(0.384586)

Торнау 

Федор Федорович Торнау
(1810-1890)


Записки русского офицера.

©Оцифровка и вычитка – Константин Дегтярев (guy_caesar@mail.ru)

Впервые опубликовано в сети на сайте «Российский мемуарий» (http://fershal.narod.ru)

Текст соответствует изданию: Ф.Ф. Торнау. Воспоминания русского офицера. М.: «АИРО-ХХ», 2002 г.

Полное соответствие текста печатному изданию не гарантируется. Нумерация внизу страницы.

© С. и А. Макаровы, составление, 2002 г.

© С. Э. Макарова, вст. статья, 2002 г.

© «АИРО-ХХ», 2002 г.

Ф.Ф. Торнау. Воспоминания русского офицера 

С. Э. Макарова

Имя Федора Федоровича Торнау стало известно прежде всего в связи с его «Воспоминаниями кавказского офицера», в которых речь шла об исследовательских и разведывательных экспедициях автора по неизведанным местностям Западного Кавказа (для обозрения морского берега от Гагры до Геленджика, а также перевалов через Главный Кавказский хребет из Абхазии на Линию) в 1835 -1836 гг., зачастую под видом горца. Особо интересная часть «Воспоминаний» охватывает двухлетний период пребывания Торнау в плену у горцев (1836-1838 гг.), с подробным историко-этнографическим обзором жизни и обычаев местных племен и народов.

«Воспоминания кавказского офицера» привлекали внимание читателей особым недоступным миром кавказской жизни, приключенческой окраской неудачных побегов автора, тягот и невзгод плена, романтической историей любви черкешенки Аслан-Коз и многими другими моментами реальной и трогательно-простосердечной исповеди русского офицера.

Впервые «Воспоминания» увидели свет в «Русском вестнике» в 1864 году (в том же году М. Катков напечатал их отдельной книгой) за подписью «Т.», в которой старые кавказцы тотчас узнали Ф. Ф. Торнау. Потомкам повезло меньше. Книга более не переиздавалась и стала дорогим раритетом в домашних библиотеках. Лишь в 2000 году, спустя почти 140 лет после первого ее издания, «Воспоминания кавказского офицера» были переизданы нами вместе со вступительной биографической статьей, послесловием, научно-справочным аппаратом. Текст воспоминаний был приведен в соответствие с новой орфографией при сохранении всех особенностей авторского текста.

Стр. 5

Публикация «Воспоминаний кавказского офицера» вызвала живой интерес к личности Ф. Ф. Торнау, истории Кавказской войны, сохраняющей свою злободневность поныне, нашла свое место в перечне редких, исключительной значимости, книг. Положительные отклики на переиздания сподвигли нас на публикацию всей имеющейся, доступной нам серии воспоминаний Ф. Ф. Торнау, отразивших значительные периоды его жизни и военной службы. Это, прежде всего: «Воспоминания о кампании 1829 года в Европейской Турции», рассказывающие о первых шагах восемнадцатилетнего прапорщика на военном поприще; «Воспоминания о Кавказе и Грузии» — впечатления и события первых месяцев пребывания на Кавказе, включая участие в летней экспедиции в Чечню 1832 года; «Государь Николай Павлович» — посещение Петербурга после двухлетнего плена, с подробным описанием встречи с царем Николаем I; «Гергебиль» — рассказ об эпизоде Кавказской войны 1843 года, связанный с массовым возмущением горцев под руководством Шамиля[ii].

Следует указать, что «Воспоминания» Ф. Ф. Торнау писал уже в преклонном возрасте, с учетом не только житейского опыта, но и с учетом Времени, которое многие спорные вопросы ставит на свое законное место в истинном виде. Эта «ретроспективность» воспоминаний придает им характер аналитического произведения, где каждое событие, лицо или эпизод рассмотрены писателем с разных сторон и снабжены основательными выводами.

Начав службу 18-летним прапорщиком в Малой Валахии, все последующие повышения в чине Торнау «достались... за отличие — редкая вещь в Русской армии». Закончил свою службу он в чине генерал-лейтенанта, военным агентом в Вене, членом Военно-ученого комитета Главного штаба.

За это время Россия пережила много серьезных потрясений, исторических перемен и войн, во многом изменивших и определивших ее судьбу. Торнау описал многие из этих событий, постарался вспомнить и запечатлеть все существенные эпизоды, людей и общие образы русского солдата, чтобы не дать «.придать забвению» их прекрасные черты, геройские поступки:

Стр. 6

«Военную историю пишут обыкновенно по прошествии многих лет люди, не участвовавшие в описываемых делах, незнакомые с местом и обстоятельствами, не испытывавшие иногда ни военных трудов, ни ощущений, волнующих душу на поле битвы, а почерпающие описание фактов из сухих официальных донесений, редко обнаруживающих нагую истину. Для них участники в былых победах и неудачах имеют значение мертвой цифры, которою искупались известные результаты. Если бы пишущие историю всегда знали через какие обстоятельства прошли эти деятели былого времени, каким раздирающим впечатлениям они подвергались, какие душевные страдания, какие сверхъестественные труды они перенесли, добиваясь нередко самых ничтожных результатов", как бы иначе судили они о фактах, как бы иначе ценили людей боровшихся с природой, со смертью, трудившихся всю жизнь и умиравших в каком-нибудь забытом уголку земли с одним помыслом, с одною надеждой — исполнить долг солдата и сберечь народную славу!» [«Воспоминания о кампании 1829года...», с. 470-471]

Таким образом, произведения Торнау являются важным и достоверным источником по истории России XIX века, от Русско-турецкой войны 1828-29 гг. до событий пореформенной эпохи. Раскрыв эту книгу и влекомый нитью воспоминаний старого кавказца, читатель познакомится с некоторыми страницами биографии Ф. Ф. Торнау — раскроет перед собой изумительные, интересные эпизоды его жизни, вовлеченной в бурный водоворот российской военной истории, сможет заглянуть в далекий, давно ушедший от нас мир России второй четверти XIX века, почувствовать непосредственно атмосферу той удивительной эпохи — времени Пушкина и Лермонтова, императора Николая I и декабристов, офицеров, солдат и казаков Русской армии и горцев, грузин и осетин, черкесов и чеченцев, сражавшихся друг с другом в предгорьях и ущельях Кавказа...

* * *

Федора Федоровича Торнау можно назвать человеком, родившимся под «счастливой звездой». Через все сложности и превратности судьбы он прошел путем человека, осененного божественной Благодатью. Потеряв отца (подполковника, артиллериста, участника Отечественной войны 1812 года) в самом раннем детстве, Торнау обрел замечательных наставников и доброжелателей среди талантливых военачальников во время своей военной службы: Ф. К. Гейсмара, П. X. Граббе, В. Д. Вольховского, Г. В. Розена, А. А. Вельяминова...

Гейсмар и Вельяминов в критические минуты его жизни проявили о нем искреннюю отеческую заботу. В турецкую кампанию 1829 года,

Стр. 7

находившийся в подчинении Ф. К. Гейсмара в Малой Валахии, молодой офицер заболел тяжелой формой лихорадки и был спасен, перевезен из военного госпиталя в дом Федора Клементьевича и возвращен к жизни уходом и стараниями жены Гейсмара и его денщика. В чеченской экспедиции 1832 года Ф. Ф. Торнау, тяжело раненый в пах, был вынесен из-под обстрела адъютантом корпусного командира А. Е. Врангелем, и, благодаря личному надзору и участию А. А. Вельяминова, отправившего его под конвоем казаков на лечение на Линию, вторично возвращен к жизни и военной службе. К сожалению, сотрудничество со столь выдающимися людьми длилось недолго. Тяжелое ранение, полученное Гейсмаром во время штурма Варшавы в 1831 году, заставило его оставить военную службу. Со вторым Торнау разлучает двухлетний плен у горцев, в течение которого Алексей Александрович Вельяминов умирает.

Вспоминая Вельяминова, Федор Федорович напишет: «...память о душевной внимательности, которою этот замечательный человек отличил меня во дни моей ранней молодости всегда служила для меня верным утешением и укрепляла мое терпение, когда я после того встречался с людьми, находившими удовольствие делать мне положительный вред или сорить в глаза шутовским чванством».

Уповая на благосклонность судьбы, Федор Федорович не раз обращает внимание на беспримерные подвиги офицеров, солдат, молодой черкешенки, спасавших его от верной гибели, зачастую ценой собственной жизни. С какой искренней благодарностью Торнау описывает в воспоминаниях юнкера Горского, успевшего при взятии Раховских укреплений в 1829 году защитить его от турка, занесшего над головой смертоносную саблю. Сам Горский к концу штурма умирает от раны, полученной от того же умирающего турка.

«Сам погибай, а товарища выручай!» — эта старая русская заповедь солдата обнаруживает себя и при смелом и благородном поступке А. Е. Врангеля, вынесшего раненого Торнау из-под чеченских пуль, и в самоотверженности казаков во время военных экспедиций, стремившихся не только защитить грудью Торнау во время стычек с горцами, но и укрыть бурками своего командира от холода и ветра на привале в горах. Делом чести и высшего христианского подвига «положить жизни за други своя...» можно назвать многие поступки воинов Русской армии того времени, которые в те времена считались вполне рядовым явлением.

Особую роль суждено было сыграть в судьбе Торнау-пленника красавице-черкешенке Аслан-Коз. Любовь девушки к умному, доб-

Стр. 8

рому, храброму русскому офицеру стала легендой благодаря Воспоминаниям» Федора Федоровича и послужила прообразом вариаций Кавказского пленника», в том числе и в судьбах героев одноименного рассказа Л. Н. Толстого. Безнадежная любовь, искренняя преданность дружбе и материнская забота Аслан-Коз до глубины души тронули Торнау и помогли ему в самые тяжелые минуты в плену у горцев. Трижды предпринимавший попытки побега, изнуренный голодом, лишениями и болезнями, прикованный железной цепью с ошейником к стене в холодном неотапливаемом сарае — лишенный всех человеческих условий существования — он обретает в дни испытаний искреннюю дружбу и нежнейшую любовь, которой суждено будет остаться безответной. Заявив о непреклонном желании остаться в православной вере, Торнау тем самым разбивает надежды Аслан-Коз на замужество. Предпочитая смерть позорной жизни раба в горском ауле, он вызывает восхищение даже у этих диких, неразвитых людей, знающих, однако, цену мужеству и отваге. Оставляя Аслан-Коз наедине с ее чувствами, Торнау в нравственном отношении далеко оставляет прославленных любовников — героев «Кавказских пленников» А. С. Пушкина и М. Ю. Лермонтова.

В этом — его характер, его нравственные ценности, его философия. Ум, доброта, правдивость, твердость и продуманность решений, христианская мудрость — таким он останется на всю оставшуюся жизнь.

Когда-то в молодости, уезжая из Петербурга на Кавказ, Федор Федорович «предпочел труды боевой жизни праздной службе и блеску паркетных удач». В 1839 г., вслед за освобождением из плена у черкесов, Торнау был вызван в Петербург по именному повелению императора Николая I для личной аудиенции и получения наград: ордена Св. Владимира 4 ст. и звания капитана. Ставя правду и дело на одно из главных мест в жизни, Торнау в откровенном разговоре с царем излагает истинное, неутешительное положение дел на Кавказе, отмечая слабость Черноморской линии и целесообразность увеличения там общей численности войск. По словам Торнау, в случае европейской войны и прихода неприятельского флота войска Черноморской линии оказались бы перед прямой угрозой пленения: ни одно укрепление не выдержало бы бомбардировки с моря, а пути отступления в горы гарнизонам были бы закрыты горцами. Несмотря на то, что Николай I не увидел на тот момент практической пользы от личного мнения Ф. Ф. Торнау, последующие события, в том числе Крымской войны, полностью подтвердили правильность его выво-

Стр. 9

дов, что безусловно делает ему честь как профессиональному военному.

Несмотря на слабое здоровье (о чем еще беспокоился И. И. Дибич в 1829 году, определяя его в начале военной карьеры в штабную службу), на угрожавшие жизни не раз тяжелые, смертельные болезни и ранения, Федор Федорович проживет долгую почти 80-летнюю жизнь. Посвятив большую часть жизни служению России, находясь в самых горячих точках на необъятных просторах отечества, он закончит свой жизненный путь 7 января 1890 года в Эдлице, одном из тихих живописных уголков Нижней Австрии, куда вместе с больной женой он переселился в 1875 году. С Австрией его, начиная с 1856 года, связывала военно-дипломатическая деятельность в качестве русского военного агента в Вене[iii].

Прожив жизнь человеком скромным, скрывая свой недюжинный ум и профессиональные способности в узком кругу благоволивших к нему людей, старый генерал ушел из жизни так же незаметно и тихо. Лишь опубликованный в газете «Новое время» от 12 января 1890 года некролог скупо упоминал о его служебных и научных заслугах. Но именно литературное наследие Федора Федоровича Торнау принесло ему заслуженную посмертную славу. Многочисленные «Воспоминания...» раскрыли перед читателями многогранность его талантов, глубину его души, остроту ума, доброту сердца — полный перечень прекрасных человеческих качеств русского офицера, облеченных в не менее значимую рамку скромности и верности долгу.

Трудно сказать, что в предлагаемых произведениях окажется важнее: исторический, приключенческий, военно-фактологический материал — или личность самого автора.

Пусть это решит сам читатель...

С. Э. Макарова

Стр. 10

Воспоминания о кампании 1829 года в европейской турции

I.

Рано я начал военную службу, которой отдал всю жизнь, за исключением нескольких лет, проведенных в отставке, за сохой. Первый шаг я сделал, поступив в ряды батальонов, преодолевавших в то время на берегах Дуная лихорадки, чуму и турок. Это было в тысяча восемьсот двадцать девятом году. С первым офицерским чином я соединял не более восемнадцати лет; значит находился в счастливом положении человека, перед которым только начинает раскрываться будущность, полная надежд и ожиданий, чарующих молодость. Много времени прошло с тех пор; много опыта я нажил. Судьба переносила меня из конца в конец России, помещая в разных частях огромной русской армии, на моих глазах боровшейся в Турции, в Польше и на Кавказе, сближала с лицами, которых имена должны получить историческое значение, и не раз делала свидетелем фактов, заслуживающих уцелеть от забвения. Случаи моей собственной жизни не всегда оставались в пределах вседневного быта. С помощью некоторых пометок, сохранившихся от беспорядка походной жизни, бывшей так долго моим уделом, принимаюсь вспоминать о былом времени и о былых тех людях, о минувших порядках и понятиях, существовавших в военном кругу. Да простят мне живые, если я впаду в невольную ошибку, желая вымолвить правдивое слово о их делах. Пишу, как умею о том, что случалось со мной, и что я видел в продолжение моих странствований под звук русского барабана, рассчитывая на снисходительность случайного читателя к литературным недостаткам моего незатейливого рассказа.

Чтобы не затягивать дела начну с моего отъезда из Петербурга в действующую армию, куда я оправился с богатым запасом молодости

Стр. 11

и надежд, но с довольно тощим кошельком, подобно многим офицерам моих лет. Не без труда добрался я до Главной квартиры армии, находившейся в Яссах. Покинув Петербург в жестокий холод в начале февраля я проехал до Тульчина без остановки с адъютантом моего родственника, генерала Не..., занимавшего место начальника штаба гвардейского корпуса. Курьерская подорожная, адъютантский мундир и имя генерала, при котором служил мой дородный товарищ, действовали благотворно на закоснелые сердца почтовых смотрителей, безотговорочно запрягавших лошадей под нашу кибитку. Более тысячи трехсот верст пролетали мимо меня, под звон колокольчика, как тяжелый сон, исполненный снежных глыб, тесных станций, неблагообразных смотрителей, грязных гостиниц, мерзлой дородной провизии, шипящих самоваров, стаканов горячего чаю и ухабов без числа, по которым кибитка ныряла шестеро суток, ко вреду боков, плеч и головы лежавшего в ней страдальца, вашего покорного слуги, у которого от толчков все мысли исчезали из головы. Кто не ездил по России летом в почтовой телеге и зимой в кибитке, тот не ведает, какие два способа страшной пытки скрываются в засохшей колее и снеговом ухабе. Одна русская терпеливостью пропитанная натура в силах перенести колею да ухаб.

Трехдневный отдых в Тульчине подготовил мои силы к дальнейшим дорожным подвигам; и признаюсь, я был рад отправиться далее. Вид грязного местечка наводил уныние; в доме моего родственника царствовала ненарушимая тишина, стеснявшая врожденную живость моего характера. Его звание, лета и занятия располагали его смотреть на службу с весьма серьезной точки зрения, а я видел в ней тогда одну поэтическую, блестящую сторону. От этого мне становилось неловко, и я урывался на свободу.

Из Тульчина я поехал один с моим денщиком и испытал на первых порах, каково было для армейского прапорщика, предоставленного одному собственному значению, путешествовать по большой столбовой дороге. На первой почте меня продержали около четырех часов. На второй станции смотритель, приняв подорожную с видом человека, понимающего всю силу своего значения, не говоря ни слова, положил ее под низ множества других подорожных.

— Что же, — спросил я, — а лошадей?

— Лошадей! — вскрикнул смотритель, взглянув на меня с видом удивления. — Извольте успокоиться, господин офицер, ваша очередь еще не пришла; можете подождать.

Стр. 12

— А долго ли придется ждать?

Смотритель повел только плечами, не удостоив взглянуть на меня: мой вопрос показался ему нескромным в высшей степени.

Готовый вспылить, я опомнился вовремя: бесполезно было противиться определению рока, произнесенному устами почтового диктатора, приходилось со смирением преклонить голову, но куда? Я оглянулся: в единственной комнате стулья, скамьи и диван были заняты проезжими офицерами и чиновниками военного ведомства; одни спали, другие тянули дым из длинных черешневых чубуков, или допивали чай; в углу бурлил нечищеный самовар, чайник, стаканы, жестянка с сахаром стояли на смотрительском столе, покрытом черною клеенкой, возле жалобной книги и кипы подорожных, в которой потонула и моя надежда на отъезд. Некуда сесть, некуда прислонить головы.

— Прикажете чаю? — спросил через несколько минут смотритель менее суровым тоном.

— Не хочу.

— Так не заблагорассудите ли отдохнуть? Здесь, как видите, нет места; да не угодно ли закусить: корчма возле, у Моисея Соломоныча, все есть.

И я отправился в жидовскую корчму искать места где бы прилечь. Корчма была также наполнена проезжими, выжидавшими лошадей, тут красовались мундиры всех оружий, суетились и кричали грязные жиды и жидовки, дымился чай, звенели стаканы, и стучали ножи и вилки; запах водки, капусты и соленой рыбы, с примесью других трудно определяемых зловоний, наполнял влажно-теплую атмосферу. Отыскав свободный уголок, я сел на скамью, прислонив голову к потеющей стене, и старался заснуть. После нескольких часов беспокойной дремоты, голод заставил меня очнуться. Не дешево обошлись мне ломоть булки, тарелка борща и рюмка водки, подкрашенной жженым сахаром, за что ей было присвоено название рома. Потом я пошел на станцию снова попытать счастье: лошадей для меня еще не имелось. Между тем звон колокольчика редко умолкал. С подъезжавших к станции телег и бричек раздавалось грозным голосом: лошадей! и на этот крик выбегал смотритель, подобострастно принимал подорожную, а ямщики с шумом и суетой запрягали лошадей, и сидевшие в них счастливцы, фельдъегеря, адъютанты, комиссионеры, мчались дальше. Они ехали на курьерских. Глядя на них, меня стала разбирать досада, разразившаяся под конец потоком брани и угроз. Это не подвинуло моего дела ни на

Стр. 13

шаг. Смотритель, человек закаленный на своем посту, грудью встречал не такие бури, и в этот раз попросил меня только «успокоиться», показав притом на ряд объявлений почтового департамента, висевших на стене в черных рамках, за стеклом. В этих объявлениях определялись бесчисленным множеством параграфов редко кем исполняемые правила, которым следовало подчиняться путешествующим и смотрителям; не знаю в каком смысле проезжие объясняли себе сказанные параграфы, между тем как я дознал собственным опытом, что в понятиях смотрителей весь почтовый порядок ограничивался одним пунктом, по которому они, в случай обиды, пользовались правами четырнадцатого класса. Поневоле успокоившись, вследствие сознания своего бессилия перед лицом станичного диктатора, я отправился в корчму ночевать на первой порожней лавке. Таким образом я прождал более суток и был душевно рад, когда меня повезли со станции на лошадях, передвигавших ноги с видимым усилием. Шагом дотащились мы до следующей почты; признаться, сама дорога не позволяла ехать скорее, если не имелось в виду совершенно загнать несчастных лошадей. По мере удаления от севера, снег исчезал, а грязь увеличивалась. За Тульчином лошади и экипажи буквально утопали в грязи.

Подобного рода сцены повторялись на каждой почтовой станции. Везде приходилось ждать, потому что действительно не было лошадей, или потому что смотритель считал полезным для общего блага отказывать в них прапорщику, на случай проезда более важного лица. На одной станции меня продержали гораздо долее суток, и право, не знаю сколько времени я прождал бы еще, если бы проезжий генерал, которому я поверил свое горе, не приказал заложить мне лошадей на своих глазах. В Балту я приехал на четвертые сутки, сделав от Тульчина не более ста верст. Отчаяние меня брало, потому что я не предвидел конца моему путешествию; между тем деньги исчезали из кошелька, урываемые жидовским пронырством, подстерегавшим неопытных молодых людей, спешивших в армию.

В Балте я был принужден остановиться для получения из комиссариатской комиссии прогонных денег, выданных мне в Петербурге до этого пункта. И здесь меня снабдили деньгами не далее Ясс, под предлогом неизвестности, где находится мой полк; для молодого офицера, следующего к месту службы, ничего не может быть разорительнее этих обязательных остановок, приправленных необходимыми представлениями, явлениями и неизбежными проволочками дела в комиссиях. Без особого покровительства не помогали в этом

Стр. 14

случай ни просьбы, ни убеждения; а право протеста против медленности комиссариатского делопроизводства не существовало для офицеров скромного армейского чина. Заняв в Балте, знаменитой в целой России своею непроходимою грязью, столько же дорогую, сколько грязную квартиру на жидовском постоялом дворе, я попал в омут обирания. В ожидании выдачи мне прогонных денег, я проживался и не знаю как бы выпутался из этого неприятного положения, если бы судьба не привела на мой постоялый двор военного доктора М*, ехавшего в армию на собственных лошадях. Познакомившись со мной в полчаса, как знакомятся в подобных обстоятельствах, он сделал мне предложение ехать с ним на долгих, платя пополам путевые издержки, что открывало для меня способ доехать до главной квартиры вернее, дешевле и даже гораздо скорее, чем на почтовых. Разумеется, я не отказался от столь выгодного предложения, избавлявшего меня от всех дальнейших забот и хлопот; получив следующие мне деньги, мы пустились в дорогу.

Спутник мой был добрый человек; может статься, был даже отличный доктор, чего, к счастью, я не имел случая над собой испытать; но наружностью он не имел повода гордиться. Предлинные усы и бакенбарды огромной величины, покрывавшее две трети лица, составляли самое поразительное украшение его широкоплечей, приземистой фигуры; выступал он медленно и говорил протяжно, заботясь не уронить своего штаб-докторского достоинства. Все это составляло резкую противоположность с моею живостью и моим детским лицом, на котором не пробивался даже первый пух молодости. Офицеры, которых мы встречали по дороге, называли его в полголоса моим ментором, что не раз бросало мне краску в лицо, задевая, как я полагал, мое офицерское достоинство. Во всяком случай его менторство принесло мне много пользы, удаляя от меня жидов и разного рода искателей приключений, бродивших около армии за звонкою поживой. В одном только отношении, несмотря на мою молодость, я сохранял нравственный перевес над доктором: я менее его опасался бессарабских бродяг да кавалеристов в разгуле, сильно тревоживших его воображение. Не смею решить, происходило ли это от того, что я был смелее его, или от того, что не имел его опытности. На проселочных дорогах, по которым мы проезжали ночью или поздно вечером, мой доктор постоянно находился в тревожном положении и не выпускал из рук сабли и пистолетов, а в городские гостиницы, из которых слышались громкие голоса в сопровождении звука шпор и звона стаканов, он не заходил, как бы настоятельно ни требовал того желудок.

Стр. 15

От бродяг мы не понесли покушения на нашу собственность; зато имели случай попасть в среду пирующих офицеров, следовавших в армию с маршевыми эскадронами *** гусарской дивизии. Это было в Кишиневе, где непреодолимый голод загнал нас в единственную гостиницу, существовавшую в городе. В то время царствовало в кругу наших кавалеристов, ныне совершенно забытое, в высшей степени смешное поверье, что необузданное нахальство, готовность заводить ссоры, стреляться за ничто и безумная трата денег требовались для громкого заявления их преимущества над пехотинцами, которыми они пренебрегали безусловно потому только, что последние были беднее их и служили не на коне. Это называлось задавать тону. К несчастию, тогдашняя молодежь, ослепленная блеском мундира и отуманенная чадом разгульной жизни, не замечала смешной и жалкой стороны этого тона.

Когда мы вошли в гостиницу, один конец длинной комнаты, уставленной множеством больших и малых столов, накрытых скатертями сомнительной белизны, был занят гусарами, шумно праздновавшими предстоявшее им присоединение к действующей армии; на другом конце помещались несколько артиллерийских и пехотных офицеров, принужденных расчетливо довольствоваться самым скромным обедом. За гусарским столом шампанское лилось в стаканы шипучим потоком и переливалось через край без сожаления; гусары не только пили, они поили солдат-ординарцев и, казалось, готовы были купаться в шампанском для того только, чтобы показать как мало они заботятся о его цене. На прочих столах виднелись стыдливой величины графины с легким молдавским вином или чернелся в стаканах портер — роскошь, которую не каждый мог себе позволить. Доктор мой видимо смутился от встречи с пирующими и хотел было уйти, но я удержал его, уселся в отдаленном уголку и потребовал обед для нас двоих. Недолго мы оставались в покое: его наружность скоро была замечена, и действительно необыкновенные усы и бакенбарды, которыми он любил гордиться, сделались целью для довольно плохих острот, начавших перелетать к нам с гусарского стола. Доктор краснел, сердился и не знал что делать; да и мне самому становилось досадно. Я хотел было вступиться за моего дорожного товарища, но он упросил не делать этого и оставаться покойным, пока меня лично не заденут. «Добром не кончится эта гусарская попойка, — шептал доктор, — я знаю их, разгуляются, так нет удержа, тогда им море по колено, и черт не брат». Не знаю, к чему бы провели их насмешки, если бы новое обстоятельство не отвлекло

Стр. 16

внимания в другую сторону. В порыве самонадеянности, распаленной винными парами, гусары потребовали надменным тоном, чтобы в их присутствии никто не позволял себе пить другого вина, кроме шампанского, объявив, что они платят за каждого, кто не имеет способа угостить себя этим благородным напитком из собственного кармана. В ответ на эту неуместную выходку один из артиллеристов, которого нахмуренные брови давно уже выражали сдержанное неудовольствие, потребовал для себя громким голосом графин самого простого молдавского вина. Кто-то из гусар крикнул, что он этого не потерпит, и приказал трактирному слуге подать артиллеристу, вместо молдавского, бутылку шампанского. Бутылка ударилась с треском о пол, и шипучая жидкость брызнула во все стороны. Затем раздались слова: «Да это кровная обида, это требует удовлетворения!» Пехотные офицеры вступились за артиллериста; среди неимоверной суматохи все кричали разом, не понимая друг друга; напрасно пожилой, усатый ротмистр принялся унимать своих разгоряченных товарищей: они не хотели его слушать и продолжали требовать немедленного ответа за обиду, которую сами вызвали. Артиллеристы и пехотные офицеры не отказывались от требуемого удовлетворения, настаивая только на отсрочке его до будущего дня. Пока спорили, доктор, не терявший своей обычной важности, увлек меня из комнаты, которой я не хотел покинуть, считая неприличным отстать от своих сослуживцев по мундиру в деле, грозившем принять нешуточный оборот. Теперь я вижу, сколько он был рассудителен.

Это была одна из тех безумных сцен пирового удальства, после которых нередко приходилось отвечать кровью за глупости, сделанные бессознательно под влиянием вина, выпитого с излишком, без всякого удовольствия, и потому только, что считалось стыдным вымазать менее вместительный желудок и менее крепкую голову чем у товарища, имевшего способность пить не пьянея.

Ровно через двадцать пять лет я сделался нередким посетителем той же самой кишиневской гостиницы, всегда наполнявшейся множеством гостей, загоняемых в нее военными обстоятельствами. Тут бывали опять гусары всех цветов и полков, бывали пехотные и артиллерийские офицеры, военные и гражданские чиновники, смешанные в одну пеструю толпу. Опять шампанское искрилось в бокалах, опять кипела в полном разгаре разгульная жизнь, без которой не обходится русский военный человек. Но какую разницу я встретил в наружных формах, да и в самих основах этой жизни, исполненной беззаботного веселия. Каждый пользовался ею, не мешая другому и

Стр. 17

не задевая самолюбия своего соседа. О спорах, ссорах и задирках не было и помину; шампанское не гнушалось молдавского, а молдавское глядело без зависти, на своего шипучего, ценного собрата. Видно было, что время подвинулось вперед и по нашим задорным головам провело уровнем воспитания, сближающего бедного с богатым, высокорожденного с низкорожденным. С живым удовольствием замечал я эту благую перемену, так положительно свидетельствовавшую в пользу современного успеха против хваленой старины, дорогой одним отсталым умам, привыкшим в невежестве и в произволе видеть ограждение общественного порядка, не понимая, что ими только и посеяно все существующее зло.

Переезд семидесяти пяти верст от Кишинева до Ясс занял не более двух суток. Тут мое положение совершенно изменилось. Свойство с главнокомандующим, женатым на моей близкой родственнице, если не доставляло мне никаких выгод по службе, зато открывало для меня путь к молдаванским гостиным и место в военном кругу блестящей молодежи, наполнявшей главную квартиру; мне оставалось только воспользоваться этою случайностью для полного удовлетворения любопытства, возбуждавшегося новизной предметов, являвшихся моим глазам, глядевшим на свет еще сквозь радужную призму школьного неведения. Семеро суток, дарованных мне на отдых, я провел как в чаду, без отдыха гоняясь за удовольствиями ясской жизни, исполненной заманчивости для молодого человека. В Княжествах веселились тогда от души и любили русских, когда они не отказывались разделять веселие своих хозяев.

Приглашения к столу у главнокомандующего, у начальника штаба барона Толя, пожалованного впоследствии графом, и у дежурного генерала Обручева, щекотали приятным образом самолюбие молодого прапорщика, но в мере удовольствия не могли равняться с веселыми обедами в трактире у прекрасной Итальянки. Это была не фирма, а живая хозяйка гостиницы, всем известная под названием «/a belle Italienne». He думаю, чтобы кто-нибудь из обедавших у нее русских забыл ее вкусные котлеты, ее любезность и прекрасные черные глаза. Умалчиваю о других черных и голубых глазах, затруднявших расставание с Яссами для нашей военной братии: в то время их было в Яссах так много, что трудно перечесть. В моем сердце они не оставили в этот раз и следа воспоминания, потому что я видел их только мельком, по своему ребячеству не представлял для них достойной пищи и сам носился мыслями в одних сферах военной славы, наполнявшей мое воображение, не успевшее еще оковаться житей-

Стр. 18

ским опытом. Позже было со мной не то, и Яссы врезались мне в сердце глубокими чертами, которые время могло залечить, но не успело вырвать из памяти.

Перед отъездом в Малую Валахию, где находился 33-й егерский полк, в котором я числился на службе, мне было приказано откланяться графу Дибичу. Я знал его уже давно, как мужа моей родственницы, любимой им свыше всего, и привык видеть в нем истинно-добродушного и снисходительного человека, строгого к подчиненным не по характеру, а по убеждению в необходимости неумолимой дисциплины для поддержания военного порядка и потому, что он собственные действия подчинял самым строгим внушениям никогда не кривившей совести. Оценка военных дарований, которыми обладал Дибич, и действий его в Турции и в Польше не имеет места в тесной рамке моих воспоминаний — она принадлежит истории, но каждый, знавший его ближе, должен сказать, что трудно было найти человека чище душой. Его толстая, низенькая фигура с несоразмерно большою головой, подрытою лесом темных волос с проседью, его быстрый взгляд, живые и угловатые движения и обыкновение говорить так скоро, что для непривычного бывало трудно его понять, не составляли для меня новизны; но здесь я в первый раз видел его перед собою в звании высшего начальника, и неудивительно, если это обстоятельство приводило меня в некоторое смущение, хотя было очень известно, что он не имел обыкновения запугивать молодых офицеров своим величием, как, случалось в старину, делали люди стоявшие гораздо ниже его званием, особенно же умом. Дело обошлось весьма хорошо. Главнокомандующий выбежал из кабинета, не выслушивая форменного: «вашему сиятельству имею честь» и т. д., скороговоркой дал мне наставление служить честно, вести себя хорошо, не пить, не играть, избегать дурных знакомств, обнял и также быстро исчез за дверьми своей комнаты, бросив слова: «а об остальном приказано дежурному генералу».

Это остальное заключалось в нескольких десятках червонцев на дорожные расходы и в двух рекомендательных письмах от графа Дибича, одно к моему полковому командиру, другое к генералу Гейсмару, начальнику маловалахского отряда. Им обязан я тем, что теперь еще нахожусь в числе живых; без них я бы совершенно пропал, умер бы без всякой пользы, всеми забытый в каком-нибудь военном госпитале, как умирали десятками молодые люди, подобно мне не имевшие достаточно укрепленных сил тщ перенесение военных трудов и убийственного климата придунайских низменностей.

Стр. 19

Раза два в продолжение кампании я находился на пути разделить их горестную участь, но магическая рекомендация главнокомандующего спасала меня.

На пути от Ясс до Крайова я имел случай свести короткое знакомство с новым способом, ломая кости, переноситься по дорожному пространству, далеко оставляющим за собой русскую телегу и всякое другое, вообразимо беспокойное, первобытное колесное снадобье. Не знаю, стоит ли описывать молдаванскую почтовую езду. Кто из русских военных не знает почтовой карудзы,маленькой плетеной корзины на четырех не окованных колесах, с угловатыми эксцентрическими ободьями. Можно себе представить, как эти колеса, прыгая по земле, подталкивали седока. Во всей повозке не имелось ни кусочка железа, даже шкворень был деревянный. Запрягались в нее цугом четверня маленьких лошадей, в шлейках, привязанных к карудзе тоненькими веревками; почтарь, молдаванский суруджи,правил ими с седла, хлопая длинным бичом и гикая беспрестанно, отчего кто-то из русских дал карудзг название гигиена, оставшееся ей на вечные времена. На этой гигивке приходилось мне ехать более пятисот верст.

Поместив не без труда мой небольшой чемодан и пару сакв на дне корзины, представлявшей корпус экипажа, и накрыв их пестрым турецким ковром, неразлучным походным товарищем русского офицера, я уселся на вещах, имея перед собой денщика, которого ноги болтались над дышлом. Его и мое положение оказывалось одинаково опасным: приходилось крепко держаться за края корзины, чтобы не слететь при первом толчке. Суруджи, хлопнув раза два бичом и крикнув: ги! га! га! га! тронул с места, и мы помчались по бревенчатой ясской мостовой, подпрыгивая и покачиваясь во все стороны. В нескольких верстах от Ясс надо было перевалиться через высокую гору; подъем на нее оказался возможным только с помощью волов, потому что лошади не были в силах втащить карудзу по растопленной глинистой почве. Шествие на волах было сопряжено с большою потерей времени, было скучно, но весьма покойно; медленно колыхаясь по мягкому грунту, гигивка совершенно утратила свои злонравные качества под влиянием терпеливой обдуманности тянувших ее волов. Под гору суруджи, снова заложив лошадей, понесся очертя голову; я и денщик, балансируя беспрерывно, едва держались на своих местах. Вдруг неожиданный толчок бросил нас на землю головою вперед, за нами полетели чемодан и саквы и все это накрылось карудзой, а суруджи с передними колесами, не замечая нашего

Стр. 20

приключения, продолжал скакать без оглядки. Приключилось самое обыкновенное дело: шкворень сломался.

Напрасно кричали мы сколько хватало голосу: аштапте! аш-тапте! остановись! — суруджи продолжал скакать. Промчавшись около версты, он нечаянно оглянулся, увидал нас далеко за собой, поворотил лошадей и подъехал, изрыгая брань и проклятия, которых нельзя передать, да и не услышишь ни на каком христианском языке, кроме молдаванского.

Исправление поломки не затруднило молдаванина; отломив сучок у ближайшего дерева, он заткнул его вместо шкворня и принялся скакать по-прежнему. Это был первый урок в науке молдаванской почтовой езды, которую мне суждено было изучить во всех ее подробностях, благодаря разнообразию беспрестанно повторявшихся уроков. Отломится кусок обода — ничего не значить: карудза продолжает нестись по дороге, неловко подражая прыжкам хромоногого; колесо разлетится на мелкие куски — не беда: суруджи срубает бревно, подделывает салазки и продолжает путь, не укорачивая бега лошадей. Случалось мне выезжать на четырех колесах и приезжать на следующую почту имея под собой два колеса и пару салазок.

На половине дороги между станциями суруджи останавливается, слезает, протирает лошадям глаза и дерет их за уши; иногда он пользуется этим случаем чтобы набить коротенькую трубочку.

Чи есть! — спрашиваете вы.

— Джимотате друму, — отвечает суруджи, садится на лошадь и с обычным: ги! ги! га! га! пускается в путь. Ни один суруджи не пропустит «джимотате друму», как бы вы ни спешили.

По пословице, что нет в мире такой дурной вещи, которая не имела бы своей хорошей стороны, и молдаванская езда произвела на меня благодетельное действие: она примирила меня с родною русскою телегой, которой я не мог избегнуть на своем веку. Когда от ее толчков приходилось уже слишком горько, тогда я начинал припоминать гигивку, и боль в костях как будто засыпала.

Из этого моего первого путешествия по Княжествам, кроме почтовой езды, остались мне еще памятны переправы через множество рек и речек перерезывающих дорогу от Ясс в Крайово. Самые значительные из них Серег, между местечком Текуч и Фокшанами, Рымник и Бузео около городков того же имени, Аржис за Букарештом, и возле Слатины река Ольта, отделяющая Большую Валахию от Малой. Кроме Серета и Ольты, на которых существовали мосты, переправа через прочие речки производилась в брод. Вытекая из хребта

Стр. 21

Карпатских гор, отделяющего Трансильванию от Княжеств, эти реки разливаются по Дунайской равнине широкими руслами, образующими бесчисленное множество рукавов. Летом они не представляют ни малейшего препятствия: через них можно переходить пешком, имея воды не выше колена. Зато в сильный дождь, или весной, когда снег тает в горах, они, подобно всем горным потокам, наполняются огромною массой воды, стремящеюся к устью с головокружительною быстротой, ворочая камни, и унося с собой все что попадется на пути. Я проезжал в середине марта, в самое полноводье, и поэтому нагляделся вдоволь на весенние переправы через валахские реки. В это время они принимают особый характер: с девяти или десяти часов утра начинают наполняться, после полудня достигают высшей меры полноводия, а в ночь теряют более половины своей глубины. Лучшее время для переправы, днем положительно невозможной, есть раннее утро. Но и тогда можно переправлять тяжелые экипажи и повозки только на волах и буйволах, лошадей же перегоняли не запряженными. Не имеющие собственного экипажа перевозятся на высоких, необыкновенно тяжелых карудзах, запряженных десятью или двенадцатью парами скотины. Передовые волы уже касаются противоположного берега, когда карудза не опустилась еще в воду, и длинный цуг их, уступая напору воды, образует живую дугу, медленно влекущую за собой громадную колесницу, нагруженную людьми и кладью. Чем более груза на ней, тем лучше. Замечательно также, что самые незначительные из этих речек в летнее время, Рымник и Бузео, тем опаснее бывают весной. Сын знаменитого Суворова потонул в Рымнике, о котором отец писал, что «его курица может перейти в брод, не замочив хвоста». Дело в том, что полководец говорил о летнем Рымнике, а сын упорствовал применить слова отца к весеннему характеру реки, через которую стал переправляться под вечер, вопреки совету жителей, за что и заплатил жизнью. В рымникской церкви, видевшей славную победу отца над турками, поставлен скромный памятник преждевременно погибшему сыну.

Как и в России, нередко приходилось дожидаться лошадей на валашских почтовых станциях. Число проезжих военного звания возрастало с каждым днем; не доставало способов отправлять без задержки всех офицеров, спешивших к своим частям перед открытием кампании. Только ожидать было теперь гораздо легче чем зимой в России, хотя валашские почтовые дома не отличалась перед русскими ни величиной, ни чистотой, ни удобством помещений, ни избытком припасов. Весеннее солнце нагревало атмосферу ярким, радостным

Стр. 22

лучом, поля и деревья зеленели, вся природа оживала, а при этих условиях все кажется хорошим, да и отдохнуть можно было везде, не нуждаясь в станционной комнате и в дымной печи.

В Фокшанах я ждал отправления довольно долго. Скука стала уже показываться, когда приезд коляски, запряженной, по молдаванскому обыкновению, дюжиной лошадок, пугавшихся на скаку в шлеях и постромках, оживил мои мысли, дав им новое занятие. По шинели сидевшего на козлах денщика я заметил, что хозяин коляски должен быть генерал.

Через несколько мгновений вошел в комнату небольшого роста господин с весьма приятным лицом; два человека несли за ним погребец и корзину с провизией. Я встал и поклонился. Ответив на мой поклон, незнакомый генерал, поглядывая на меня, занялся разбором провизии, раскрыл погребец, налил рюмку водки и готов был поднести ее к губам, как вдруг остановился.

— Я чай, вы не успели добыть здесь ничего съестного, господин офицер, неугодно ли быть моим гостем, — сказал он, предлагая мне водку.

Поблагодарив за приглашение, я ответил, что водки не пью.

— Не пьете водки? Значит, очень недавно на службе и это ваша первая кампания. Позвольте узнать фамилию?

— 33-го егерского полка прапорщик Т[орнов]....

— Т[орнов]..., а имя и отчество?

— Федор Федорович.

— Сын Федора Григорьевича, артиллерии полковника, умершего от ран в тринадцатом году, после первого Дрезденского сражения?

— Точно так!

Генерал вскочил и бросился меня обнимать, приговаривая:

— Вот неожиданная встреча; да я знал вашу матушку, знал батюшку, он был моим приятелем, мы служили вместе под начальством Дорохова. Я гусарский дивизионный командир Лошкарев. Помню, как вы родились в отсутствие вашего отца, кажется в Полоцке, как он желал хотя раз взглянуть на вас, и ему это не удалось; да, тогда было время серьезное, никто не был в праве располагать и часом своего времени.

Действительно, я родился в десятом году, в доме моего деда, генерала Екатерининских времен, поселившегося в Полоцке, и остался на руках у бабушки, когда мать уехала к отцу, квартировавшему с батареей в Виннице. В двенадцатом году во время отступления нашей армии, не доходя Смоленска отец выпросил двухсуточный

Стр. 23

отпуск, поскакал в Полоцк — и не застал меня. Семейство моего деда выехало накануне по петербургской дороге, спасаясь от французов. Не имея времени догонять, он вернулся к своей батарей, потом ушел с армией за границу, под Дрезденом кончил жизнь, и таким образом никогда не видал своего сына.

Узнав, что мне следует ехать на Букарешт, генерал Лошкарев повез меня в своем экипаже до Бузео, где пути ваши разделялись. Не умею рассказать, с какою нежною заботливостью ухаживал он за мной во время этого переезда, кормил меня и берег мое здоровье. Для меня встреча с ним была неожиданное счастье, которого, к сожалению, я не умел в то время оценить достойным образом.

В Бузео мы расстались. Я остался в этом бедном городке, чтобы провести несколько дней у постели больного школьного товарища, Северского конно-егерского полка поручика В..., а Лошкарев поехал в Плоешти. После того я никогда в жизни не сходился более с приятелем моего отца, моим минутным покровителем, но теперь еще вспоминаю о нем с чувством искренней благодарности за оказанное мне внимание.

Без дальнейших похождений, только сильно избитый толчками гигивки, я прибыл в Крайово к последним числам марта.

II

В Крайово, главный город Малой Валахии, раскинуто построенный на холмах, ограничивающих с восточной стороны низменную долину реки Жио, протекающей в трех верстах от городской черты, я приехал рано поутру. Кривые немощеные улицы, обставленные рядами низеньких одноэтажных домов, лавками азиятского вида, плетневыми загородками и садами, между которыми кое-где возвышались остроконечные крыши церквей с ярко расписанными наружными стенами, постоянно являвшими изображение страшного суда; массивные боярские дома, красовавшиеся широкими террасами с неуклюжим навесом, поддерживаемым колоннами неизвестного ордера, не могли служить для меня предметом удивления: все это я уже видал в большем размере, проезжая через Яссы и Букарешт. Между тем не могу скрыть, что я рассматривал с большим любопытством мелькавшие мимо меня дома, желая разгадать какие люди в них живут, какие радости хранят их таинственные стены для пришельца из чужой, далекой стороны. В дни молодости мысли о лукавстве, о лжи и о горестях, подстерегающих человека на каждом

Стр. 24

шагу, не находят места ни в сердце, ни в голове; поэтому каждая бородатая голова, накрытая красивым фесом, Казалось, кивала мне дружелюбным приветом, каждое свежее женское личико, призванное к окну стуком колес и гиканьем суруджи, манило удовольствием и счастием, светившими из любопытных глаз, еще покрытых росистою влагой недавнего сна. Отыскивая комендантскую канцелярию для истребования квартиры, я набрел неожиданно на двух офицеров моего полка, которые, узнав во мне однополчанина, не замедлили сделать предложение разделить с ними занимаемую ими комнату и потом вместе ехать в полк, стоявший лагерем возле деревни Чирой, сорок верст за Крайовом. Отдохнув часа два, я переоделся в полную форму и пошел являться русскому городскому коменданту и отрядному начальнику.

Комендант, блюститель военного порядка, беспощадно преследовавший офицеров, проживавших в городе без нужды сверх отпускного срока, счел обязанностию с должно-серьезным видом потребовать от меня немедленного отъезда в полк, для чего тотчас же приказал адъютанту испросить обывательскую подводу от валахского окружного начальника, потому что почтовая гоньба не была еще учреждена по чиройской дороге. На мое скромное возражение, что я прежде того желаю представиться начальнику отряда, он ответил резким тоном, что в моем чине это совсем не нужно, и мне следует ехать прямо в полк, не беспокоя генерала. «Но как же мне доставить письмо?» — спросил я наконец коменданта. — «Какое письмо? от кого?» — «От графа Дибича, к генералу Гейсмару». — «Вы везете письмо от главнокомандующего? Да, это совсем другое дело! Сначала бы вы сказали! Извольте идти к генералу, кажется, еще остается время до обеда; а об отъезде мы после поговорим», — прибавил комендант смягченным голосом.

В небольшом саду, перед домом отрядного командира, были собраны господа штабные в ожидании обеда; узнав между ними адъютанта, я попросил его доложить обо мне и очень обрадовался готовности, с которою он взялся исполнить мою просьбу. Молодой Энгельгардт, к которому я случайно обратился, был вполне порядочный и добрый человек. Из прочих господ мало кто удостаивал подарить взглядом молодого, тщедушного егерского прапорщика, скромно и терпеливо ожидавшего, пока его позовут к начальнику войск. Наконец вышел генерал, сказал несколько слов окружавшим и обратился ко мне, тлядя на меня пристально. Я отдал письмо, и пока он его читал, начал в свою очередь внимательно рассматривать стоявшую предо

Стр. 25

мною высокую, сухую фигуру моего отрядного начальника. Весьма обрадовался я, не отыскав в его лице, отличавшемся предлинными, вниз опущенными усами, ни одной черты бездушной взыскательности, ни натянутой важности, которыми наши второстепенные генералы того времени нередко составляли себе репутацию энергической даровитости. В Гейсмаре все было просто и натурально. Прочитав письмо, он оставил меня обедать, посадив возле начальника штаба, драгунского полковника Граббе, сделавшего мне во время стола несколько вопросов по части военных наук.

Казалось, мои ответы заслужили его одобрение. Вспоминаю об этих обстоятельствах, мелочных, но очень важных для меня, потому что от них зависело первое начало моей службы. После обеда Гейсмар сообщил мне, что из письма главнокомандующего видно желание его открыть мне дорогу, дать возможность сделаться хорошим фронтовым офицером, и прибавил: «Я не разделяю его мнения, нахожу вас по телосложению неспособным выдержать в строю труды кампании, и из ваших ответов на вопросы начальника штаба заключаю, что вы можете с пользой исполнять обязанности офицера генерального штаба. Обо всем этом я напишу главнокомандующему; между тем поезжайте в полк, занимайтесь прилежно службой и ждите моего решения». Не могу выразить в какой мере обрадовало меня обещание генерала Гейсмара, раскрывавшее предо мной перспективу заняться службой, для которой я готовился с самого детства, чувствуя к ней непреодолимую склонность. С головой наполненною мыслями об ожидавшей меня радостной будущности, если главнокомандующий не станет препятствовать, выехал я на другой день из Крайова, весело вдыхая свежий утренний воздух, разносивший по полям благоухания и голосистые напевы весенних птичек.

Дорога в Чирой, гористая до Бадованул, ровная за этим селением, не представляет ничего замечательного, кроме высокого, густого леса, покрывавшего ее первую половину. Полк стоял лагерем на обширной равнине, не далеко от Чироя, лежащего в семи верстах не доходя селения Байлешти, знаменитого победой, одержанною генералом Гейсмаром 26-го сентября предыдущего года над армией сераскира виддинского, выступившего из Калафата с намерением окончательно истребить маловалахский отряд, как ему было приказано султаном и как он сам хвастливо разглашал. Это дело, принадлежащее бесспорно к числу самых блистательных эпизодов кампании двадцать восьмого года, заслуживает, чтоб оживить его в русской памяти. Не принимав в нем участия, я могу пользоваться

Стр. 26

для этого лишь рассказами очевидцев и газетными статьями того времени.

Обстоятельства, служившие подготовлением к Байлештскому делу, объяснятся, если бросим хотя беглый взгляд на военные операции, предшествовавшие ему в княжествах. После перехода русских войск через Прут, 7-го мая 1828 года, 3-й корпус Будзевича двинулся к Сатунову, на нижний Дунай, для переправы в Добруджу, 7-й Корпус Войкова обложил Браилов, а генерал Рот с 6-м корпусом занял Букарешт 16-го мая и выдвинул свой авангард под командой Гейсмара за Ольту. Гвардия и 2-й корпус князя Щербатова еще не подошли. В Крайово наши войска вступили 21-го мая и оттуда прошли к Калафату. Первые попытки турок атаковать наши войска 2-го июля близ Слободзеи, 3-го июля по сю сторону Журжи и 8-го июля возле Калафата, были для них весьма неудачны. В половине июля генерал Рот с двумя дивизиями своего корпуса отправился на подкрепление войск действовавших на правой стороне Дуная, а на левой остался генерал Гейсмар с 17-ю пехотною и 4-ю драгунскою дивизиями (12 батальонов и 16 эскадронов, при двух казачьих полках), в коих числилось около 10.000 человек. Задача, предоставленная Гейсмару, со столь незначительными силами оборонять Валахию на двухсотверстном пространстве от Журжи до Виддина, была не легка. На этом протяжении требовали тщательного наблюдения укрепленные пункты Снегов, Никополь и Рахово, сверх Журжи и Калафата, доставлявших туркам возможность свободного перехода через Дунай. Всех опаснее был паша виддинский, имевший в своем распоряжении кроме регулярных войск еще тысяч пятнадцать сборной кавалерии.

Для ближайшего наблюдения за ним генерал Гейсмар занял деревню Голенцы, под самым Калафатом. Атакованный в этом месте 18-го августа превосходными неприятельскими силами, он был принужден отступить на чиройскую укрепленную позицию по крайовской дороге, бросив в Голенцах свезенные туда фураж и провиант. В чиройских укреплениях Гейсмар удерживался, не имея способа препятствовать туркам распространиться почти по всей Малой Валахии. Вернувшись в Калафат после этой удачи, турки вышли опять 27-го августа, принудили наши войска отступить в Крайово и воспользовались этим обстоятельством для повсеместного грабежа и уничтожения продовольственных припасов. Гейсмару снова удалось перейти через Жио и оттеснить их в укрепленный калафатский лагерь.

Сентября 24-га сераскир виддинский выступил из Калафата с 26.000 войска, состоявшего преимущественно из кавалерии при

Стр. 27

тридцати орудиях, и занял 26-го селение Байлешти, в котором стал окапываться, по старинному турецкому обыкновению. Русский отряд, стоявший в Чирое, не превышал 4.500 человек с четырнадцатью орудиями. Один батальон и два эскадрона прикрывали в селении Подари мост через Жио. Генерал Гейсмар, сознавая всю силу опасности угрожавшей нашим сообщениям и совершенную невозможность долго противиться подобному превосходству сил, ограничиваясь пассивною обороной, решился предупредить неприятеля, атаковав его первый. Полагая главную надежду на стойкую храбрость войск, находившихся под его начальством, он рассчитывал также на нравственный перевес, который доставит ему это смелое предприятие над озадаченным неприятелем. Дело доказало, что он не ошибся в своих предположениях.

Имея под рукой только четыре батальона от Колыванского и Томского пехотных и 34-го егерского полков, Каргопольский драгунский, три эскадрона Новороссийского драгунского и казачий полк Золотарева, Гейсмар двинулся Туркам навстречу по совершенно открытой местности, построив свои войска следующим порядком: в первой линии, представлявшей вид дуги с откинутыми назад оконечностями, двенадцать рот в полубатальонных кареях с двумя батарейными орудиями в центре и тремя легкими на каждом фланге; во второй линии драгуны в дивизионных колоннах, при четырех конных орудиях; в резерве карабинерная и гренадерские роты вышеназванных пехотных полков, также в полубатальонных кареях и два легкие орудия; донской казачий полк на обоих флангах отряда.

При этом надо заметить, что Гейсмар употребил полубатальонное каре с целию удвоить свои силы в глазах неприятеля, знавшего наше обыкновение строить пехоту по-батальонно в каре или колонны к атаке, и для того чтоб увеличить свою слабую линию огня, решился на неслыханное в то время дело — построить пехоту в две шеренги. Итак, в Байлештском деле, несмотря на старинные кремневые ружья, поражавшие не далее пятисот шагов, был употреблен с успехом против кавалерии, славившейся бешеными атаками, двухшеренговый строй, принятый в настоящее время во всех европейских армиях только вследствие изобретения дальнополетного огнестрельного оружия.

Командовали: центром — полковой командир 34 егерского полка полковник Гавриленко; флангами — полковые командиры, полковники Томского Живолгадов и Колыванского Завадский; новороссийскими драгунами — флигель-адъютант, полковник граф Алексей Петрович

Стр. 28

Толстой; каргопольский полковник Лешерм; резервомъ — майор Данилович. В должности начальника штаба состоял при отряде полковник Павел Христофорович Граббе, а делами по квартирмейстерской части заведывал генерального штаба капитан Павел Иванович Прибытков. Называю их всех потому, что каждый из них заслуживает, чтоб о нем вспомнили, говоря о Байлештском деле.

Приблизившись к неприятелю на пушечный выстрел, Гейсмар приказал открыть артиллерийский огонь по турецкому лагерю, находившемуся на весьма выгодной позиции, командовавшей местностью, на которой стоял отряд. Между ним и турками простиралась неглубокая лощина. Атаковать при таких условиях неприятельский лагерь было бы безрассудно; Гейсмар и не— имел этого в виду, ему хотелось только выманить турок, навлечь на себя их атаку и потом действовать как позволят обстоятельства. Дело началось часа в два после полудня.

Сначала турки стали осыпать наши войска снарядами из своей превосходной числом артиллерии; видя, что этим способом нельзя остановить их наступление, они выслали кавалерию, но пехоты не решались трогать из-за окопов. Первая атака многочисленной неприятельской кавалерии на правый фланг отряда была отбита Каргопольским драгунским полком, врезавшимся в самую середину ее; при этом случае отличился также редкою храбростью Константин Гика, брат господаря, каймакан Малой Валахии, находившийся в отряде с сотней конных арнаутов, дравшихся с турками ничем не хуже драгун. Турки, преследуемые казаками, арнаутами и огнем конной артиллерии, скрылись за свою пехоту, обскакали селение и появились на нашем левом фланге, делая напрасные усилия смять его. Около пяти тысяч турок заскакали в тыл отряда по направлению в Чирой, где находились вагенбург и госпитали; опасность была велика, но три эскадрона новороссийских драгун и четыре резервные роты отбросили их назад. Очевидцы рассказывали мне, что одновременно с этим отражением совершился на другом пункте факт, доказавший блистательным образом как велика стойкость нашей пехоты. В крайнем каре левого фланга, построенном из двух рот Колыванского пехотного полка, неприятельскими гранатами взорвало патронные ящики. Пользуясь этим случаем, около четырёх тысяч конницы ринулись на каре, покрытое дымом от взрыва; помощь была невозможна, все считали колыванцев погибшими. Какова же была радость, когда грохот ровного батального огня встретил турок, дым рассеялся, и глазам прочих войск явились: каре в нетронутом порядке и поле покрытое бегущим неприятелем.

Стр. 29

Между тем день склонялся к вечеру. Наши войска и неприятель утомились в равной мере от шестичасового беспрерывного боя; генерал приказал медленно отступать, а турки ушли в лагерь, не имея силы преследовать наших. Виддинский паша рассчитывал после ночного отдыха, атаковав всеми силами, совершенно уничтожить русский отряд, наперерез которого он уже отправил по Крайовской дороге тысяч шесть кавалерии. Но войска наши отступили недалеко: между Байлештами и Чироем Гейсмар приказал остановиться. Он сам не ожидал много хорошего от следующего дня; дорогою ценой купленная удача едва ли могла повториться; потеря всего отряда висела над его головой; пока в кругу его окружавших взвешивались случайности, могущие послужить к спасению отряда, в его голове созрела мысль, долженствовавшая обратить в победу поражение, казавшееся неизбежным. Зная обычную беспечность неприятеля, увеличенную еще тем, что он считал русских верною жертвой своей многочисленности, Гейсмар задумал решить дело ночным нападением на турецкий лагерь. Чем менее неприятель ожидал подобной дерзости, тем вернее можно было рассчитывать на успех.

Дав измученным солдатам небольшой отдых, Гейсмар двинулся к Байлештам с одною пехотой, построенною в колонны к атаке прежним полубатальонным порядком. Артиллерию и кавалерию он оставил на позиции в избежание шума, способного встревожить неприятеля, приказав не трогаться с места, пока не раздадутся первые выстрелы, после чего издали следовать за пехотой. Темная осенняя ночь прикрывала наступление, в рядах соблюдалась ненарушимая тишина, и горсть русских солдат, готовившаяся броситься на вшестеро сильнейшего неприятеля, с невероятным счастием подошла вплоть к его лагерю, не встретив на своем пути ни разъезда, ни часовых. Небольшой ров с недоконченною насыпью разделял турок от русских, а те даже не чуяли опасного для них соседства. Освещенные ярким пламенем бивуачных костров, турки лежали на земле, погруженные в глубоки сон; некоторые готовили еще ужин, чистили оружие или лениво пускали на ветер табачный дым; на коновязях, разбитых без всякого порядка, грызлись и дрались жеребцы. Картина неимоверной беспечности, которою наши солдаты имели время насладиться в ожидании сигнала к нападение, послужила к немалому ободрение их. Беглый ружейный огонь и громкое неожиданное ура разбудили турецкую конницу стоявшую перед пехотой. Пораженные как громом, турки бросились к лошадям, не думая о защите, и стали уходить во все стороны. Наши колонны ворвались через ров в середину

Стр. 30

этой шальной, беспорядком кипевшей толпы, устилая поле трупами противников. Кто не успел вскочить на лошадь и ускакать, падал под штыком русского солдата; дело приняло вид чистого побоища. Паша бежал один из первых, обязанный своим спасением трем арнаутам, защищавшим вход в палатку, пока ему с другого конца прорезывали новый выход. В палатке были найдены: переписка паши, все вещи, опрокинутый кофе и даже дымящийся чубук с дорогим янтарем, перешедший потом к победителю, генералу Гейсмару. К несчастно, тут же нашли тело захваченного днем юнкера Каргопольского драгунского полка, со свежеотрезанною головой: он пал жертвой дикого мщения турок за неудачу своих соотчичей.

На этом дело не кончилось: турецкая пехота имела время опомниться и приготовилась встретить русских смельчаков в оппозиции, прикрытой домами и плетневыми оградами запутанно построенного селения. Убийственный ружейный огонь встретил наши колонны, когда они бросились очищать Байлешти. Невзирая на упорное сопротивление, озлобленные турки были выбиты штыками из окопов впереди селения; после того они засели в дома и продолжали отстреливаться. Первый проник в середину деревни Завадский, не обративши внимания на рану, полученную им в голову; за ним вошли: Живолгадов, Гавриленко и, наконец, резервные роты, под командой Даниловича, направленные слева в обход. Между тем пожар распространился по всему селению, конный лагерь запылал еще прежде; турецкая пехота, нигде не находя защиты от штыка и от огня, обратилась в неудержимое бегство. Турки, которым не удавалось открыть себе дороги к спасению, предпочитали умирать под пылающими развалинами деревни, отказываясь от предложенной им пощады; в глазах наших изумленных солдат они сгорали, накрыв головы своими красными плащами. Все, что не успело бежать, сгорало, или было побито; пленных оказалось очень немного. Казаки, подоспевшие к концу дела, довершили победу неутомимою погоней за бегущими, напрасно рассчитывавшими скрыться под покровом ночи.

К двум часам утра не оставалось в Байлештах ни одного живого неприятеля^ Потеря турок простиралась до трех тысяч убитыми и погибшими в огне; пятьсот с небольшим взято в плен. Семь орудий, двадцать четыре знамени, весь лагерь, военный обоз, более четырехсот повозок с продовольствием, несколько тысяч лошадей и множество дорогих, в серебро оправленных сабель, пистолетов и ятаганов, чубуков с янтарями, ковров и шалей достались ~в руки нашим войскам. Тогда турки не успели еще обеднеть и выходили в поле со всеми

Стр. 31

прихотями восточной роскоши. В селении и позади его, на Калафатской дороге, лежало брошенного оружия от десяти тысяч человек. На другой год, когда я приехал в отряд, не только офицеры, но даже солдаты продолжали еще курить байлештский табак и пить кофе, взятый в Байлештах; офицеры парадировали на неугомонных жеребцах и были вооружены богатыми турецкими саблями, которыми им позволялось заменять ни к чему негодные'форменные полусабли. Непосредственным последствием этой победы было то, что турки очистили Калафат без боя, бежав из него на правую сторону Дуная; Гейсмар не замедлил занять этот важный пункт и окопать его со стороны реки. О нашей потере я не говорю, потому что не яомню точной цифры; кажется она доходила до семисот человек убитых и раненых; знаю только, что в двадцать восьмом году наши войска не одержали другой столь решительной победы в открытом поле. Поэтому, не слишком ли скромно оценили мы тогда и теперь продолжаем ценить Байлештский бой, в котором четыре тысячи пятьсот русских уничтожили двадцатисемитысячный турецкий корпус весьма порядочного войска? Когда хладнокровным, положительным, нехвастливым немцам не запрещено считать ядра, перелетающие через головы их принцев и генералов; оправлять эти безвинные снаряды в серебро и свято беречь в памяти неугасаемой славы; воспевать свои победы на все голоса; ставить памятники в ознаменование того, что их солдаты мужественно выдерживали вид повсюду отступавшего неприятеля или храбро и с учебною точностью громили безответные насыпи, из-за которых ядра до них не долетали: отчего же нам не позволить себе похвалить своих, хотя раз из сотни случаев? Жалею, что природа отказала мне в даре увлекательного красноречия, а стоило бы прославить громким словом подвиги наших скромных героев в серых шинелях под Байлештами, столько раз, кроме того, втихомолку умиравших, совершая звучные дела! Но как бесполезное сожаление ни к чему не ведет, то и предоставляю это дело другому, лучше меня владеющему родным языком, а сам возвращаюсь к незатейливой прозе моих воспоминаний.

В полку я нашел самый дружеский прием. Наши армейские офицеры того времени не блистали ни тонким образованием, ни глубокою ученостью, зато были фронтовые служаки и по большей части добрые ребята. Сверх этих достоинств, да безотчетной храбрости, бесполезно было отыскивать в них еще другие качества. Не подводя под общее правило небольшое число исключительных личностей, можно сказать, что жизнь армейского офицера наполнялась тогда

Стр. 32

службой, картами, весьма непоэтическим разгулом или совершенным безделием, которого не стану равнять с итальянским «far niente», потому что не доставало в нем упоения солнцем и природой, ни с восточным «кейфом», побуждающим к внутреннему созерцанию. Это было простое, бездумное лежание на кровати под крышей избушки или под полотном палатки. Офицеру невозможно было читать и учиться, потому что в деревенской стоянке или на походе недоставало книг; о политике он и не помышлял, ограничивая весь жизненный интерес производствами и происшествиями в полку, составлявшем для него ближайшее, знакомое ему отечество посреди общего отечества, о котором он имел самое неясное представление. Небольшое число существовавших тогда газет и периодических изданий: Пчела, Сын Отечества, благонамеренныйМосковский Телеграф и интересный для военного человека Инвалид мало говорили о России и о русских делах. Ведь не в школе же о них узнавали, заучивая название рек и городов; откуда же было взять армейскому офицеру понятие о своей родной земле в то время плохо известной даже тем людям, которые должны были знать ее по обязанности? Не поверят, пожалуй, если я в подтверждение этого замечания приведу, что некий М. В. Д. в 1838 году решительно воспротивился учреждению почтовых станций между Екатериноградом и Владикавказом «по поводу гористой местности». Армейский пехотный офицер, лишенный необходимых материальных и умственных способов, поневоле ограниченный в своих понятиях и интересах, исправлял службу машинально, ел, пил, играл и, лежа на боку, ни о чем не помышлял. Все офицеры из прибалтийских губерний говорили по-немецки, но французский язык знали весьма немногие; в пехоте носилось тогда поверие, что он совершенно бесполезен на службе и пригоден только для паркетных шаркателей, никуда негодных «бонжуров» Несмотря на это умственное настроение, возбуждавшее в моих полковых товарищах улыбку презрения при виде книги, писанной не на русском языке, заметно было, что они внутренне смирялись перед тем, кто умел ее понимать. Я испытал это на себе, хотя не раз мне замечали, покачивая головой, что полезнее было бы для меня заняться повторением двенадцати темпов да командных слов, чем забиваться в книжную гиль, от которой голова молодого человека наполняется только вольтерьянскими идеями. Из этого не надо заключать, что в наших войсках не имелось тогда достаточного числа многосторонне образованных офицеров; они, к несчастию, водились только в гвардии, в штабах и частою в кавалерийских полках: для армейской пехоты оставалось их очень немного.

Стр. 33

Полковой командир полковник Старое, имевший репутацию образцового строевого офицера и отличного хозяина по понятиям того времени, человек пятидесяти лет, высокий, худощавый, скрывавший весьма недурное сердце под суровою наружностью, принял меня с приличною важностью, смягченною, насколько допускало командирское достоинство, рекомендательным письмом главнокомандующего.

Следствию этого письма он приказал поместить меня не в роте, а поближе к себе, в палатке полкового квартирмейстера, поручика Познанского. Мне соорудили даже кровать, поместив старую дверь из молдаванской избушки на четырех кольях. Охапка сена, накрытая ковром, да сафьянная головная подушка довершили устройство постели, которою мог похвалиться не каждый прапорщик в полку. Старое, известный своею строгостью к молодым офицерам, не дал мне терять время без дела. На другой же день моего приезда я был помещен в очередь дежурств и караулов, оставалось только найти для меня вседневное занятие, и он открыл его в моем умении обращаться с ружьем, чему я выучился, находясь в образцовом полку, от финляндца, страстного охотника, водившего меня около Ораниенбаума и Петергофа подсиживать волков в длинные зимние ночи. Мне поручили обучать застрельщиков цельной стрельбе в мишень. Это обязывало меня каждый день вставать с рассветом, выводить команду в поле перед лагерем и оставаться при ней до десяти часов утра, когда прекращалось учение.

Кремневые ружья, которыми была вооружена наша пехота, не имели ни одного качества, необходимого для верной стрельбы: они отдавали так сильно, что люди боялись прикладывать к ним щеку, без чего нельзя было палить; патрон, болтаясь в дуле, также мешал верному полету пули, а частые осечки, зависевшие от кремня или от плохого состояния боевой пружины, редко позволяли надеяться на то, что ружье действительно выстрелить. Менее всего обращали тогда внимание на стрельбу, обучая солдат одним темпам да маршировке в три приема, будто в этом заключалась вся загадка непобедимости. Кроме того, существовал между ними предрассудок, что не следует метить в противника, для того чтобы самому не быть убитым, что пуля найдет виноватого, по воле Божией. Поэтому люди стреляли весьма дурно, мало надеялись на ружье как на способ бить неприятеля издали, предпочитая действовать штыком. Сам охотник до стрельбы и, кроме того, питая самолюбивое желание отличиться моим уменьем, я занялся делом с жаром; принялся выверять ружья

Стр. 34

сколько было возможно, учить солдат охотничьими приемам цельной стрельбы и через короткое время дошел до того, что пули перестали перелетать через мишень, хотя, правду сказать, в яблоко попадали одни случайные выстрелы. Полковник, узнав об этом успехе, сам заинтересовался методой моего обучения и стал приходить каждый раз смотреть на стрельбу. Остальное время тянулось с убийственным однообразием, изредка прерываемое обедами у полкового командира, приглашавшего к себе поочередно всех офицеров, и копеечным бостоном у адъютанта, у квартирмейстера или у казначея, потому что Старое не допускал в полку азартной игры и в этом случае поступал весьма рассудительно. Между тем жаркие дни сменялись сырыми и холодными ночами; выходя на ученье, я подвергался утренней росе, прогонявшей дрожь по всему телу. Мой слабый, почти детский организм не долго мог выдержать сырость и быстрые переходы от жары к холоду; я почувствовал себя нездоровым, но из чувства обязанности не хотел покинуть мое дело. Кончилось тем, что в одно утро болезнь взяла верх над моими усилиями ее преодолеть: в присутствии Старова, пришедшего поглядеть на застрельщиков, я упал на землю без чувств. Меня подняли и отнесли в палатку, где я очнулся в бреду нервной горячки. В тот же вечер меня перенесли в селение Чирой, служившее помещением для полкового лазарета, и уложили в отдельной бурдейке, валахской крестьянской землянке.

От этой бурдейки возвышалась над землей одна крыша, утоптанная глиной для стока воды, да плетневая труба в человеческий рост. Внутри она состояла из четырехугольной продолговатой ямы, из глубины которой несколько ступеней вели к двери проделанной в стене, подпиравшей конек крыши. В противоположной стене помещались два крошечные окна, заклеенные бумагой вместо стекол. Направо стояла огромная печь; налево тянулись вдоль простенка широкие деревянные нары, на которых покоилось прежде крестьянское семейство, очистившее для меня свое жилье. На придунайской равнине не имелось лучших деревенских помещений; только в горах, подальше от турок, и где леса в избытке, валахские крестьяне строили рубленые деревянные хаты. Домики из сырцового кирпича встречались на плоскости только в местечках.

В течение моей болезни, пока память не исчезла, я имел полный досуг изучить внутреннюю архитектуру моей бурдейки во всех ее невзрачных подробностях. Ко мне приставили фельдшера, но он имел обыкновение пропадать весь день и являлся только перед приходом доктора или полкового командира, навещавших меня каждый

Стр. 35

день на несколько минут. Все остальное время я лежал совершенно один, потому что и мой денщик находился в лазарете, заболев еще прежде меня. Слабость увеличивалась с каждым часом и дошла наконец до того, что я не имел силы поднять руки. В этом положении мне приходилось переносить кровные обиды, и от кого еще? От кур! Более других обижал меня петух! Привыкнув жить в бурдейке сообща с прежними хозяевами, куры беспрестанно проскакивали то в дверь, то в окна, прорывая бумагу, ходили по мне, клевали меня, а я не имел силы их прогнать, ни голоса чтобы позвать на помощь. В порывах бессильной досады я проклинал их от всего сердца.

Наконец я погрузился в постоянное забвение, изредка прерываемое фантастическими грезами. Иногда я приходил в себя при виде доктора или полковника Старова. В один из его приходов, с доктором и адъютантом да еще кем-то чужим из стоявшего возле нас Каргопольского драгунского полка, на моем теле представилось явление, поразившее ужасом всех присутствовавших, пока не удалось разгадать довольно забавной сущности дела. Надо заметить, что чума, сильно распространившаяся за Дунаем между жителями, не щадя и русских войск, перешла через реку около Галаца, охватила Молдавию и Большую Валахию, быстро приближаясь к границе Малой Валахии. Чумных случаев у нас еще не бывало, но много говорили об этой болезни, и между докторами существовало большое разногласие насчет ее отличительных признаков, недознанных ими личным опытом. Мои посетители пришли в этот раз поздно вечером; в землянке господствовала совершенная темнота; зажгли сальный огарок и при его тусклом свете начали меня разглядывать. Доктор взял мою руку с намерением пощупать пульс, взглянул на нее и с ужасом отскочил к противоположной стене. Несколько мгновений пришедшие шептались таинственно, потом доктор подошел вторично, откинул одеяло и остановился надо мной с недоумением в глазах, отуманенных страхом; прочие вытянули шеи не подходя к постели. Несмотря на крайнюю слабость, я приподнял голову, чтоб увидеть необыкновенность, так видимо поражавшую моих гостей, и сам испугался: все тело мое почернело. Опять начался совет. До моего слуха доходили невнятно отрывистые фразы: «Разве чума? Не может быть: чернота бывает, только не полосами; красные полосы — дело известное; новый случай, требует испытания!» Любопытство превозмогло весьма естественный страх заразы; подошли рассмотреть меня вблизи, избегая прикосновения. Наконец полковой адъютант, вглядевшись в черноту покрывавшую мое тело, схватил полотенце и принялся меня вытирать прежде, чем успели его остановить. Ко всеобщему удивлению цвет кожи начал сообщаться полотенцу. Адъютант поднес его

Стр. 36

триумфально к свече. Глаза полкового командира и пришедшего с ним драгуна вопросительно переходили от меня к полотенцу, от полотенца к доктору, который, в свою очередь, с недоумением посматривал на фельдшера, бессмысленно глядевшего в туманную даль, покачиваясь с огарком в руке, разливавшим дрожащий свет на эту комическую сцену.

—. Что это значить? — разразился полковник Старое, обращаясь к фельдшеру.

— Не могим знать, ваше высокоблагородие, — отвечал фельдшер хриплым голосом, продолжая глядеть неведомо куда и покачиваться сильнее прежнего.

— Да ты, м...., кажется, нализался?

— Никак нет, ваше высокоблагородие! Капли хмельной во рту не имел, только квасу в лазарете напился, от него, кажись, не опьяняешь. — И фельдшер делал сверхъестественные усилия удержать должное равновесие.

— Молчать! — крикнул Старое. — Что ты сделал с больным? Отчего он почернел?

— Ничего не сделал, ваше высокоблагородие, только уксусом натер, как приказано; а отчего их благородие изволили почернеть, не могим знать.

— Откуда уксус взял?

— Из аптечного запаса старик фельдшер сам отпустил. Полковник обратился к доктору:

— Позвольте спросить, как вы понимаете этот казус. Да ваш уксус с чернотой?

Доктор вступился с жаром за доброкачественность своего уксуса, требуя немедленного следствия.

Полковой адъютант, короче знакомый с хозяйственным беспорядком походной жизни, допытывался у фельдшера, в чистой ли посуде он нагревал уксус. Фельдшер призывал в свидетели всех святых, что для нагревания употребил кастрюлю, которую сперва вытер начисто. Стали отыскивать кастрюлю. Долго не находили ничего похожего; наконец адъютант вытащил из-за печи небольшую, еще теплую жестянку, понюхал, опустил в нее палец и вытащил его окрашенным клейкою черною жидкостью.

— Вот где кроется начало черной немочи! — воскликнул он, показывая жестянку сконфуженному доктору; по всем знакомой форме ее не трудно было угадать, что в ней скрывалось.

Все расхохотались, кроме меня, которому было не_до смеху; загадка объяснилась; дело случилось как нельзя проще.

Стр. 37

Фельдшер, имевший докторское приказание натирать меня ежедневно теплым уксусом, явился в сумерки с головой, отуманенною винными парами, отыскивая кастрюлю, схватил попавшуюся ему жестянку с остатком сапожной ваксы, налил в нее уксус, вскипятил его и налакировал меня с головы до ног, после чего, довольный своим делом, вышел за двери ожидать начальство.

Не знаю, чем это дело кончилось для фельдшера; меня же принялись обмывать в присутствии гостей, успокоенных насчет заразительного характера черноты, порядком напугавшей их в первое мгновение.

Этот случай, доказавший ненадежность присмотра, который обстоятельства дозволяли дать мне в полку, и совершенный упадок сил, заставлявший медиков опасаться за мою жизнь, внушили полковнику Огареву мысль отправить меня в крайовский главный госпиталь. Обыкновенного прапорщика продержали бы в полковом лазарете до блаженного конца, потом отпели бы, схоронили, поставили крест на могиле, и представили бы к выключению из списка живых; форма соблюдена, и дело кончено; вечная ему память! Но таким порядком нельзя было поступить с племянником главнокомандующего, как называли меня ошибочно; испытав все способы поставить его на ноги, в случай неудачи следовало отклонить от себя и тень нарекания за его преждевременную кончину. Поэтому приняли решение отослать меня в главный отрядный госпиталь, уведомив генерала Гейсмара о моем отчаянном положении.

Квартирмейстер повез меня в город полуживого, уложив в полковничью бричку, заложенную подъемными лошадьми. Во всю дорогу я оставался без памяти и начал себя чувствовать только в госпитале, страдая от невыразимо беспокойного положения, в котором было помещено мое тело на госпитальной кровати. Голова лежала ниже груди, колени торчали выше головы, а ноги проваливались вниз. Это происходило от того, что в кровати недоставало продольных досок, а тоненький тюфяк лежал на круглых поперечниках, оставлявших широкие промежутки. В той же комнате пили, играли в карты и перебранивались два совершенно здоровые комиссионера, нашедшие более приятным отбывать в госпитале наложенный на них арест. Ни шевельнуться, ни напиться, ни доктора, ни прислуги; шум производимый комиссионерами приводил меня в отчаяние; я стонал от боли, от беспокойства и от досады, душевно жалея о моей одинокой чиройской землянке.

Мои комнатные товарища бросали на меня нетерпеливые взгляды.

— Вот положили к нам птенца! Нужно было! Молоко не обсохло на губах, а уж на дороге! — сказал один из них.

Стр. 38

— Да, не долго станет жилы тянуть своим оханьем, — отвечал другой комиссионер, — чай скоро избавимся от него.

— А как избавимся?

— А как? Вынесут ногами вперед; посмотри! — Оба впились в меня полупьяными глазами. Я слышал слова, понимал их значение, но голова не имела силы выработать из них общей мысли, ведущей к логическому заключение; поэтому они касались меня, не оставляя впечатления; все чувства и остаток мышления были поглощены минутным страданием. В таком положении пробыл несколько часов, не видя живой души, которая позаботилась бы обо мне.

Вдруг заговорили около меня незнакомые голоса, в глазах моих мелькнули докторский мундир и молодое лицо казачьего офицера; меня осмотрели, поправили тюфяк, уложили голову на подушки, и все смолкло, кроме комиссионеров, громогласно повторявших: «валет направо! семерка взяла! идет с углом!»

Не прошло десяти минут, как появилось новое докторское лицо, оглядело меня, ощупало пульс, беглым пером прописало рецепт и осталось возле моей постели, пока не принесли стклянку с каким-то темным составом, которого полную ложку я должен был проглотить.

Едва исчезло это видение, как опять вбежал запыхавшийся доктор, снова меня освидетельствовал, снова прописал рецепт и заставил меня принять новое лекарство, приказав прежнюю стклянку вылить за окно.

— Что с вами? — спросил он: — Как вы чувствуете себя?

— Горит в груди, пить хочу, шум не в силах терпеть, — было все, что я мог проговорить.

— Вы правы, — закричал доктор. — Что делают эти господа в комнате у трудно-больного. Эй! Дежурный! Сейчас перевести господ комиссионеров в другую комнату.

Это очень не понравилось господам комиссионерам, они подняли громкий протест против такого определения, но должны были ему покориться — приказывал главный госпитальный доктор. Итак, не они избавились от меня, а я избавился от них; не меня вынесли ногами вперед, как следовало ожидать по расчету вероятия, а их вывели из комнаты, в которой они поселились прежде меня и полагали прожить еще немалое время. Часто мне случалось видеть после того в жизни, как судьба опрокидывала подобным образом, казалось, самые верные человеческие расчеты и совершенно смешивала понятия сбыточного с несбыточным.

Между тем я не понимал, что со мной происходило. Кто были два незнакомца, которыми начался ряд докторский посещении, зачем

Стр. 39

они приходили и куда скрылись, зачем прибежали после того столько докторов, поивших меня различным лекарством — все это составляло для меня тайну, которой я не помышлял разгадать при моей слабости. Долго после того, совершенно оправившись от болезни, я узнал в чем состояло дело, и от чего сначала на меня не обращали никакого внимания, а потом принялись ухаживать с беспримерным рвением.

Полковой квартирмейстер, сдав меня в госпиталь без дальних объяснений, пошел сперва к коменданту, как требовал порядок службы, а потом к отрядному командиру передать письмо от полковника. Гейсмар тотчас решил принять меня к себе в дом и отправил за мной своего собственного доктора с казачьим офицером. Доктор его, некий Шмитиани, увидав меня, заключил в своей мудрости, что я не переживу ночи, и поэтому не стоит меня перемещать в генеральский дом, где я только доставлю недавно прибывшей супруге Гейсмара весьма неутешительное зрелище умирающего человека. G этим ответом он возвратился к генералу, который, разбранив его порядком за ослушание, не ради связей и родства, а из истинного человеколюбия приказал исполнить свою волю на другое утро, если я в ночь не умру. Пока в госпитале не показывались генеральские посланцы, я имел в глазах госпитальных властей цену обыкновенного больного, которому дозволялось умирать на свободе, как сам знает; громкое же участие ко мне отрядного командира немедленно изменило мое значение, и каждый из наличных докторов счел обязанностию прописать для меня лекарство, чтоб оставить, хотя бы в аптечном архиве, документ своей заботливости обо мне. Я сам должен сознаться, что теперь думают и действуют совершенно иначе в русских военных госпиталях; но в двадцать девятом году, и к тому же на берегах Дуная, каждый мог прибавить к своей молитве: «и избави нас, Господи, от походного госпиталя».

Ночь я провел бессознательно, на другое утро почувствовал как меня стали спускать на тюфяке с лестницы и потом опять перестал себя помнить.

III.

Много человек может перенести, когда он молод. Цепко держится жизнь за свежий организм, в котором не испорченная кровь льется в жилах бурным током; предоставьте дело натуре, и она переработает любой недуг. Моя натура превозмогла на этот раз не только болезнь, но и микстуры, которыми меня опаивали в госпитале

Стр. 40

из ревности к долгу службы и из уважения к начальническому вниманию. Несколько суток я оставался в беспамятстве, потом открыл глаза и долго не мог сообразить, что со мной было, и где я проснулся. Я находился в большой светлой комнате, на широком турецком диване; возле меня сидела высокая, стройная, необыкновенно красивая белокурая дама, с темно-голубыми глазами, глядевшими на мое омертвелое лицо с выражением душевного участия. Заметив, что я раскрыл глаза и смотрю на нее с недоразумением, она наклонилась ко мне и тихо проговорила: «Вы находитесь в доме у генерала Гейсмара, я его жена; чего желаете?» — «Пить», — было мое первое слово. Она позвонила человека, приказала подать лимонаду и сама налила мне в рот несколько ложечек. Когда она вышла, человек в денщицком мундире заместил ее. Ни на одно мгновение я не оставался один. Часто она приходила и просиживала долго; иногда являлся на несколько мгновений сам Гейсмар. Лекарства меня не заставляли принимать, а давали понемногу всего, чего я просил, и по прошествии трех пли четырех дней стали поить рейнвейном, по чайной ложечке, для подкрепления сил. Скоро я оправился до того, что мог сидеть на постели, а через две недели был в состоянии ходить по комнате. Если я остался в живых, если мое здоровье быстро стало поправляться, то я обязан этим генералу Гейсмару и его жене, берегшей меня как сына, хотя по нашим летам я скорее мог считаться ее меньшим братом. Их нет уже на свете; никогда я не имел случая доказать им на деле мою благодарность; но память о добре, которое они мне сделали в дни моей молодости, умрет только вместе со мной. С той поры моя привязанность к ним возрастала с каждым днем, да и их расположение ко мне не уменьшалось, чему я имел многие доказательства. Теперь еще горжусь тем, что они меня любили и отличали.

Впрочем, не я один пользовался милостями Гейсмара и питал к нему чувство душевной преданности. Окружающие любили его, потому что он для всех был равно добродушный и заботливый начальник, строгий и взыскательный только в тех случаях, когда дело касалось до настоящей пользы службы. В мелочах он был снисходителен и на шаловливость горячекровной молодежи смотрел сквозь пальцы, когда она не принимала дурного направления. Зато по одному слову его каждый был готов очертя голову броситься в огонь и в воду. В привязанности, которую он успел внушить подчиненным, заключалась одна из главных тайн его удач в турецкую войну. Солдат был убежден, что лучше Гейсмара никто его не поведет, поэтому шел на неприятеля с непоколебимою уверенностью в победе и полюбил его,

Стр. 41

как русский солдат умеет любить, полюбил за то, что он избавил его от вещей, совершенно ненужных для боя, которыми пехота и кавалерия были в то время отягощены ко вреду солдатского здоровья. Гейсмар тогда уже смотрел на военное дело тем ясным взглядом, который мы освоили себе только в настоящее время, после многих тягостных уроков, и воспользовался правом отдельного начальника для приведения в исполнение своих собственных идей, не спрашивая разрешения. Его обвиняли за это в большой армии, называли отряд нестройною толпой сорванцов, не похожих на солдат, писали к нему, требовали объяснения и отмены, а потом сами были принуждены покориться некоторым мыслям его. Между тем он отмалчивался и отвечал на обвинения не словами, а делом, смелыми удачами. Кивера, никуда не годившиеся в знойном турецком климате, сжимавшие голову, не обороняя ее ни от солнца, ни от холода, ни от удара, Гейсмар заменил у пехоты и у драгун шапками, к которым приказал пришить предлинные козырьки для защиты от ярких солнечных лучей. Тесак, мешавший ходить и в деле никогда не употребляемый пехотным солдатом, был приобщен в складах к киверам и к лишним вещам из ранца; поэтому пехота маловалахского отряда ходила легко и весело. У драгун Гейсмар отнял ружья и по одному пистолету, требуя от них только кавалерийскую службу; дал им пики, запретил фланкировать с турками, употребляя на этот предмет исключительно казаков, и 4-я драгунская дивизия, при встречах с турками, во всю кампанию не имела ни одной неудачи.

В начале мая мои силы окрепли до того, что я перестал нуждаться в чужой помощи; не было повода оставаться долее в доме у отрядного командира и меня перевели в соседстве на квартиру к крайовскому второстепенному боярину П*, в светлую и чистенькую комнатку, убранную, как водилось в Княжествах, коврами и турецкими диванами. Комната была похожа на фонарь: спереди дверь и окна на террасу, на противоположной стене окна в сад, по бокам стеклянные двери, прикрытые белыми занавесами, открывавшие вход во внутренние покои. Обстановка моей квартиры осталась у меня в памяти: здесь разыгрался для меня самый невинный, детский роман, первый роман моей жизни. Вспоминая о приключениях, разнообразивших мою военную жизнь, не вижу причины умолчать о случае, посеявшем несколько скромных цветков на пути служебной карьеры армейского прапорщика. Если дело кончилось смешным образом, благодаря необдуманной глупости с моей стороны, то прошу читателя умерить строгость порицании, вспомнив о собственной молодости, наверное не прошедшей также без немалой толики глупостей.

Стр. 42

Моя болезнь имела следствием, что Гейсмар оставил меня в Крайове, прикомандировав к генеральному штабу, до получения ответа от главнокомандующего. Все утро я проводил в канцелярии, работая под руководством Павла Ивановича Прибыткова, исправлявшего должность отрядного обер-квартирмейстера, чертил, писал под его диктовку, потому что другого дела мне не могли еще поручить по причине моей неопытности; потом обедал у отрядного командира вместе с прочими штабными чинами и у него же проводил вечера, скромно вслушиваясь в разговоры старших, с соблюдением приличной для прапорщика молчаливости. В числе вечерних посетителей гостиной баронессы Гейсмар перед всеми отличался благородною наружностью, умом и характером начальник штаба Павел Христофорович Граббе. Он не имел привычки много говорить, но говорил хорошо и убедительно, когда предмет его занимал и согласовался с его мыслями, которых он никогда не менял в чужое удовольствие. Независимое, в высшей степени благородное настроение его характера и непреклонная правдивость, не покидавшие его в самые затруднительные минуты его прошедшей через многие испытания жизни, тогда уже имели силу пословицы. О храбрости его нечего говорить, она известна всем его сослуживцам и могла служить примером для многих. Я удивлялся ей в Турции, любовался ею под Варшавой в тридцать первом году, когда он подводил к Воле батарею в сорок два орудия от первого корпуса и поставил ее не далее картечного выстрела перед польским укреплением, и душевно сожалею, что не имел случая видеть ее на Кавказе. Гейсмар и Граббе одинаково отличались блистательною смелостию в огне; разница между ними заключалась в том, что у первого проявлялись признаки запальчивости, а второй сохранял ненарушимое спокойствие. Первое время осанка Граббе и серьезное настроение его наводили на меня некоторое смущение, я удалялся от него и перед ним постоянно молчал; инстинктивно я чувствовал, что он меня не жалует, и не понимал только, относится ли его нерасположение прямо ко мне или к родственнику главнокомандующего, которого, по мнению его, отличают более, чем следует. Если не ошибаюсь, в нем действовали обе причины. Я пользовался уже и тогда счастием, преследовавшим меня во всю жизнь, иметь скрытых приятелей, не упускавших случая объяснять невыгодным образом каждое мое слово, каждый, самый незначущий поступок. Павлу Христофоровичу наговорили про меня. Расположение ко мне Гейсмара и его супруги, их живое участие в моей крайней молодости, успели возбудить зависть у некоторых людей,

Стр. 43

всегда готовых находить для себя оскорбление в добре, постигающем другого, И где нет этих людей? Свет ими наполнен; зато характеры, способные непритворно радоваться чужому счастью, реже жемчуга. Между тем мне было суждено гораздо позже заслужить одобрение Граббе и никогда более его не терять. Я же полюбил его наравне с Гейсмаром, а это для меня было не мало.

Дома я только ночевал или являлся туда днем на самое короткое время. Когда я пришел занять квартиру, хозяин лично ввел меня в предназначенную для меня комнату; после того я не встречался с ним и нисколько не заботился узнавать, имеет ли он семейство и из кого оно состоит.

Мое неведение продолжалось недолго. Раза два возвращаясь домой с шумною поспешностью, как делают молодые люди без всякой нужды, я замечал легкое движение в занавеси прикрывавшей стекла одной из боковых дверей; однажды мелькнула даже белая ручка из-за полотна. Это подстрекнуло мое любопытство, и я затаил в уме намерение узнать непременно, кому она принадлежит. Подметив на следующий раз, что занавесь опять зашевелилась, я сделал шаг к дверям, и моим глазам представилось за стеклом хорошенькое личико молодой черноглазой куконны. Увидав меня лицом к лицу, она быстро опустила занавесь, смутившись заметным образом; но прежде еще я успел вежливо поклониться моей любопытной соседке. Начало знакомства было сделано. Через короткое время дверь растворилась; пожилая женщина переступила через порог, приглашая меня войти в другую комнату. Это была мать хозяйки; мужа не было дома. Не заставляя себя долго просить, я пошел за нею и увидал наконец не украдкой куконну Еленку. Ей не было двадцати лет; пышный стан соответствовал свежему личику, на котором всегда играла добродушно-приманчивая улыбка, обнаруживая ряд маленьких белых зубов. Такова наружность; что касается до умственных качеств, так я могу только сказать, что они остались для меня загадкой, потому что она не знала других языков, кроме греческого и валахского, а я не понимал ни того, ни другого. В продолжение всего нашего знакомства мы объяснялись гораздо более взглядами и знаками чем словами, что не мешало впрочем ее язычку находиться в беспрерывном движении. Несмотря на это неудобство, мне казалось очень весело проводить с нею время.

Просидев, как требовало приличие, пока меня угощали дульчецом со студеною водой, турецким кофеем без сахару и чубуком, я откланялся хозяйке, испросив словами и знаками позволение продолжать знакомство. ,

Стр. 44

На другой день свидание повторилось в присутствии маменьки, никогда не оставлявшей нас наедине. Потом я стал навещать ее гораздо чаще, по нескольку раз в день, избегая мужа, проводившего все время вне дома, по делам, в кофейнях или вечером у друзей за картами. Я понимал, что его следовало опасаться, потому что он был очень ревнив, никуда не выпускал жену, опасаясь русских офицеров, и мои посещения от него скрывали. С каждым днем мне становилось приятнее проводить время в обществе Еленки. Я был тогда весьма неопытен в житейском деле, и по этой причине готов был предаваться минутному увлечению без цели, без определенных желаний, нисколько не помышляя о последствиях. Ухаживая за моею хорошенькою хозяйкой, я не воображал, что ей придет в голову привязаться сердцем к перелетному постояльцу, гостю в их доме на один день, и не уклонялся от удовольствия видеть ее чаще, чем требовало обыкновенное приличие. Прежде все мое время проходило в канцелярии, у генерала, или на улице; теперь я сделался домоседом и старался разными изворотами обманывать товарищей насчет настоящей причины овладевшей мною страсти к домашнему уединению. Одна добрая баронесса, наблюдавшая за мной после моей болезни с истинно материнскою заботливостью, заметила происшедшую во мне перемену и принялась меня исповедывать. Из моих запутанных ответов ей не трудно было угадать истину. Дав мне по этому случаю дружеское наставление, как молодому человеку следует вести себя с порядочною женщиной, она посоветовала мне не жертвовать служебными делами увлечению, которое не могло повести к добру, и быть особенно осторожным в сношениях с моею хозяйкой, помня, что она имеет мужа пожилых лет, сердитого и ревнивого, от которого зависит вся ее участь. Я обещал все, чего от меня желали, обещал не видеть более Еленки в отсутствии мужа, но вслед за тем, при виде заветной двери, забывал вместе с наставлениями моей покровительницы и данные ей обещания.

Между тем время уходило незаметным образом, приближая час разлуки с удовольствиями городской жизни. В начале мая часть нашей армии перешла в Гирсове через Дунай; 17-го мая Дибич подступил к Силистрии для возобновления осады этой крепости, не удавшейся в предыдущем году. Разные приготовления, из-за которых переписка в канцелярии необыкновенно усилилась, обнаруживали, что и нам не остаться в бездействии. В чем заключались проекты отрядного начальника, разумеется, не — сообщали молодому прапорщику, скромность которого не имели случая испытать. Павел Иванович Прибытков

Стр. 45

запирался чаще прежнего в своей комнате с доверенным писарем, диктовал, писал сам и беспрестанно бегал к генералу с портфелем под мышкой. Состоявший при отряде младший офицер генерального штаба, поручик барон Корф, стал отлучаться довольно часто неизвестно куда. Носилась слухи о том, что на реке Жио, недалеко от Крайова, строятся лодки; говорили о сооружении двух новых мостов через эту реку, очень небогатую постоянно обеспеченными переправами. Все эти обстоятельства доказывала весьма ясно, что отряд готовится перейти из оборонительного положения в наступательное, ибо в минуту такой усиленной штабной деятельности решительно ничего нельзя было опасаться со стороны неприятеля. Весь левый берег Дуная, от Журжи до Аргаровы, близ австрийской границы, был очищен от турок, удержавшихся на последнем пункте в числе нескольких сот человек только потому, что аргаровский редут оборонялся с флангов картечным огнем из крепости Ада-Кале. Это было единственное место на левой стороне реки, из которого их не могли выбить в течении даже двадцать девятого года. Паша виддинский не забыл еще байлештского урока. Чего же опасались? к чему готовились? Я не задавал себе этих вопросов и не делал усилия разгадать тайну, отчасти от неопытности, а более от того, что был занят постороннею мыслью. Я не чаял, что мне удастся прежде других узнать предположения моего командира. В начале второй половины мая, Гейсмар позвал меня однажды в свой кабинет, где находились начальник штаба и Прибытков, и спросил: имею ли я понятие о том как следует конопатить и смолить лодку. Получив ответ, что я, кроме теории, имел случай познакомиться и с практикой на Балтийском море около Нарвы, видев очень часто как строят, конопатят и осмаливают лодки немалого размера, он приказал мне немедленно отправиться в селение Жиу для надзора за окончательною отделкой лодок, пока строитель их, Тобольского пехотного полка капитан Чуди, будет находиться в отлучке за покупкой канатов и якорей. Гейсмар, умевши довольно верно определять характер и способности людей, которые ему попадались на глаза, нашел меня более годным для практического дела чем для письменных занятий и поэтому навсегда освободил от канцелярии, в которой я, правду сказать, приносил немного пользы. При этом я получил приказание пуще всего не оглашать моего поручения и не брать с собой всех вещей, чтобы не дать повода хозяину дома догадаться из того, что я совсем оставляю город, о скором выступлении отрядной квартиры. Вследствие этого предостережения, я уложил в саквы только самые необходимые вещи и уехал в назначенную мне деревню с одним казаком, сказав куконне

Стр. 46

Елене, что надеюсь не позже двух дней опять воспользоваться счастьем ее видеть. Я сам имел желание побывать в городе перед выступлением, но ошибся в своих расчетах.

Первые дни я не имел времени думать ни о чем другом кроме моего дела, за которое принялся с рвением, свойственным молодому офицеру, исполняющему первое важное поручение. С утра до позднего вечера я оставался на берегу реки, где пехотные солдаты доканчивали конопатку и осмолку лодок под руководством небольшой команды от первого конно-пионерного эскадрона так удачно, как будто они никогда не занимались иною работой. Сметливость и ловкость русского солдата позволяют употреблять его на каждое дело, не теряя времени на долгое обучение: прикажут, слегка укажут и он сделает работу не хуже ученого мастера. Гребцы для лодок, набранные из прибрежных уроженцев больших русских рек, и рулевые из придунайских Валахов были наготове. С их помощью я испытывал каждую лодку на воде. Дня через три генерал Гейсмар приехал верхом с одним адъютантом, осмотрел работу, выслушал мои замечания и похвалил меня. Эта совершенно неожиданная похвала, первая, которой я удостоился на службе, ободрила меня в высшей степени. Готовый после того на величайшие усилия, чтоб исполнить желание генерала, я обещал через трое суток приготовить последнюю лодку на спуск и сдержал слово. Город, куконна Еленка были забыты; я помнил одни лодки и мечтал только о скрытой цели, для которой она готовились.

По утру, 25-го мая, я был в состоянии донести, что лодки готовы, спущены на воду, и ни в одной не оказывается течи. Число лодок, или вернее сказать, больших плоскодонных барок, простиралось до восьмидесяти; кроме того, имелось еще десять лодок меньшего размера. По их количеству, по форме постройки и по сбору гребной команды, мне не трудно было понять, несмотря на мою неопытность в военном деле, что они готовились не для узкой реки Жио, а для переправы через Дунай и для моста через эту реку; пункт же предполагаемого перехода оставался для меня загадкой.

В тот же день пришло приказание лодки спустить вниз по реке под командой офицера, заведовавшего гребцами, а мне выехать верхом и 27-го примкнуть к штабу в прибрежном селении Садов. Вместе с приказанием нарочный казак привел из города моего денщика с вьюком и лошадьми.

Мой Иван, назначенный ко мне денщиком еще в Петербурге, был совершенный Санхо-Пансо душой и телом; толстый и приземистый, он боялся всего, в виду похода имел талант опасно заболевать, притом

Стр. 47

ел за двоих и пил за четверых; пьяный делался необычайно решительным; любил рассуждать, давать мне наставления и из всего выводить заключения сообразно с его личным взглядом на вещи. Во всем остальном он был перл денщиков: терял иногда мои сапоги, но зато берег каждую веревочку и каждый ненужный черепок.

Готовясь в дорогу, я стал пересматривать вещи, остававшиеся под его надзором. При этом случае он выложил передо мной две черные шейные косынки и дюжину носовых платков, которые ему были оставлены с приказанием отдать их обрубить.

— Что же, — спросил я, — обрублены?

— Обрублены-с, — отвечал он, ухмыляясь, — сама куконна обрубила. Зачем же ты ей отдал работать? Этого я не приказывал:

— Сама взяла, не хотела давать цыганке шить ваши платки.

— Ну, спасибо ей за труды!

Иван, убирая вещи в чемодан, приостанавливался, поглядывал на меня умильно и раза два брался за незнакомую мне корзину.

— Это что за корзина? Оставь ее, да спеши укладывать. Завтра с рассветом надо выступить.

— Эта корзина очень вкусная; в ней пироги, да две большущие банки с дульчецом; куконна шлет, сама уложила, чтобы не расшиблись.

— Опять спасибо ей!

— Да еще.... — и Иван замялся.

— Ну, что еще, говори, — сказал я с досадой, ожидая от него какой-нибудь глупости.

— А куконна каждый день вас гадала и спрашивала, что вы не едете; осерчала она, увидав, что я готовлюсь в дорогу, говорит по-своему: недобрый человек твой барин и проститься не приехал.

— И все? Теперь прошу укладывать и более не говорить о куконне, не твое дело.

— А право, лучше бы остаться в Крайове, у куконны.

— Это что за бессмыслица?

— Не бессмыслица, барин, припомните, что дело говорю. Сказывают, генерал собирается на турка; там людей до смерти убивают, а не то изувечат, так что и жизни будешь не рад; да и чем станешь кормиться в бусурманской земле? Нет, уж гораздо лучше в доме у куконны, баранины, мамалыги, молока вдоволь; а вино, так языком только пощелкиваешь, когда пьешь. Даже в России такого не пивал; а с прежним барином аж до Саратова доходил.

— Вспоминай о чем хочешь, только не о вине, — сказал я суровым тоном, — не забывай, что за тобой еще долг.

Мой Санхо-Пансо притих, будто громом его пришибло, и шибко принялся утискивать в чемодане поклажу. Дело, о котором я ему на-

Стр. 48

мекнул, было такого рода: в Крайове, возвращаясь однажды поздно вечером на квартиру, издали еще увидал я огонь в своей комнате, и всходя на террасу, мысленно похвалил Ивана за то, что он, как верный слуга, не спит, ожидая своего господина. Стеклянная, полотном завешенная дверь оказалась замкнутою изнутри — также не дурная предосторожность. Чтобы не встревожить хозяев, я постучался довольно легко. Нет ответа. Я принялся стучать громче, все громче. Не получая опять никакого ответа, я взбесился и поднял такой шум, что хозяин встрепенулся, высунул бритую голову из соседнего окна и испуганным голосом принялся взывать: «чи есть домината! чи есть кукон миу\у>

В то же время сиплый голос Ивана раздался из моей комнаты.

— Что стучишь как угорелый? Не пущу!

— Ты сошел с ума! Отвори! Или я тебя....

— Сказано раз: не пущу! Перестань ломиться в дверь! — Я выходил из себя.

Хозяин кричал: «Марок, аштанте о пуцентель! оку вине фаче десктаде уш де ла коза а луй1»

Между тем я успел через щель между рампой и полотном проглянуть во внутренность комнаты. Упившийся Иван лежал на моей постели, воображая, кажется, что он господин, а я денщик, потому что продолжал бормотать, потягиваясь на подушках: «Вишь его, всю ночь шатается невесть где, а потом ломится в дверь и думает, что я его впущу; не тут-то было, спи на дворе!»

Этим временем хозяин оделся, призвал людей, отпер вход через свою комнату, и Ивана сняли с постели, правда, не без сопротивления и угроз с его стороны, и отнесли в сарай протрезвиться. На другой день я намеревался отправить его на гауптвахту, но простил, сжалившись над его глупою физиономией, причем взял с него клятву не напиваться до переворота понятий вверх ногами, лишающего его возможности узнавать себя и меня.

На другой день я сидел на лошади до восхода солнца, переночевал в какой-то деревушке и 27-го прибыл в Садов, в четвертом часу. Только что отобедали, и Гейсмар лег отдыхать. П. И. Прибытков, к которому я представился, не теряя времени, распорядился прежде всего насчет моего обеда, который не замедлили принести мне с генеральской квартиры. Во время похода Гейсмар ничего не жалел для своих офицеров и проживал на них свои столовые деньги до последнего рубля. Не только штабные, но каждый посторонний офицер, приезжавший по делу в отрядную квартиру; находил всегда готовое место за его столом. Опоздавший по делам службы не терял своего

Стр. 49

права, его не забывали, и заведовавший отлично устроенным хозяйством генерала приберегал, чем его накормить. Мало того: не хватит чего на походе, чаю или сахару, прямо обращаешься к генеральскому управляющему, не опасаясь отказа. Все это делалось как бы для детей одной семьи, с полным добродушием и без всякого расчета. Штабные молодые офицеры, избавленные таким образом от мелочных хозяйственных забот, всегда были готовы на службу и могли обращать свои скудные доходы на лошадей и на другие походные потребности, увеличивавшие их подвижность. Прибытков познакомил меня с положением дел и с целью нашего движения, которого теперь не для чего было скрывать. Дело шло к развязке.

Наступательные действия русской армии, как выше было сказано, начались в мае переходом через Дунай, сперва в Гирсове, позже в Калараше, и осадой Силистрии. Главные турецкие силы находились в Шумле, под начальством великого визиря, Мегмет-Решид-паши, и около Рущука, под командой Гуссейн-паши. Значительные трансферты зерна и других запасов, закупаемых в Банате, подвозились этим войскам и гарнизонам придунайских турецких крепостей водой из Виддина. От Рущука в Шумлу отправляли провиант на подводах, отобранных турками у болгар. Главнокомандующий, сознавая огромную выгоду, какая будет приобретена, если туркам будет отрезан этот путь к продовольствию войск, предписал Гейсмару утвердиться, когда он сочтет возможным, на Дунае, в одном из промежуточных пунктов между Виддином и низовыми турецкими крепостями, для прекращения между ними всякого сообщения. Гейсмар давно уже питал подобную мысль; все было подготовлено, оставалось только выбрать наиболее удобный пункт для достижения цели. Укрепленный город Рахов, лежавший на правом берегу Дуная, против самого устья реки Жио, соединял все желанные условия. Предположено было на другое утро завладеть им.

Батальон 34-го егерского полка и два легкие орудия стояли уже с начала зимы в селении Орешани, девять верст от слияния Жио с Дунаем. Ему было назначено переправиться через Дунай, имея перед собой двести охотников, выбранных из Колыванского и из двух батальонов Томского и Тобольского пехотных полков; долженствовавших собраться на берегу реки, против Рахова вместе с восемью батарейными орудиями и двенадцатью легкой конной № 20-го батареи. Туда же были направлены Московский драгунский полк и первый конно-пионерный эскадрон. Для выбора охотников принуждены были бросить жребий. По первому вызову отрядного начальника, все люди без изъятия объявили готовность идти в охотники; когда

Стр. 50

же им объяснили, что этого нельзя допустить, и в предстоящем деле, не представляющем пути к спасению в случае неудачи, желателен для передового боя только тот солдат, который совершенно уверен в своей силе и крепости духа, выступили еще не менее тысячи человек. Лишь помощью жребия удалось выделить из них двести потребных охотников, потому что солдаты спорили между собой, не уступая один другому право драться с турчином: или пан или пропал.

За обедом, к которому я опоздал, Гейсмар спросил, кто из штабных господ желает идти с охотниками, и все офицеры поднялись, не исключая двух его адъютантов, Золотницкого и Энгельгардта. Всеми покинутый ради турок, Гейсмар удержал Прибыткова, приказав ему остановить и меня, если я захочу идти за другими. Это не согласовалось с моими расчетами. Стыд миновать опасность, навстречу которой так единодушно шли все мои товарищи, превозмог чувство страха перед гневом генерала за неисполнение его воли. Положительно объявив Прибыткову, что я пойду в дело, несмотря на запрещение, я скрылся в дальнюю избушку и не показывался Гейсмару на глаза. Подобного рода выходка, противная военной дисциплине, требовала строгого взыскания, я это знал и был готов подвергнуться взысканию, только бы не навлечь на себя подозрения, что я охотно принимаю приказание оставаться вне опасности. Такую выходку можно было простить только молодому человеку моих лет, во внимание не бесчестной причины, побуждавшей его к ослушанию. И добрый Гейсмар простил мне все, побранив порядком по окончании дела; несколько времени спустя он даже удвоил ко мне свою внимательность.

Перед закатом солнца он поехал в голове штаба к Орешанам, куда мы прибыли в начале ночи. На поляне, окруженной высоким лесом, в виду лодок, построенных длинною вереницей вдоль речного берега, стояли кареем охотники и батальон 34-го егерского полка. Посреди их возвышался алтарь из земли и дерна. При свете восковых свечей, теплившихся на алтаре, отслужили молебен, после которого охотники приобщились Святых Тайн как люди, обрекшие себя на смерть. И за кого из них можно было поручиться, что он переживет завтрашний день? Многих одна ночь отделяла от вечности. Без страха, без уныния, с полным упованием на милость Божию, совершали они духовный предсмертный акт и после того опоражнивали карманы в церковную кружку. Твердо верующий русский солдат устраняет в подобную минуту все житейские мысли, считая притом опасным для души и— для тела иметь при себе во время боя деньги, так часто опутывающие человека тяжелым грехом.

Стр. 51

Невозможно было желать лучшей погоды; в теплом весеннем воздухе ни ветерка, ни рябинки на воде, гладкой как зеркало. Свечи на алтаре, мерцавшие в темную ночь подобно звездочкам, тихое, сдержанное пение, глубокое чувство смирения, написанное на загорелых солдатских лицах, покорность воле провидения, с которою они готовились к смерти, наконец, вся обстановка этой сцены, являвшей резкую противоположность военной тревоги с невозмутимою тишиной лесной природы, дышавшей испарениями цветущих трав и дерев, произвели во мне впечатление, сохранившееся в сердце на всю жизнь. Сильный переворот произошел в моих мыслях. В несколько минут я переродился из ребенка в зрелого человека и постиг высокую обязанность образованного военного человека уравновешивать долг повиновения с чувством сострадания к бедному человечеству, искать в деле не самолюбивого средства отличиться, а способ приложить способности и познания к облегчению зла, вызываемого войной. Палач или разбойник, а не воин, тот, кто без нужды и пользы, из честолюбия или из корыстолюбивых видов, проливает кровь подчиненных ему солдат и губит самого неприятеля без определенной цели, для умножения так называемой славы. Выполнил ли я после того мою обязанность в ее полном объеме — иной вопрос: быть может, у меня не достало способностей, необходимой твердости характера, а может статься не достало и гибкости, без которой неловко ведаться с людьми, да и служить довольно трудно.

В глубоком молчании солдаты разместились по лодкам. Полковник Граббе, начальник экспедиции, и граф Толстой, получивший команду над охотниками, уселись со своими офицерами и с небольшим числом рядовых в первых двух лодках, в четырех последующих поместились остальные охотники, за которыми следовал егерский батальон, под начальством полкового командира, полковника Гавриленка. Заметив в одной из охотничьих лодок моего однополчанина, поручика Петрова, попавшего сюда не знаю каким путем, потому что наш полк не трогался из Чиройского лагеря, я прыгнул к нему и спрятался за солдатами. Никто того не заметил, когда все было приведено в порядок, священник прошел по берегу возле лодок, окропил их святою водой и благословил; потом раздалась команда: «отчаливай!» весла легли на воду и плавно, без шума и без говора, едва всплескивая веслами, флотилия поплыла вниз по реке. В эту минуту луна поднялась над горизонтом и озарила красноватым светом лес и реку, по которой плыли темные точки, без огня и блеска, издали обнаруживающих движение войск. Ружья прикрывались шинелями,

Стр. 52

разговор и трубки были строго запрещены, чтобы не встревожить турок, которым с высоты Раховской горы открывалось все извилистое низовье реки Жио.

Часа полтора перед рассветом головные лодки подошли к устью Жио, окаймленному густым и высоким камышом, за которым они остановились в ожидании утра и сбора флотилии, растянувшейся длинною нитью вдоль тесной реки. Перед нами, на противоположном высоком берегу Дуная, не ясно обрисовывались в полумраке раховские сады и минареты; укреплений нельзя было разглядеть, но это не приводило нас в недоумение: мы знали положительно, что батарея в три орудия находится против самого устья Жио и что, кроме того, две канонирские лодки стерегут раховскую переправу. До нас долетал голос муэдзина, призывавшего правоверных к утренней молитве; они не ведали еще какая громовая туча скоплялась против них в Жиовских камышах. Влево от нас, на открытой равнине, двигались темные массы; это были ваши батальоны и артиллерия под личным начальством Гейсмара. Наконец, показалась нетерпеливо ожидаемая утренняя заря; вполголоса Граббе отдал последнее приказание построиться в колонну, выйти в Дунай и грести к другому берегу. Начальникам амбаркаций было внушено отнюдь не терять времени на спасение соседней, погибающей лодки, пробитой неприятельским снарядом, а думать только о том как бы скорее переплыть через реку. Это могущее показаться бесчеловечным приказание, скрывало между тем столь же человеколюбивый, сколько обдуманный военный расчет. Лодки, бросаясь спасать утопающих без всякого порядка, как бывает в подобном случай, могли столпиться и в этом положении представить самую удобную цель для неприятельской артиллерии. Из-за одной пораженной лодки можно было потерять десяток, даже пожертвовать удачей предприятия, почему и было запрещено заботиться о спасении погибающих: для этой цели имелись в хвосте колонны две особо назначенные амбаркаций. Между тем, турки успели нас заметить и приготовиться к встрече. Вслед за нашим появлением из-за камыша, выстрел раздался с другого берега; ядро, рикошируя по воде, со свистом перелетало через головы; гребцы налегли на весла, и лодки быстро вкатились в Дунай. Впереди дым за дымом обнаруживал батарею, лежавшую против устья Жио; ниже ее на высоте обрисовывался город с цитаделью, выше виднелся редут; у подошвы горы, над самым берегом, тянулся непрерывный ряд белых домиков, окруженных густыми садами, к этому пункту направились лодки.

В ответ на турецкие выстрелы батарея в двадцать два орудия, выстроенная на левом берегу Дуная, открыла непрерывный огонь; дым,

Стр. 53

расстилаясь по воде, закрыл совершенно лодки; турки, не видя их, обратили бесполезные выстрелы на батарею и упустили через это единственный способ остановить нашу переправу. Выплыв из-под дымового облака, мы находились не далее ста шагов от берега. Нижние дома и сады задымились в свою очередь: турки встретили нас градом пуль. Четыре лодки: Граббе, графа Толстого и две охотничьи, первые имели счастье пристать к неприятельскому берегу. На одной из них находился ваш покорный слуга, которого солдаты подхватили под руки и вынесли на берег, прыгая, в воду, доходившую до пояса. В одно мгновение прибрежные строения были очищены штыками, и охотники бросились в гору вслед за бегущим неприятелем. Не могу себе объяснить каким образом мы взбежали на крутизну не задыхаясь, когда после того и по езжалой дороге не легко было на нее подняться; помню только как мы очутились на небольшой площадке, перегороженной рвом и плетневым бруствером, унизанным чалмами. Один залп — и десяток наших пали на землю: между ними находились Энгельгардт, Корф и начальник моей лодки Петров; граф Толстой схватился за простреленную руку и тотчас должен был удалиться, чтобы не истечь кровью. На одно только короткое мгновение наши ребята приостановились; Граббе крикнул «вперед!» и все опрометью бросились ко рву. Он был не шире трех шагов. Закрыв голову рукой, я прыгнул на берму, вскарабкался на крону и увидал себя посреди толпы солдат, старавшихся заслонить меня от турок, выжидавших нас в десяти шагах с ружьями и саблями в руках. Их решительный вид не смутил охотников, они спрыгнули на банкет и атаковали неприятеля штыком.

Седобородый турок огромной величины занес на меня саблю, крикнув: «а гяур, кюпек, москов гяур!» Я сделал саблей парад для защиты головы. Но прежде чем его клинок упад на мою саблю, которая едва ли бы уберегла меня от его исполинской силы, один из моих ассистентов, юнкер Горский, штыком ударил в грудь разъяренного турка, успевшего, падая, выхватить из-за пояса пистолет и раздробить Горскому колена. Бедняк не пережил другого дня.

Между тем подоспели остальные охотники, пересилили неприятеля и погнали его по городским улицам; но в скором времени дело приняло весьма невыгодный для нас оборот. Когда мы выбежали из тесных улиц на широкую площадь, открытую со стороны поля, турецкая кавалерия охватила нас со всех сторон. Успев построить егерские кучи и перегородить боковую улицу сомкнутым фронтом, охотники встретили турок перекрестным батальным огнем. Сжатый солдатами в середине кучи, оглушенный ружейным огнем, несколько

Стр. 54

мгновений я не видел перед собой ничего кроме густого дыма и мелькавших в нем сабель, чалм и лошадиных голов. Потом пальба прекратилась, дым разнесло ветром, и моим глазам открылась площадь, усеянная павшими лошадьми и телами турок и наших добрых солдат.

Это удачно отбитое нападение было только началом беды. Мы ворвались в город с двумястами охотников, не дожидаясь высадки егерского батальона. Турки, оправившись от первого испуга, заметили нашу малочисленность, сделали из цитадели сильную вылазку, разрезали нас на две части и погнали по разным направлениям. Граббе с большим числом охотников был отброшен к кладбищу, на котором стояла мечеть, также занятая неприятелем. Глубокий овраг, прорезывавший город по направлению к реке, отделял кладбище с мечетью от кварталов, лежавших около цитадели. Узкий деревянный мост соединял обе стороны оврага. Атакованный со стороны цитадели густою массой турецкой пехоты, он не потерял отличавшего его присутствия духа и обратил в свою пользу обстоятельство, грозившее, казалось, неизбежною гибелью горсти людей, с которою ему приходилось выдерживать натиск превосходного неприятеля. Прикрыв тыл небольшим ариергардом, он бросился через мост на кладбище, штыками выбил неприятеля из мечети и засел в ней в ожидании помощи от егерского батальона. Пока это происходило, человек тридцать охотников защищали мост и потом сами отступили в мечеть.

Человека три младших офицеров, между которыми был и я, были загнаны в глухой переулок, упиравшийся в высокий плетень загораживавший крутой прибрежный обрыв. Тут попади мы в безвыходную западню и несколько времени дрались только за свои головы. Число турок умножалось с каждым мгновением, а наши силы видимо убывали, выстрелы в упор сменялись ударами штыка и сабли; раза два мы пытались прорваться и была откинуты к плетню с чувствительным уроном; между нами и турками образовалась в тесном переулке быстро возраставшая баррикада из неприятельских и русских тел; приходилось плохо, очень плохо, тем более, что мы даже не знали в силах ли нам помочь и когда можно ожидать эту помощь. Чтоб удостовериться, действительно ли наше положение не имеет выхода и подать сигнал о том, что мы бедствуем хотя б на другую сторону Дуная, я вскарабкался на плетень вместе с незнакомым мне юнкером. Далеко под нами, на берегу реки, строился егерский батальон, поджидая лодки, причаливавшие одна за другой. Мы принялись махать платками. Внизу никто не поднимал головы; зов наш

Стр. 55

пропадал без пользы. По окончании дела мне сказывали, что Гейсмар видел в зрительную трубу отступление Граббе к мечети, видел, как мы махали платками, чтобы дать знать, что наши дела идут дурно; выходил из себя, но помочь не мог: переправочные лодки не возвращались еще к. берегу. Между тем неприятель стрелял в нас как в мишень; вдруг мой товарищ перевесился, и его безжизненное тело покатилось с высоты к ногам егерей; головы их поднялись, они увидали мои отчаянные знаки, и батальон побежал в гору по дороге, огибавшей крутизну, к которой нас прижал неприятель. Обрадованный, я спустился с плетня и ободрил людей, объявив им, что егеря бегут на выручку. Через несколько минут влево от нас послышались выстрелы, барабанный бой и русское ура. Неприятель видимо оробел, наши охотники не упустили этого случая, сжались в комок и врезались в середину турок, которые, обороняясь сначала с упорством, вдруг обратились в неудержимое бегство, подобрав зубами шаровары и раскидывая во все стороны свои красные башмаки. Передовая егерская рога с полковником Гавриленко уже работала штыками во флаге их. Вместе с егерями мы пошли выручать Граббе. Между тем пули сыпались на нас справа и слева, из садов и домов. Турки выскакивали неожиданно невесть откуда и резали головы нашим раненым и отсталым людям. Самое безопасное место было впереди; я смекнул это и держался в первых рядах. Озлобленные солдаты в свою очередь не давали туркам пощады, вламывались в дома, убивали всех или зажигали крыши, встречая слишком отчаянное сопротивление. Случалось, сами турки не принимали предлагаемого им «амана», предпочитая сгорать в пылающих домах, закрыв головы плащами и взывая к Аллаху. Во время этого побоища я получил два урока, один от судьбы, другой от простого русского солдата.

Мы гнали турок по такой тесной улице, какие встречаются только на Востоке. Из бумагой заклеенного решетчатого окна низенького домика высунулась винтовка направленная прямо в мою голову. Уклониться было невозможно, меня обдало как кипятком, выстрел раздался, я глотнул дыма, лицо мое опалило, но я остался на ногах, а стоявший далее меня от рокового дула егерский унтер-офицер, мой последний ассистент, упал навзничь. В моей руке был заряженный пистолет, с размаха я вышиб раму и взглянул в комнату: турок, прижавшись в угол, спешил зарядить ружье; я приставил дуло пистолета к его боку, спустил курок, и бросился к моему унтер-офицеру. Пуля, назначенная мне, пронизала ему оба виска по воле Провидения.

Другой урок был не менее поучителен.

Стр. 56

Квартирмейстер 34-го егерского полка, несмотря на совет товарищей и на просьбу самого полкового командира, пошел в дело, от которого его освобождала занимаемая им должность. Пока мы гнались за турками, он отстал на несколько шагов, получив незначительную рану в ногу. Вдруг за нами раздался отчаянный крик; взглянув назад, мы увидели квартирмейстера между двумя турками, поспешно дорезывавшими его голову. Солдаты бросились на них с бешенством, догнали и в одно мгновение избили в решето. Голова бедного квартирмейстера каталась в пыли, скрежеща зубами, непомертвелые глаза выражала всю силу предсмертного страдания. При виде этой сцены я не удержался вскрикнуть: «Побрал же черт и извергов турок!»

Передо мной вытянулся охотник, покрытый кровью.

— Ваше благородие, — сказал он, — не поминайте дьявола, а поминайте Господа Бога, Его милость вам нужна; кто знает, может и вам суждено лечь, как легли эти турки: придется отвечать перед Богом за мысли и за слова греховодные.

— Спасибо, брат, спасибо за наставление, — отвечал я богобоязливому солдату, — буду его помнить.

И вправду его не забыл, потому что еще сегодня берегу в памяти эти слова, исполненный христианской доброты.

На площади, закрытой со стороны цитадели рядом домов, мы соединились с полковником Граббе, не замедлившим отогнать турок, осаждавших его в мечети. От этой площади вела поперечная улица к одному из бастионов цитадели между прикрывавшими нас домами и подошвой горы, на которой находился верхний редут. Граббе приказал охотникам, поддержанным ротой егерей, взять бастион. Несмотря на картечь, которою нас встретили, мы пробежали улицу до рва, но здесь были остановлены невозможностью овладеть высоким бастионом, не имея лестниц; пришлось отступить под огнем обрадованного неприятеля. Эта неудачная попытка обошлась нам довольно дорого. Убедившись на опыте, что цитадели нельзя взять без артиллерии, на переправу которой потребовалось бы много времени, Граббе повел нас к верхнему редуту. Цепляясь руками за траву и камни, мы влезли на крутую гору под перекрестным огнем с редута и из цитадели, вскочили в ров, но тут были остановлены непреодолимым препятствием. Внешняя покатость бруствера, усаженная густым колючим кустарником, издевалась над всеми порывами бесстрашия; с изодранным платьем, с исцарапанными руками и лицами, мы были принуждены отказаться от намерения взобраться на крону,

Стр. 57

пробежали по подошве рва, обогнули исходящий угол и ворвались в редут, отбив ворота. Первых встречных турок перемололи, остальные спаслись в поле, прыгая в ров. Граббе, указывавший солдатам дорогу, пока мы поднимались в гору, в редуте, закрытом от неприятельских выстрелов, вдруг зашатался и, бледнея, сел на банкет. Удивленный, я бросился к нему и узнал, что он на подъеме был ранен пулей в колено и превозмог страшную боль, чтобы не обескуражить солдат, увлекаемых его примером. Кто из видевших Павла Христофоровича в деле не узнает в этой черте свойственную ему силу воли? При этом случае он ободрил меня, сказав: «Я видел как вы старались загладить вашу вину; сам буду просить генерала не подвергать вас заслуженному взысканию и радуюсь тому, что вы уцелели!» С этого дня я научился высоко ценить военные достоинства и душевные качества Павла Христофоровича; ласкаю себя уверенностью, что и он сохранил обо мне мнение, высказанное им под турецкими пулями.

Разместив солдат по фасам завоеванного редута, мы открыли навесный огонь в неприятеля, засевшего в цитадели. На банкетах, прикрытых тыловыми траверзами, наши выстрелы наносили ему мало вреда; зато внутри укрепления не смел показаться ни один человек, жалевший своей жизни, турки не жалели пороха против нас, только совершенно безвредно; кроме двух или трех случаев, пули их перелетали через редут.

Пока мы дрались в городских улицах и штурмовали редут, высадившие нас лодки успели вернуться к левому берегу. Гейсмар не замедлил посадить в них батальон Тобольского пехотного полка, под начальством полкового командира, полковника Лемана, приказав ему взять береговую сомкнутую батарею. Тобольцы скоро и решительно исполнили отданное им приказание, переправились через реку, ворвались в укрепление, не сделав выстрела, и перебили в нем весь гарнизон, отказавшийся сложить оружие. При этом случае полковой священник, шедший впереди батальона в полном облачении, с крестом в руке, получил тяжелую рану в рот, повредившую и язык.

Отчаявшись получить помощь со стороны Цибры-Паланки, где находилось несколько тысяч кавалерии с орудиями, потеряв прочие укрепления и неумолкаемо преследуемые убийственным огнем из нагорного редута, турки решились около полудня выставить на цитадели белое знамя. Наш огонь умолк, и егерский батальон поспешил, спустившись с горы, выстроиться перед воротами укрепления, причем турки, несмотря на белое знамя, проводили нас батальным огнем по всему гласису цитадели. Граббе сошел вниз, опираясь на

Стр. 58

плечо казака. Трое турецких сановников вышли для переговоров, длившихся около часа. Павел Христофорович требовал безусловной сдачи; посланцы паши настаивали на выступлении гарнизона с оружием и военною почестью. Злая необходимость принудила их после продолжительных прений покориться воле победителя. Ворота отворились и впустили русский караул. В эту минуту прибыл Гейсмар, пожал руку Граббе, поблагодарил войска и вошел в цитадель. Туркам было приказано складывать оружие и выходить из укрепления, где их принимал Тобольский батальон. Кроме гарнизона и вооруженных жителей, в цитадели скрывались все раховские женщины и дети, числом около тысячи двух сотен человек, которым дозволено было следовать в плен за своими отцами и мужьями. Граббе поручил мне на первый случай беречь их от обиды и заботиться о доставлении им пищи и крова. Вместе с необходимою командой пехотных солдат и казаков придали мне еще на помощь семерых седобородых мусульман и переводчика из раховских болгар.

Для призрения моих многочисленных питомцев надо было не мешкая переправиться на другую сторону Дуная, выпросить палаток и заготовить продовольствие; до окончания этих приготовлений их оставили в цитадели под надзором полковника Лемана, наименованного раховским комендантом. Проходя по улицам, в которых за час до того дрались с исступлением, я имел случай вглядеться в картину ужасного разорения, бывающую неотвратимым последствием боя. Дома были частию сожжены, частию разломаны, сады потоптаны, повсюду обнаруживались следы грабежа; подушки, тюфяки, изодранное платье, разбитые сундуки валялись в пыли; мостовая была усыпана красильными веществами всех цветов, выброшенными из лавок; нога скользила в крови; местами лежали десятки турецких трупов без одежды; случалось набрести и на солдатика, отошедшего в вечность, которого товарищи не успели еще прибрать. Туркам дорого стоила их отчаянная защита: около семисот их трупов были отысканы, брошены в овраг и засыпаны негашеною известью. Наша потеря состояла из 3 убитых и 11 раненых офицеров, 47 убитых и 175 раненых нижних чинов. Намереваясь поселиться в Рахове с своим штабом, Гейсмар приказал отделить для нашего помещения несколько кварталов возле цитадели, уцелевших от пожара и грабежа, поставить к ним караул и ничего не трогать в домах и садах. Егерей, Тобольцев и артиллерийскую батарею с сотнею казаков, переправленных в тот же день, расположили лагерем на высоте перед городом.

На левом берегу я нашел войска на— бивуаке в том порядке, в каком они были построены для прикрытия нашей переправы; орудия

Стр. 59

стояли на позиции, возле них лежали артиллеристы в тени лафетов и зарядных ящиков. Тут довольно забавный случай свел меня с человеком, которого всегда буду помнить, потому что его бескорыстная дружба уберегла меня в последствии от многих глупостей и позволила мне пережить первый и самый опасный для молодого человека период бивуачной жизни, не предав себя безвозвратно вину и картам.

Возле орудия, принадлежавшего к конной батарее № 20-й, сидел на траве широкоплечий артиллерист, с загорелым усатым лицом, в красной рубашке с расстегнутым воротом и засученными рукавами, запивавший сочный кусок жирной баранины вином из деревянной баклаги. Изнемогая от жара и от жажды после продолжительного дела и принимая его за доброго фейерверкера, я подошел к нему с довольно нецеремонною просьбой поделиться со мной содержанием баклаги, в чем не получил отказа. Втянув в себя с неописанным наслаждением порядочное количество душистого, прохладного вина, я положил целковый артиллеристу на руку. Он взглянул на меня, не говоря ни слова положил целковый в карман, кивнул головой, и мы расстались.

Несколько дней я прохлопотал со своими турчанками. Довольствовать их было не трудно: кукуруза, хлеб, бараны и молоко закупались в соседних валахских деревнях; гораздо тяжелее оказалось защищать их от любопытства беспрестанно прибывавших посетителей, несмотря на запрещение пропускать к ним кого-либо, каждый рвался взглянуть на турецких красавиц, что было не легко, во-первых, потому что красавиц не существовало, а во-вторых, от того что стан женщин скрывался под широким балахоном самого уродливого покроя, а лица были завешены куском полотна, с двумя скважинами для глаз. Обходя их лагерь по обязанности, я имел только удовольствие видеть, как они становились ко мне спиной в знак уважения и глубокой стыдливости. Старики турки, полюбившие меня за то, что я ставил преграду офицерам-гяурам осквернять своими нечистыми взглядами стыдливых жен правоверных, желая сделать мне удовольствие, иногда открывали лицо молодой девушки, хорошенькой, по их понятиям: «газель кыз», и моим глазам представлялось бледно-черноокое личико, с бровями дугой, глядевшее на меня с бессмысленным удивлением. Девушку можно видеть у турок; женщина же никогда не освобождается при чужом от покрывала. Через четверо суток я имел счастие избавиться от беспокойного надзора за этою ватагой; пленных мущин и женщин отправили в Крайов.

Пользуясь временем, пока штаб находился на левой стороне Дуная, я жил в палатке у лицейского товарища, конно-пионерского эс-

Стр. 60

кадрона поручила Деволана, с которым неизменная дружба связывала меня с первых дней школьной жизни. Он был несколькими годами старше меня, раньше поступил на службу, со школьной скамьи привык глядеть на меня глазами старшего брата и тут не переставал помогать мне во всех случаях советом и делом. Желая ввести меня в круг порядочных людей, он не упускал возможности знакомить со мной офицеров, замечательных по своему характеру или по заслугам, которыми наш отряд был не беден. Давно уже говорил он мне о конно-артиллерийском капитане Менцынском, заслужившем Георгия при взятии Кале 25-го января 1829 года, где он первый был на неприятельском бруствере. Менцынский, способствовавший огнем из своих орудий наступлению штурмовой колонны, заметил, что турки сосредоточили все свои силы против нашей пехоты, а при пушках на фасе соседнего бастиона оставили одних артиллеристов, и не замедлил воспользоваться этим обстоятельством; взяв с собой половинное число прислуги от четырех орудий, он переправился через замерзший водяной ров, вскарабкался на берму незаметно от гарнизона, притаил людей по обе стороны амбразуры, дал орудию сделать выстрел и вслед за дымом ворвался в укрепление через амбразурное отверстие, после чего саблями и банкирами отбивался от неприятеля, пока пехота не подоспела на выручку счастливых удальцов. Понятно, что я, совершенный новичок в военном деле, нетерпеливо желал познакомиться с таким смелым офицером, про которого слышал, кроме того, много хорошего с разных сторон. Однажды Деволан обрадовал меня известием, что Менцынский и с ним еще другой офицер батареи фон-дер-Бригген придут к нам вечером напиться чаю. В лагере угощение не требует больших приготовлений: посреди палатки разостлали ковер, около него положили несколько подушек, поставили две свечи, раскупорили бутылку рому, а над костром повесили объемистый чайник кипятить воду. В обещанный час под полы палатки пробрались к нам два артиллерийские офицера, которым Деволан представил меня как второго хозяина полотняного жилья, в котором искренно рады их видеть. Лицо Менцынского показалось мне знакомым с первого взгляда, я стал припоминать, где его видел, и к моему крайнему удивлению открыл разительное сходство с артиллеристом, напоившим меня вином в день Раховского дела. От воспоминания о целковом, которым я его наградил, мне делалось очень неловко, но я старался скрыть свое смущение, все еще надеясь, что он и Менцынский два разные лица и сходны только усами да бакенбардами. Подали чай. Когда человек явился за опорожненными стаканами, Менцынский медленно опустил

Стр. 61

руку в карман, вынул целковый и положил на поднос. Деволан, не понимая в чем дело, удивился этому как нельзя более, и даже несколько обиженным тоном спросил, что означает целковый, положенный на поднос.

— Кроме вас, в палатке, кажется, есть еще другой хозяин?

— Как же; Т.... такой же хозяин здесь, как и я.

— Так позвольте мне не остаться у него в долгу и заплатить ему за стакан чаю, когда я не отказался взять целковый за глоток вина, которым поделился с ним.

Я смутился до того, что не знал как выпутаться; извиняться в том, что я принял его за солдата, было бы смешно или обидно. Я молчал, Деволан глядел на меня, все еще не понимая смысла загадки. Менцынский выпутал меня из неловкого положения, дружески протянув руку.

— Я тотчас заметил за кого вы меня приняли, благодаря усатому, загорелому лицу и красной рубахе, — сказал он улыбаясь, — что же делать, прослужив десяток годов в степной глуши, мы теряем белизну рук и лица, по которой городской джентльмен узнает своего собрата; поверьте, мое самолюбие от этого не пострадало, я взял целковый с намерением возвратить его при случае; очень рад, что этот случай представился так скоро и свел меня с вами для того, чтоб остаться друзьями навсегда.

Таким образом познакомился я с Менцынским, моим лучшим приятелем до окончания похода. Потом судьба развела нас в разные стороны; раз только в жизни я встретил его возле кисловодского колодца, да и то на самое короткое время.

Спустя восемь дней после взятия Рахова Гейсмар переправился со всем штабом через Дунай и поселился в цитадели в бывшем доме паши. Для нашего помещения, как сказано выше, приберегли несколько соседних городских кварталов, каждому было предоставлено выбрать любой дом; имя, написанное мелом на воротах, служило неоспоримым доказательством на право владения избранным жильем, и никто не смел противиться этому акту. Адъютант отрядного командира, барон Меллер-Закомельский, юнкер Александр Веригин и я согласились завести одно общее хозяйство в хорошеньком домике, лежавшем посреди тенистого фруктового сада. К нашему удовольствию оказались в доме нетронутыми не только диваны, подушки, ковры, посуда, но и всевозможные хозяйственные потребности. В погребе мы открыли порядочный запас рису, табаку, кофею, сахару, шербету и пряностей. Кто был настоящий хозяин этого добра, в

Стр. 62

плену он или убит — оставалось для нас загадкой без ключа; поэтому мы завладели домом и всем, что находилось в нем, на основами права победы, отдавшей Рахов в ваши руки. В домике все комнаты были убраны чисто и красиво, хотя без особой роскоши; с террасы открывался живописный вид на Дунай; перед террасой бил фонтан студеной воды; в саду, отличавшемся вековым, раскидистым ореховым деревом, овощи и фрукты дозревали на наших глазах. О глубоком несчастии семейства, утратившего удобства, которыми мы теперь наслаждались, потерявшего, быть может, единственный тенистый уголок, принадлежавший ему на земле, взращенный, всхоленный несколькими поколениями, не приходило вам и в голову. Для этого мы были слишком молоды и беззаботны; готовые каждую минуту расстаться с жизнью без сожаления, мы не могли давать цены деньгам и всему, что называют нажитым добром; мы не воображали тогда, что именно этим добром люди дорожат более самой жизни и ради него нередко продают себя и свою честь. Веригин остался с нами не долго, Гейсмар отправил его с реляцией в главную квартиру армии; скоро и мне было приказано готовиться в дорогу для отвоза представления об отличившихся в Раховском деле, сперва к генералу Киселеву, командовавшему правым флангом армии, в лагерь под Журжей, а оттуда в главную квартиру, где ее настигну.

IV.

С курьерской сумкой на груди, двумя пистолетами за поясом, понесся я, сломя голову, в дальний путь. Бич суруджи хлопал, без умолку гремели его нелепые проклятия, дребезжа и стукая прыгала гигивка по сухой кочковатой дороге, кости мои трещали, тело коробилось под пыткой быстро повторявшихся толчков, я крепился духом и продолжал скакать как подобало курьеру, везущему депеши с перышком на печати, что значило — лететь им быстрее птицы. Благодетельный электрический телеграф тогда еще не был изобретен; сообщались в крайних случаях помощью курьеров, и от скорости, с которою они умели пожирать расстояние, зависела нередко удача или неудача иного предприятия, зависела иногда жизнь тысячи людей. Если обыкновенное путешествие в валахской почтовой карудзе принадлежало к числу трудных житейских испытаний, то курьерская скачка в этом снадобье решительно могла быть отнесена к самым душегубным способам сокращения человеческой жизни. Отдых, дозволенный в первом случай, во втором положительно не допускался. В

Стр. 63

виду станции бич суруджи громко возвещал о приближении курьера, быстро выезжала со двора наготове стоявшая карудза, в одно мгновение перекидывали чемодан, курьер перескакивал; ги! га! и лошади с места неслись вихрем до следующей почты. В Крайово я прискакал поутру. На главной улице встретилась мне коляска с дамой и с бородатым боярином, гордо озиравшим уличную кропотню с высоты своего мягкого седалища. И на меня упал его величественный взгляд. Не успел я, покрытый пылью, сжатый в комок страдалец узенькой гигивки, разглядеть счастливого седока высокой и покойной коляски, как находившаяся возле него женщина вскрикнула, поднялась и протянула ко мне руки. Нетерпеливым движением муж усадил ее на место. Это была куконна Еленка; она узнала меня, несмотря на скорость, с которою я пронесся мимо ее экипажа и, полагаю, испугалась не на шутку. Не имея еще точных известий о Раховском деле, в Крайове меня поместили в числе убитых вместо бедного Энгельгардта. Этот слух пронесся по всему городу, дошел, разумеется, и до моей бывшей хозяйки и поневоле заставил ее вскрикнуть, когда она увидала меня скачущего в карудзе вместо того, чтобы лежать спокойно под землей, как следовало убитому.

Передав генеральше Гейсмар письмо от мужа и подкрепив силы завтраком, которым она приказала меня угостить, я продолжал скакать без остановки. В сутки мне удалось доехать от Рахова до Журжи. На первых порах я перескакивал из карудзы в карудзу, потом перелезал, охая, а под конец меня перекладывали вместе с чемоданом; детски обрадовался я, завидев издали палатки нашего лагеря.

Генерал-адъютант Павел Дмитриевич Киселев стоял в пяти верстах от Журжи, если не ошибаюсь, с 18-ю пехотною дивизией и с конно-егерскою бригадой, ограничиваясь пассивным наблюдением за крепостью. Имея в виду дать солдату еще другое занятие, кроме скучного мирного ученья, раза два в неделю он делал бесплодные демонстрации, подходил к Журже на расстояние пушечного выстрела и уходил в лагерь, разменявшись ружейным огнем с турецкими наездниками, не упускавшими такого удобного случая поджигитовать против ненавистных гяуров. Этот умный и во всех отношениях замечательный человек, составивший себе, в звании верховного председателя диванов Придунайских Княжеств, вполне заслуженную репутацию проницательного политика и отличного администратора, не имел в турецкую кампанию случая обнаружить военных дарований, которыми, может статься, он обладал наравне с другими высокими качествами. Наблюдательное положение, которое он, по обстоятельствам, обязан

Стр. 64

был сохранять против Журжи, связывало ему руки, между тем как подчиненный ему Гейсмар беспрестанно имел случай сталкиваться с неприятелем. Несмотря на это обстоятельство и на новую славу, приобретенную Гейсмаром, Киселев выразил мне свое искреннее удовольствие, что видит перед собой участника дела, имеющего возможность доставить ему самые подробные сведения о ходе его и о местных препятствиях, которые следовало превозмочь нашим войскам.

Отдохнув трое суток под Журжей и получив для отвоза в главную квартиру еще несколько конвертов от Киселева, я поскакал через Букарешт в Силистрию.

Подъезжая к селению Калараш, против которого находился мост через Дунай, я удивился тишине, царствовавшей в крепости и в наших траншеях, когда еще накануне гул от канонады доносило ветром до Букарешта. Я полагал, что крепость уже сдалась, но дело было не в том: огонь прекратили, потому что с турками вели переговоры, не имевшие в этот раз желаемого результата, хотя исход Кулевчинского дела был им уже известен через пленного бимбаши, отправленного нами в Силистрию. Перед закатом солнца снова открыли пальбу со всех осадных батарей. Турки живо отвечали на наш огонь. Генерал Красовский, командовавший весьма слабым корпусом, которому была поручена осада Силистрии (не более 12.000 чел.), жил на батарее № 23-й, занимавшей ту самую высоту, на которой в 1850 году возвышался турецкий форт Абдул-Меджид. Имея приказание находиться при нем до отправления в главную квартиру, я был рад найти место для ночлега в палатке одного из адъютантов. Это обстоятельство доставило мне случай в тот же вечер увидеть редкий пример чудного спасения от опасности, коснувшейся самого Красовского как нельзя ближе. При начале канонады, генерал влез на крону бруствера, чтобы лучше видеть действие нашего огня; несколько человек, находившихся при нем, последовали его примеру. Неприятель, заметив офицеров на батарее, занимаемой командующим войсками, не замедлил направить на них свои выстрелы. Одно из первых ядер пролетело между Красовским и стоявшим возле него офицером так близко, что последний невольно перевернулся, а прочих сильно хлестнуло по лицу давлением воздуха. Красовский перекрестился. Оглянув его с участием, тотчас заметили, что правый эполет его почернел, с двух пуговиц сняло латунь, сам же он остался невредим.

Часу в десятом ночи взорвали четыре мины, заложенные под контрэскарпом бастиона, находившегося против правого фланга нашей атаки.

Стр. 65

Вслед за взрывами, войска, расположенные в третьей параллели, прокричали громкое ура. Турки открыли огонь в ожидании штурма. Силистрия опоясалась огненною лентой от одного конца до другого. Гром орудий слился с трескотней ружейного огня; бомбы сверкали беспрестанно в воздухе, описывая светящиеся дуги от нас к неприятелю, от неприятеля к нам. Трудно было оторваться от этой величественной картины, огненными чертами рисовавшейся на черном полотне непроницаемой южной ночи. До утра канонада не умолкала ни на одно мгновение; изредка загорался ружейный огонь то на правом, то на левом фланге наших траншейных работ. Это происходило в ночь с 20-го на 21-е июня.

День прошел для меня не без интересного занятия: я спускался в траншеи, ходил по лагерю, осматривал местность и так хорошо ее затвердил, что двадцать пять лет спустя не ошибался в приметах, когда окрестности Силистрии опять были политы русскою кровью. Когда же взойдет жатва?

В сумерки меня позвали к полковнику генерального штаба С—ху, исправлявшему должность начальника корпусного штаба; возле его палатки ожидали меня тридцать человек черноморских казаков с оседланною лошадью. С—х передал мне с отличавшим его угрюмо-важным видом несколько конвертов, которые я при нем уложил в курьерскую сумку.

— Теперь извольте отправиться, господин офицер, главная квартира в Янибазаре; вот конвой и лошадь для вас, — прибавил он, указывая на казаков, стоявших возле палатки; — еще совет: будьте осторожны, не в честь вам будет, если бумаги попадут в руки неприятеля. Сев на лошадь, я вызвал урядника и приказал ему ехать по Шумлинской дороге, выслав вперед на ружейный выстрел несколько патрульных казаков.

Урядник вытаращил глаза:

— Куда пан хорунжий каже ехать?

— По Шумлинской дороге, — повторил я, возвысив голос.

— Ведать не ведаю того шляху, — отвечал урядник.

— Как не ведаешь? Чай бывали в разъезде!

— Ни, ни! Три дни только що мы пришли до Силистрии с дому, на Кубани, и лагеря-то добре не знаем.

— А есть проводник? — Нима!

Я слез с лошади, откинул полу палатки и предстал пред очи грозного начальника штаба, встретившего меня полусонным взглядом,

Стр. 66

выражавшим изумление, исполненное негодования. С-х имел болезненную привычку беспрестанно засыпать, о чем все знали, и я также был предупрежден штабною молодежью.

— Никто из казаков, прибывших три дня тому назад с Кубани, как сказывает урядник, не знает Шумлинской дороги; прикажите, полковник, назначить проводника!

С-х нахмурил брови, будто я его оскорбил моим требованием.

— Проводника вы хотите, господин офицер! А где я его возьму для вас? Какое вы изволили получить приказание?

— Везти бумаги в главную квартиру, находящуюся впереди Яни-базара.

— Позвольте узнать, бумаги вам отданы, лошадь есть, конвой есть?

— Точно так.

— Так извольте делать, что вам приказано, не рассуждая, — закричал начальник штаба громче прежнего и кивнул мне головой на прощанье.

Что было делать, у кого искать защиты против такого логического решения начальника штаба? Я сел опять на лошадь, поворотил ее хвостом к Дунаю — мне было известно, что Шумла лежит в этом направлении — и поехал куда глаза глядят. Казаки, послушные команде, в два коня, марш! следовали за мной. Между тем наступила ночь, темная как смоль. Продираясь через цепкий колючий кустарник, с трудом сдерживая на поводу беспрестанно спотыкавшихся лошадей, под гору, на гору, мы стали плутать по оврагам окружающим Силистрию с южной стороны. После долгого странствования мы наткнулись на уланский офицерский пикет и были задержаны привычным окликом:

— Стой! Кто идет, что отзыв? Спросили куда мы едем.

— В Шумлу!

— Как в Шумлу? Вы находитесь на дороге в Туртукай, — сказал офицер: — Шумлинская осталась влево.

Я рассказал ему мое горестное положение. Офицер обещал дать улана знающего дорогу, но в то же время советовал отказаться от позднего ^путешествия, чтобы не попасть в руки неприятелю, делавшему ночные засады около нашего лагеря, и пригласил меня разделить с ним ужин. Порядочно проголодавшись, я принял с радостью его предложение. Мы съели жареную курицу, выпили бутылку вина и расстались, не видав друг друга в лицо, потому что на передовом посту не дозволено было разводить огонь и курить трубку, а ночь не

Стр. 67

дозволяла разглядеть лица. Уланский офицер, угостивший меня так дружелюбно, назвал себя, но я потом забыл его имя, а визитных карточек для размена армейские офицеры не имели тогда привычки возить с собой. Этот обычай распространился в армии гораздо позже, кажется, после венгерской кампании 1849 года.

Несмотря на увещания моего ночного знакомца, я не решился остаться на пикете до рассвета и поехал с помощью улана отыскивать Шумлинскую дорогу ощупью, в буквальном смысле этого слова.

Не помню уже, куда мы забрели, даже ула» не узнавал ни места, ни направления, как в стороне раздались сначала ружейные выстрелы, крик, и потом пальба из орудий. Огонь с обеих сторон, дерутся, значит, русские близки, нет опасности. На полных рысях поехали мы к выстрелам, направленным в поле. Скоро нас остановил громкий оклик: кто идет!

— Казаки!

— Казаки, стой! Есть офицер?

Я выехал. С трудом можно было разглядеть людей, стоявших передо мной; на них были офицерские шинели. Один из них спросил: кто, откуда и куда?

Я объяснил поручение, по которому еду, и положение, из которого не знаю как выпутаться.

— Сумасбродный С-х! — проговорил допрашивавший меня офицер: — в подобную ночь посылать курьера в Шумлу с тридцатью казаками, да еще без проводника, только для того, чтоб ему срезали голову! За несколько минут турки пытались нас атаковать, да я их хорошо встретил. Слезайте, и переночуйте с нами, а с рассветом вы можете ехать.

Остановивший меня начальник был генерал Берг, в последствии генерал-квартирмейстер главного штаба, занимающий ныне должность наместника Царства Польского. Это была моя первая встреча с ним; после того не раз мне приходилось служить под его начальством. Весьма обрадованный этим приказанием; я слез с лошади, завернулся в бурку, лег возле орудия на землю и заснул непробудным сном. Казаков расположили невдалеке, на фланге небольшого отряда, наблюдавшего за дорогой в Праводы.

С рассветом меня разбудили. Генерал Берг, угостив меня чаем, указал направление, по которому мне следовало ехать, причем объяснил, что я и без проводника не могу миновать дороги.

— Ступайте чутьем, — сказал он, — где хуже пахнет, там Шумлинская дорога. В прошлом году пало на ней сорок тысяч волов, по

Стр. 68

четыреста на каждую версту, значит и остовами она достаточно устлана, сбиться невозможно. В Афлотаре стоит уральский казачий полк, там сменят ваш конвой.

Генерал Берг был прав, по дороге, устланной гниющими лошадиными и воловьими остовами, я доехал до Афлотаря. Если трудно было сбиться с пути, зато и дышать делалось не легко, а о том, как страдало обоняние, и говорить нечего. В Афлотаре конвой умножили до ста казаков, на следующем посту, в Киликии, прибавили еще полсотни. На другой день перед вечером я прибыл в главную квартиру, стоявшую лагерем между Янибазаром и Шумлой, имея перед собой первый пехотный корпус.

Дорога от Силистрии к Шумле пролегала по холмистой местности самого цветущего вида, чрезвычайно богатой лесом, позволявшим большую половину пути ехать «в холодку», как говорят казаки, но принуждавшим в то же время быть весьма осторожным, чтобы неожиданно не наткнуться на неприятельскую засаду. Вопреки ожиданию, наше путешествие совершилось без приключения, в пролесках показывались иногда конные турки на весьма дальнем расстоянии и потом исчезали при виде казаков, не упускавших случая отправляться за ними в погоню. Кроме этих редких встреч вся страна казалась совершенно безлюдною и представляла картину самого жалкого разорения: в брошенных жителями, полусгоревших селениях ни следа жизни, одни многочисленные стаи голодных, уродливых собак встречали нас с воем и с злобным лаем.

Когда мы прибыли в лагерь главной квартиры, перед вечером, меня повели немедленно для сдачи конвертов к начальнику главного штаба, генералу Толю, только что возведенному в графское достоинство за Кулевчинское дело 11-го июня. К фельдмаршалу мне было приказано явиться на другой день к обеду. Тут я испытал, что не во всех случаях выгодно иметь главнокомандующего родственником. За Раховское дело, в котором, как сказывали в нашем отряде, я оказал некоторую военную сметливость, и из числа живых офицеров даже первый был на бруствере, огораживавшем город, Граббе представил меня к Владимиру 4-й степени с бантом, и я не получил этой награды только потому, что находился в родстве с женой графа Дибича. Дело разыгралось следующим образом.

Множество генералов и офицеров ожидали выхода главнокомандующего перед огромною палаткой, в которой находился стол на пятьдесят или шестьдесят приборов. Придворное серебро и придворная прислуга, которые повсюду возились за фельдмаршалом,

Стр. 69

составляли в то время необходимую принадлежность его звания и придавали походному столу главнокомандующего весьма блестящий вид. Собрание генералов, какого я прежде никогда не видал, также приводило меня в робость, весьма естественную для восемнадцатилетнего прапорщика. Стараясь по возможности скрыть ее, я забился в самую середину густой толпы гостей приглашенных к обеду. Фельдмаршал недолго заставил себя ожидать. Он выбежал из палатки, вмещавшей кабинет и спальню, поздоровался с корпусными командирами, Ротом и графом Паленом, сказал с ними несколько слов, а потом спросил, где курьер приехавший от Гейсмара. Начальник штаба вывел меня на сцену. Дибич бросился ко мне, обнял, поцеловал в обе щеки и, не переводя духа, проговорил так скоро, что я успел понять только по старой привычке: «спасибо, хорошо вел себя в деле, делает тебе честь, меня радует, а Владимира не дам, слишком молод на службе, подумают, что носит Владимира только потому, что двоюродный брат моей жены... «Граф, — обратился он к начальнику штаба, — прикажите выдать господину прапорщику Анну 3-й степени с бантом». Главнокомандующий имел право награждать прямо от себя орденами до Владимира 3-й степени и производить в чины до подполковника.

И эта награда очень меня обрадовала. Тогда уже я дорожил более делом стоящим награды чем крестом и ценил только знак отличия, получаемый за действительную заслугу, а не по очереди или по протекции. Моему самолюбию льстило гораздо более получить Анну, заслужив Владимира, чем воспользоваться невесть какою наградою, не имея на нее никакого права.

После обеда старые и молодые окружили меня для расспросов о Раховском деле, про которое я принялся рассказывать с увлечением новичка, не ведавшего еще, что в этом случае интерес заключался не столько в дальней драке на Дунае, сколько в желании чем-нибудь понравиться главнокомандующему, выпившему во время стола за здоровье нового кавалера и пробормотавшему что-то о том, что стоит написать жене.

Трудно составить понятие о живом веселии, кипевшем в то время в войсках и в главной квартире. Ни в одну кампанию после того я не встречал в солдатах и офицерах такой жажды ловить на лету каждую минуту удовольствия, как во время турецкой войны 1829 года. Турки, лихорадка, горячки и даже чума, расстилавшая свой широкий саван по всему краю, не были в силах умертвить русской беззаботной-веселости. Славная Кулевчинская победа и потом ожидание атаки

Стр. 70

грозного ряда Шумлинских укреплений, лежавших в виду нашего лагеря, надежда, пожалуй, шагнуть еще за Балкан и завоевать самый Царьград, эта задушевная мысль русского народа, действовали обаятельно на солдата, заставляя его забывать труды и горе. За бесконечным рядом войсковых палаток в тылу главной квартиры вырос обширный полотняный город, испещренный бараками из живой зелени, в котором маркитанты и ремесленники всякого рода день и ночь хлопотали о заработке русских червонцев, наполнявших офицерские карманы. Лавки портных, сапожников, продавцов белья, колониальных товаров, галантерейные магазины из Букарешта и Ясс, рестораторы всех степеней, от француза, угощавшего котлетами «а la Subise» и шампанским, до харчевни и простого кабака, все было наполнено народом, рвавшимся пожить да повеселиться. В то время праздновались награды за Кулевчинское дело; не было счета бутылкам шампанского, отдававшим свою искристую влагу на вспрыскивание вновь пожалованных чинов и крестов.

В главной квартире я нашел помещение в палатке у одного дальнего родственника, служившего адъютантом у генерала ***, нередко приглашавшего меня к своему столу, когда не доходила до меня очередь обедать у главнокомандующего. Генерал не жаловал новизны и за каждым обедом напевал мне о том, что Гейсмар разрушает дисциплину и губит порядок, дающей нашим войскам такой удивительно стройный вид. В его глазах удачи Гейсмара не искупали допущенного им нарушения формы. «Да какой вид имеют у вас люди, без кивера, без тесака, в фуражке с длинным козырьком? — говорил он, покачивая головой. — они похожи не на солдат, а на разбойников. Фельдмаршал слишком добр; будь моя воля, я бы проучил вашего генерала. Какая блажь: климат, южное солнце, кивера тяжелы, ни от чего не защищают — терпи, на то солдат». Спорить с генералом мне, молодому прапорщику, не подобало; поэтому я молчал упорно, ел прилежно и думал про себя совершенно одинаково со знакомым мне глубоким логиком, имевшим обыкновение облекать все свои мысля в одну неизменную формулу: «да, оно так; однако ж нет».

Между тем, Силистрия сдалась 29-го июля Красовскому. Предположено было, придвинув к Шумле 3-й корпус, которым он командовал, с шестым и седьмым пехотными корпусами форсировать переход через Балкан. При этом случае мягкосердый главнокомандующий, по примеру Гейсмара, избавил солдат от киверов к величайшему прискорбию генерала ***.

Не знаю по какому расчету этот генерал, от которого зависело отправление курьеров, направил меня в Малую Валахию не по

Стр. 71

кратчайшей дороге через Силистрию, а окружным путем, через Варну, Коварну, Мангалию, Кистенджи, Бабадах, Браилов и Букарешт, имевшим более восьмисот верст протяжения. Правда, по этой дороге, на всем задунайском пространстве, были учреждены почты с русскими ямщиками и телегами, но они находились в таком жалком положении, что несравненно удобнее было ехать на казачьих лошадях, к которым мне приходилось прибегать ежечасно, чтобы не засесть в дороге. При отправлении навалили в мою телегу множество тюков с весьма неважными бумагами, адресованными во все пункты, через которые мне следовало проезжать. Кроме утверждённого представления к наградам за Раховское дело, я не имел при себе конвертов, требовавших особенной поспешности.

Это путешествие врезалось мне в память глубокими чертами. Прекрасные места, по которым мне приходилось проезжать, богатые всем что нужно для людского довольствия, были усеяны развалинами и гниющими трупами. Чума, от которой до того времени успели уберечь главные силы армии, охватила Болгарию, Молдавию и Большую Валахию. В Малую Валахию она проникла гораздо позже, в последних числах сентября.

Варну я нашел баррикадированною. В город меня не впустили, заставив тюки с бумагами перекинуть через рогатку; длинными щипцами срывали упаковку, потом надкалывали конверты и окуривали хлором. В Коварне поступили со мной таким же образом. По всей дороге я находил опустелые станции; ямщики, пережившие заразу, скрывались в лесу; лошади паслись без надзора около воды, где она имелась, а где ее не было, там гнили только их остовы; из некоторых станционных домов не были даже убраны людские трупы; нередко приходилось с казаком, данным мне в провожатые от главной квартиры до Браилова, ловить лошадей и самим закладывать их, рискуя зачумиться от сбруи, и потом ехать до следующей станции без ямщика, сдавая лошадей постовым казакам или бросая на произвол судьбы без дальних околичностей. Раза два нам случалось встретить в поле брошенные маркитантские телеги, наполненные товаром, вином и съестными припасами. Возле них лежали мертвые лошади и тела маркитантов, умерших от чумы. Никому из опасения верной смерти не приходило в голову присвоить себе добро, оставшееся без хозяина. Проходящим войскам было приказано сжигать все, что будет найдено на дороге: повозки, платье, товар. Местное военное управление совершенно расстроилось. Коменданты и воинские начальники лишились всех способов вести дела установленным порядком, потеряв от чумы своих помощников и писарей, которых некем

Стр. 72

было заменить. Не помню в каком именно турецком местечке русский воинский начальник выселился в поле, потеряв от чумы всех своих подчиненных. Построив шалаш на кургане, сделав достаточный запас хлеба, вина и кислого молока, вооруженный притом десятком заряженных ружей, он решил не подпускать к себе живого человека. Я был принужден отыскать его, имея к нему конверт из главного дежурства армии. Завидев меня, он издали стал кричать, чтоб я близко не подходил, и приложился из ружья, когда заметил, что его крик меня не останавливает.

— Убью, не подходите близко, право убью, — повторял воинский начальник опустелого городка, в котором он властвовал без контроля, командуя только собой и своим шалашом.

Не имея в виду форсировать его крепость и для этого заводить перестрелку, я бросил конверт на землю, указал на него и пошел к телеге. Мой рассказ может показаться баснословным для того, кто не видал этих мест в тысяча восемьсот двадцать девятом году; бывалый же человек не задумается сказать: дело возможное.

За Коварной истощился запас хлеба, сыра и вина, взятый мною из главной квартиры. Кроме солдатских сухарей, соленой рыбы да водки, ничего нельзя было добыть по всей дороге. В Кистенджи мне указали русского маркитанта, торговавшего хлебом и вином, несмотря на страх заразы. Зато надо было видеть предосторожности, которыми он себя окружил. Подступ к его шалашу был загорожен пустыми бочками, досками, поломанною мебелью и Бог весть еще чем. Издалека начались наши переговоры, имевшие для меня результатом присылку двух хлебов и двух стаканов вина на предлинной доске, достававшей через все препятствия; за то я был обязан положить четыре целковых на конец доски, с которой деньги скользнули в приготовленную для них миску с уксусом. Вином и хлебом я поделился с моим не менее голодным казаком, которому больно приелись сухари с плесенью.

Мне еще придется говорить о чуме, с которою мне удалось ближе познакомиться в крайовском военном госпитале; теперь скажу только, что она сообщается через непосредственное прикосновение к больному или к вещам зараженного и в этом случай не всем передается в равной силе. Бывали примеры, что человек носил заразу в платье, передавал ее каждому, кто до него касался, а сам оставался невредимым. С беззаботными равнодушием молодости, не признающей опасения смерти, по причине избытка жизненных сил, не дающих мысли о разрушении развиться в юной голове, я пренебрегал

Стр. 73

заразой, делая величайшие неосторожности и счастливо ускользнул от чумы, между тем как случалось, что люди, окружавшие себя невообразимыми предосторожностями, заражались и умирали.

После нескончаемого шестидневного путешествия я приехал поздно вечером на Пиопетринскую переправу около Браилова. Запорожских казаков, исправлявших должность перевощиков, не оказалось налицо, что и принудило меня переночевать на правой стороне Дуная в почтовой хате, давно не видавшей постояльца в своих стенах. Приготовив солдатскую постель, то есть, разостлав бурку на узкой скамье под окном, я разделся, в первый раз после выезда из главной квартиры, и разлегся с чувством невыразимой неги, надеясь этот раз выспаться за все прошедшие беспокойные ночи. Горько я ошибся в своем ожидании. Не прошло пяти минут, как все тело мне зажгло непонятным образом; казалось, тысячи раскаленных игл вонзились в кожу. Я зажег свечу, взглянул и понял в чем дело. Мириады голодных блох трудились над моим грешным телом. Чем избавиться? Я потребовал водки, наличной везде, где есть русский человек, и ею вытерся. Еще хуже: водка придала моим мучительницам еще более ярости, терпеть не было силы, лежать невозможно, всю ночь я пробегал на дворе раздетый, обороняясь от моих неуловимых и неодолимых врагов. Смешно покажется тому, кто не испытал подобного мученья; желаю ему провести одну только ночь на Дунае в пустой булгарской избе и после того спрошу: «Понравилось ли?» Я не имел удовольствия находиться в соприкосновении с южноамериканскими и кайенскими насекомыми, но полагаю, им не уступят в удали их европейские родичи, придунайские блохи, озенские комары в Дагестане и шкловские клопы. Кто их узнал и имел силу заснуть под жалом этих гадин, тот может смело ехать в Кайену, не опасаясь бессонных ночей.

С Дуная я поехал гораздо шибче, встречая на каждом шагу следы заразы, начавшей распространяться и по деревням. В городах она свирепствовала с полною силой. Обыкновенно шумный Букарешт замолкнул, улицы опустели, две трети лавок были наглухо затворены, значительная часть домов оцеплена чумным караулом, повсюду дымились навозные кучи, встречные обходили друг друга, никто знакомому не протягивал руки. Одни русские офицеры и солдаты беззаботно прохаживались по безлюдным улицам, где можно было; заходили в лавки и трактиры, будто были застрахованы от смерти: им не следовало и думать о таком пустом деле. Эта беззаботность, это пренебрежение опасности сродни русскому человеку, любящему жить на авось.

Стр. 74

В Крайово меня домчала душегубная гигивка усталого, избитого, голодного; не доставало силы безостановочно проделать безумную скачку до Рахова, где с нетерпением ожидали моего возвращения с известием о наградах. Генеральша Гейсмар, увидав до какой степени изнеможения довела меня курьерская езда, посоветовала мне отдохнуть несколько дней в городе, а бумаги передать для доставления в отрядную квартиру адъютанту ее мужа, случайно находившемуся в Крайове. Не задумываясь, я воспользовался ее рассудительным советом: кроме необходимого отдыха, меня приковывало еще к городу скрытное желание увидать куконну Еленку, с которою я расстался так невежливо перед Раховским делом, даже не поблагодарив ее за ласковое гостеприимство.

Квартиру отвели мне в этот раз не в прежнем доме, что не помешало мне явиться к ней в первый же вечер и повторять каждый день мои посещения. Мужа ее, как водится, я не заставал дома, он продолжал играть в карты у приятелей, предоставляя старухе матери караулить жену. Не могу сказать, что я в течении шести недель нашей разлуки совершенно возмужал и приобрел много житейского опыта, но меня покинула отчасти детская робость, заставлявшая прежде того дичиться при виде хорошенькой женщины.

Для того чтобы понять последующее происшествие, надо вспомнить, что город Крайово, подобно всем восточным городам, имел весьма тесные и кривые улицы. Боярские дома располагались на дворах, огороженных высокими плетнями. Дом моей прежней хозяйки стоял также посреди огромного двора, обсаженного деревьями, с зеленою лужайкой перед крыльцом. Против него, прислонившись фасадом к улице, находился дом ее приятельницы, хорошенькой двадцатилетней вдовы Н..., за которою ухаживали безуспешно все крайовские волокиты, не исключая самого Каймакана, редко встречавшего отказ у прочих валашских красавиц. Равнодушие, которым она отвечала на клятвы своих многочисленных поклонников, заслужило ей громкую репутацию непреодолимой добродетели, и в Крайове обратилось в привычку ставить ее в пример другим, менее твердохарактерным женщинам.

С каждым днем возрастала приветливая любезность куконны Еленки, распаляя мое воображение и увеличивая в моих глазах ее привлекательность. Я начинал чувствовать порывы смелости, незнакомой мне до того времени, но все наши свидания кончались самым незатейливым образом, потому что ее мать не покидала нас ни на одно мгновение. Около шести дней промчались для меня в этой

Стр. 75

невинной забаве, которой отдавал я свое время, исключая часов проводимых за обедом и за ужином в доме у баронессы. Настала пора ехать в отряд, и я пришел в последний раз, чтобы распроститься с Еленкой на долгое время. Судьбой было определено, что именно в этот раз застану ее одну, без матери, отозванной к какой-то заболевшей родственнице. Час, проведенный с глазу на глаз, увлек меня до того, что я настоятельно стал просить тайного свидания. Сначала моя просьба была встречена упреками оскорбленного достоинства, потом вызвала безответное молчание, прерванное под конец необдуманным шепотом: «Как? Где?» Этот вопрос поставил меня в тупик; отправляясь к моей бывшей хозяйке, я приготовился мысленно к прощанию, а не к свиданию, и поэтому решительно не мог сказать где. Все, что я говорил и делал, было последствием минутного внушения, вызванного неосторожным положением, в котором мы находились. Дьявол-искуситель помог моей ненаходчивости: подумав мгновение, я указал на недостроенные комнаты в противулежащем доме. «Невозможно!» был первый, казалось, решительный ответ. Потом проявилось колебание, и я расстался с нею в надежде, что она час спустя перебежит через улицу, если не встретится непредвиденная помеха. Безлунная ночь способствовала предприятию. Пробродив несколько времени по безлюдным и темным улицам главного города Малой Валахии, незнакомого еще с благодеянием уличного освещения, я стал ходить вблизи домов, за которыми мне следовало наблюдать. После векового ожидания мне показалось, светлое платье мелькнуло из ворот дома, в котором я провел вечер. Никогда я не имел случая узнать, была ли это действительность или меня обмануло напряженное воображение; и в Крайове никто не разгадал причины происшествия этой ночи, кроме баронессы, промолчавшей о нем, как будто она ничего не знала. Пробравшись вслед за моим видением на двор к прекрасной вдове, ощупью поднялся я по лестнице, вошел в необитаемые комнаты и стал отыскивать ту, которую уверен был здесь найти, прислушиваясь, не зашумит ли женское платье, и тихонько ее призывая. Ничего не открыв, я вошел в третью комнату с забытым в ней турецким диваном, несмотря на перекраску стен, и в углу услыхал легкий шорох шелкового платья. «Это она шутя не откликается», — подумал я, и подошел к дивану, на котором кто-то лежал. Разглядеть было невозможно, надо было ощупать. Первое что попало мне под руку была шелковая юпка, выше оказалась предлинная борода и торчал в потолок огромный нос. Передо мною лежал неизвестный боярин в своем длиннополом валашском костюме. Не знаю какое чувство, досады ли, обманутого ожидания

Стр. 76

или просто позабытая привычка пошкольничать дернула мою руку мазнуть его по лицу против шерсти. В то же мгновение господин, пробужденный таким шероховатым способом, вскочил на ноги и, увидев перед собой черную тень, заревел отчаянным голосом: «гоцуле! гоцуле!», забыв с испуга, где он и что от этого может произойти. В два прыжка я очутился за дверьми роковой комнаты и побежал на двор. Цыгане, арнауты, собаки, составлявшие многолюдную дворню добродетельной вдовы, бросились меня догонять. Не попав в полузатворенные ворота, я был принужден перескочить через забор и разорвал себе при этом полу моего единственного сюртука. Темнота позволила мне скрыться от погони. На рев незнакомого господина сбежались соседи с фонарями, с пылающими головнями, тревога распространилась по всей окрестности. Генеральша, жившая невдалеке, прислала казаков и караульных солдат на место происшествия. Перед собранным народом стоял у растворенного окна необитаемой комнаты в доме вдовы известный крайовский длинноносый, длиннобородый, уродливый боярин. Дрожа от страха как осиновый лист, он уверял, что на него напали человек пять разбойников, от которых он отделался только помощью своей силы и необычайной храбрости. Спорам и бестолковому крику не было конца; оказались люди, уверявшие, что они собственными глазами видели несколько человек спасавшихся разбойников — сербов, турок или клефтов — разглядеть не успели. Трудно было только объяснить, каким образом боярин подвергся нападение в нежилых комнатах госпожи Н... Он сделал было попытку сообщить желаемое объяснение любопытной публике, запутался, наговорил вздору, возбудил всеобщий хохот и счел за лучшее исчезнуть, не докончив речи. Любуясь этою сценой на таком расстоянии, с которого мне все было слышно, я радовался от души, что о куконне Еленке не было и помину.

Вернувшись домой, где мне кое-как починили сюртук, я отправился к баронессе ужинать. Когда заговорили о вечернем происшествии, от нее не ускользнуло замешательство, с которым я избегал входить в подробности, этого дела; она принялась меня допытывать, запутала вопросами и принудила сознаться во всем. Изодранная пола, замеченная ею, к моему несчастию служила в ее глазах уликой, не допускавшею отпирательства. Узнав все дело как оно было, баронесса посоветовала мне тотчас выехать из города, обещав никому не говорить ни слова о том, что ей сделалось известным.

Крайовский комендант включил эту тревогу в число необыкновенных происшествий и донес о ней отрядному командиру с приложением всех следственных актов, обещая непременно открыть дерзких

Стр. 77

разбойников, посреди города покусившихся убить и ограбить почтенного боярина Б... Это донесение попалось мне в руки за Дунаем, недели три спустя. Много в нем было ревности и прилежания к служебному делу, много глубокомысленных предположений и замысловатых выводов; недоставало только одного — истины, которую знал я, и знало еще другое лицо, умевшее хранить молчание.

V.

В Рахове ничего не изменилось с моего отъезда; Меллер-Закомельский и Веригин, вернувшийся прежде меня из главной квартиры, берегли дом и сад, которыми мы пользовались на праве полных хозяев. Мост через Дунай, построенный из лодок, служивших нам для переправы при занятии города, обеспечивал сообщение с Малою Валахией. Две батареи, каждая в четыре орудия, защищали мост с левого берега; обе турецкие канонерские лодки, сделавшиеся нашею добычей, и вооруженные русским экипажем, наблюдали по Дунаю за неприятельскою флотилией, хоронившейся в Видцине. Занятия офицеров генерального штаба ограничивались съемкой города и окрестностей, производившейся в одни ранние утренние часы по причине нестерпимого летнего жара; все остальное время мы предавались истинно-восточному кейфу, прерывавшемуся только ежедневными обедами у отрядного начальника да именинными пирогами то у того, то у другого из штабных. Для устройства этих завтраков мы пользовались талантом русского повара, принадлежавшего адъютанту графа Ланжерона, барону Ч., заехавшему волонтером в наш отряд. Ч. отличался чрезвычайно веселым нравом, был умен, знаток по части гастрономии и всегда готов услужить товарищу, особенно, если дело касалось до устройства приятельского завтрака или ужина, приправленных трюфелями и разведенных влагой клико. Кто не желал воспользоваться знанием баронского повара, тот мог обратиться в этом важном деле к неразлучному спутнику отрядной квартиры, Mr. Cocuraille de Bouzignac, «мастеру хорошего тона» и поваренного дела. Он не позволял называть себя иначе как «maitre de graces», готовил отлично самые изысканные блюда и в то же время учил нас как следует в порядочном обществе ходить, кланяться, садиться на стул, сморкаться, владеть ножом и вилкой, обращаться с дамой, говорить речи в публике или солдатам, вообще всему, чем отличается человек хорошего тона. Случалось, на походе ударят привал; немедленно высовывается из огромной карудзы, вмещавшей походную лабораторию господина Кокюрайля, шипящая сковорода, и привет-

Стр. 78

ливый голос его покрывает звук барабана: «Messieurs, approchez, des cotelettes a la Subise, du filet saute au madere!» или «omlette aux fines herbes!»[iv].Ковер расстилается на траве под тенью карудзы, покрывается салфеткой, приборы стучат, хлопает пробка шампанского, и мосье Бузиньяк преобразовывается из метр дотеля в актера, один, в нескольких лицах, представляет сцену из комедии или поет водевильные куплеты. Мосье Бузиньяк имел еще одно достоинство: он жил не для корысти, его увлекали за нами привязанность к военной тревоге и наклонность к разгульной походной жизни; одним словом, он был питомец большой армии, и что наживал от нас, то проживал также скоро, принося в жертву Бахусу и лафосской богине. Не молод был и в то время мосье де Бузиньяк и должно быть давно уже переселился в лучший мир, но память о нем живет еще между стариками Гейсмаровского отряда, не забывающими как приятно разгонял он их тоску и наполнял их желудок.

Единообразие раховского прозябания нарушилось в это время двумя происшествиями, имевшими первое смешной, а второе довольно горестный конец. В обоих случаях птицы играли главную роль: забавно, но справедливо.

В одну прекрасную лунную ночь с берега дали знать, что от Виддина спускается по Дунаю неприятельская флотилия. Дело касалось целости моста, следственно им нельзя было шутить. Гейсмар встревожился, раховские жильцы встрепенулись от сна, оседлали лошадей и стремглав поскакали под гору к речному берегу; войскам, занимавшим высоты за городом, приказано быть наготове встретить неприятеля, потому что самый простой расчет заставлял вместе с покушением на дунайский мост ожидать нечаянного нападения со стороны поля. Казачьи сотни тотчас были посланы в разъезд по всем направлениям. По первому взгляду на Дунай мы удостоверились в нелживости известия доставленного с береговых батарей. Версты три выше моста река, казалось, была покрыта парусами, белевшими при лунном свете. Быстро приближался неприятель; на батареях приготовились его принять, войска, бивакировавшие на левом берегу, стали в ружье. В расстоянии шести или семи сот сажен неприятель приостановил движение, не спуская парусов; наскучив ожидать его, послали канонерскую лодку разъяснить положение. С некоторым напряжением глаз можно было следить за ней, когда луна проглядывала из-за туч; мы видели как она подходила, как засверкали ружейные выстрелы, видели с на-

Стр. 79

шего места на правом берегу как на противолежащих батареях вспыхнул огонь; услыхали свист ядер, пущенных рикошетом по воде, и — о удивление! — вся масса неприятельских парусов поднялась на воздух с оглушающим криком. Зрители вытянули шеи, напрягли зрение и решительно не понимали, что это значит. Канонерская лодка, высланная на рекогносцировку, возвратилась с объяснением. Парусная белизна, обманувшая всех без исключения, принадлежала не турецкой флотилии, а бесчисленному стаду пеликанов, плывших по воде, занимая Дунай во всю ширину на протяжения нескольких сот сажен. Я видел это явление собственными глазами и ручаюсь, что самый опытный человек мог обмануться, имея повод ожидать ежечасно со стороны Видцина турок, а отнюдь не пеликанов. Наши солдаты, у которых пеликаны известны под именем бабы-птицы, не могли довольно надивиться такому чуду и всему делу дали название бабьей тревоги.

Другое происшествие было следующего рода. П. X. Граббе, произведенный за взятие Рахова в генерал-майоры, отправился с Московским драгунским полком, сотнею казаков и четырьмя конными орудиями за тридцать шесть верст, в Цибру, чтобы выгнать оттуда тысячи полторы делибашей, засевших в этом местечке и тревоживших наших фуражиров. В одну ночь он прошел до означенного места, застал делибашей врасплох, разбил их наголову и, захватив множество лошадей и несколько десятков пленных, отправился назад. На возвратном пути случилось несчастие, которого бы не предугадал, я полагаю, и величайший военный гений. Между Циброй и Раховым отряд остановился ночью отдохнуть, прислонив левый фланг к болоту, а правый к Дунаю. Выгоднее позиции нельзя было выбрать в тактическом отношении; кто же мог думать, что именно эта выгода обратится к нашему вреду и доставит случай скворцам отомстить за турок. Кроме разбежавшихся делибашей еще другие турецкие партии бродили в окрестности; это обстоятельство заставляло быть осторожными: кавалеристам отдали приказание не размундштучивать лошадей и не выпускать поводьев из рук, артиллерийским ездовым велено оставаться на лошадях, что и уберегло артиллерию от катастрофы. Драгуны исполнили приказание с обычною беспечностью русского солдата, если за ним не присмотрят; обмотав поводья, кто около руки, кто около ноги, они легли на землю и заснули. Перед рассветом огромное стадо скворцов поднялось из болота с пронзительным шумом, сопровождающим полет этой птицы; драгунские лошади переполошились, рванули и поскакали во все стороны, увлекая людей, не успевших освободиться от поводьев. Скачка была са-

Стр. 80

мая ужасная; мотавшиеся на поводьях, избитые копытами, солдаты отчаянными криками еще более увеличивали испуг лошадей, летевших по полю без удержу, стремглав бросавшихся в яры и овраги, убиваясь и убивая несчастных драгун. Многие из них остались на месте; десятка два с разбитыми головами, помятою грудью и переломанными членами пережили несчастие для того лишь, чтоб остаться калеками навсегда. Граббе был в отчаянии; но где же его вина? К счастью еще, лошади взяли направление в раховский лагерь и, прибежав на знакомое им место, сами стали размещаться по своим коновязям. После этой скворцовской экспедиции лошади Московского драгунского полка оказались в такой мере напуганными, что всякая неожиданность заставляла их срываться с коновязей или закусывать удила. В сильный ветер или во время грозы драгунам приходилось проводить целые ночи у коновязей, удерживая фыркавших и становившихся на дыбы коней. Беспрестанно опасались, что они стопчут лагерь; иногда люди не могли управиться с ими. Однажды взвод драгун был отправлен в разъезд под командой поручила Э.; на встречу бежал осел; завидев лошадей, длинноухий заревел во всю мочь от чистого удовольствия; лошади иначе поняли его невинный рев, сделали налево кругом, закусили удила и во весь опор примчались обратно в лагерь, имел рот в крови от усилия седоков привести их в повиновение. Можно себе вообразить, какие насмешки посыпались после этого происшествия на бедного поручила; он никуда не мог показаться, где бы его не встретили просьбой рассказать, каким образом осел обратил в бегство целый взвод храбрых драгун, и только благодаря стараниям товарищей дело обошлось без дуэли. Кончилось тем, что щекотливый и очень честолюбивый поручик положительно начал мешаться в уме, и принуждены были удалить его из отряда для успокоения нервов.

Рассказывая о том, как товарищи без злого намерения, от одной привычки дразнить, неловкими шутками довели поручика Э. до весьма неприятного бедственного положения, я вспоминаю невольно о случае, поставившем было меня самого в несчастную крайность убить лучшего приятеля или кончить существование от его пули. Интерес этого случая заключается, позволю себе думать, в спасительном уроке, которым он может служить для молодых офицеров, имеющих обыкновение бесить товарищей, не разбирая расположен ли человек шутить. Неровен бывает час. Находят минуты, в которые самый добродушный, самый флегматический субъект может быть раздосадован безделицей, а человек вспыльчивого нрава доведен до бешенства, затемняющего рассудок на несколько мгновений. В эти

Стр. 81

минуты он себя не помнит, подобно людям, впадающим от неожиданного пробуждения в болезненный припадок, рисующий перед их глазами чудовищные явления. Человек, имеющий нервозную натуру, чаще всего приводится в подобное положение весьма простым способом, а именно, бесконечным повторением одной и той же противной ему вещи; наблюдательный физиолог подтвердит мои слова и согласится со мной, что человек, доведенный до такого душевного состояния, действует почти бессознательно и поэтому имеет право на снисхождение суда и общественного мнения при определении меры вины, если он в минуту крайнего раздражения совершил проступок или нарушил правила приличия. В этом случае главная вина принадлежит тому, кто довел до поступка, за которым нередко следует столь же скорое, сколько бесплодное раскаяние. Ложное понятие о чести, гордость, самолюбие, мстительный нрав, а что хуже всего, слабохарактерность, поддающаяся настойчивым советам тупоумных или завистливых товарищей, мешают потом поправить ошибку, извиниться в неумышленной обиде, взять назад неосторожное слово и доводят до крайности самое пустое дело. Я не говорю здесь о тех исключительных случаях, где нанесено действительное оскорбление намерением запятнать человека в глазах света, где вызов делается с желанием наказать оскорбителя за дерзость, а не для того чтоб омыть честь, как привыкли ошибочно говорить, потому что чести нас никто не может лишить, кроме наших собственных поступков; а человек действительно бесчестный не добудет чести, хотя бы он дрался десять раз. Вспомним при этом сколько хороших, талантливых людей пали у нас не за дело, а жертвой, можно сказать, ребяческой привычки дразнить своих приятелей: Лермонтов заплатил жизнью за искусство находить в каждом человека внутреннюю пилку и приводить ее в движение, пока не лопнет терпение у того, против кого он направлял стрелы своего остроумия.

В давнее время В. имел несчастие убить своего искреннего друга вследствие ссоры, возникшей от самой пустой, ребяческой шутки. Он не давал спать своему усталому товарищу и довел его до такого раздражения, что тот, не помня себя, схватил первую вещь, которая ему попалась в руки, и пустил ее в голову своего мучителя. Из шутки вышло несчастное дело, от которого один потерял жизнь, а другой утратил покой и много обещавшую служебную будущность.

Со мной был подобный случай; к счастью, судьба и здравый смысл людей, запутанных в дело, спасли— меня от дурных последст-

Стр. 82

вий моей вспыльчивости. Расскажу в коротких словах, как было происшествие, не прикрашивая своей вины.

Конные артиллеристы и конные пионеры построили общими силами на берегу Дуная из дерева и камыша обширный балаган, вмещавший залу и несколько жилых комнат. Этот балаган никогда не оставался пустым; каждый вечер он наполнялся гостями, любившими хорошо поужинать и поиграть в карты. Игра сопровождалась обыкновенно попойкой; шампанского, как водится, не жалели; золото переходило из рук в руки. Жильцы и посетители балагана были короткие знакомые, некоторые связаны тесною дружбой. От нечего делать выдумывали, бывало, разные шутки, ловкие и неловкие, или подметив слабую струну, принимались дразнить того или другого. Чином и летами я был моложе всех, вспыльчив, и поэтому мне чаще других случалось выдерживать шуточные нападения моих приятелей, не обижавшихся даже колкостями, которые иногда срывались с моего языка.

В один вечер, утомленный от дальней служебной поездки, не чувствуя охоты мешаться в кипевший около меня разгул, я занял широкий турецкий диван, надеясь отдохнуть на нем, не привлекая внимания играющих. Против чаяния, меня заметили и наперерыв стали приглашать: кто поставить карту, кто выпить бокал шампанского, от чего я положительно отказывался. Наконец, полковник Б* подошел ко мне со стаканом вина, предлагая выпить за его здоровье. Получив отказ, он стал меня принуждать. Я попросил его оставить меня в покое. Полковнику, щекотливому и в обыкновенном расположении духа, не понравилась резкость молодого прапорщика, которого он всегда отличал дружеским вниманием. Желая скрыть досаду под видом шутки, он неожиданно схватил меня за ногу и стащил с дивана, прибавив: «кто не хочет пить, тому следует лежать на земле». Рассерженный этою шуткой, я попросил не повторять ее, под опасением услышать от меня неприятность. Через несколько мгновений Б* вторично меня стащил. Сильно раздраженный, я объявил, что убью того, кто позволит себе еще раз до меня коснуться. Менцынский, находясь вблизи, спросил: «Как, и меня?» — «Да, и тебя, если станешь шутить таким же нестерпимым образом». Не успел я проговорить этих слов, как Менцынский, увлекаясь необдуманным порывом раздраженного упрямства, сдернул меня в третий раз. Досада ослепила меня. К несчастию, чья-то турецкая сабля, без ножен, отданных в починку, лежала на диване. Я схватил ее и замахнулся на Менцынского, успевшего ускользнуть от удара за перегородку ком-

Стр. 83

наты. Сабля вонзилась в дерево так глубоко, что я не имел силы ее выдернуть. Все присутствующие остолбенели. Менцынский бросился ко мне, схватил за руки и просил рада Бога опомниться. Я не отвечал ни слова. Вечер кончился, все разошлись по палаткам. Целую ночь я не смыкал глаз, обдумывая вечернее происшествие и, чем более я думал, тем менее казалось мне возможным оставить его без последствия. Привязанность, которую я питал к Менцынскому, располагала меня к забвению прошедшего, но так называемый point d'honneurраздражал мое воображение, увеличивая значение обиды, нанесенной мне повторением неуместной шутки, заставившей меня потерять терпение. Одна неугомонная мысль поселилась в голове: я должен стреляться с ним, иначе меня сочтут мальчиком, с которым позволено шутить как угодно. С этим твердым намерением я на другое утро попросил Деволана потребовать от моего имени удовлетворения у Менцынского. Деволан отговаривал меня, считая возможным уладить дело честным образом и без этого способа, но принужден был уступить моей настойчивости. Слишком долго было бы рассказывать о всех переговорах, которые велись по этому деду. Менцынский не хотел сначала ни отвечать на вызов, ни извиниться, требуя, напротив того, извинения с моей стороны. Моя крайняя молодость служила для него поводом к отказу; ему это было позволительно, как старому офицеру известной храбрости, мне же нельзя было уступить ни на волос из опасения уронить себя в глазах товарищей. Менцынский потребовал переговорить со мной лично. Наше свидание было коротко и решительно. Гордость и оскорбленное самолюбие, заглушая голос сердца, не позволяли нам покориться условиям, которые каждый предлагал для прекращения дела. Чтобы не впутать в беду никого постороннего, мы согласились стреляться без свидетелей через стол в палатке у Менцынского. Час был назначен. Между тем Деволан, как мне позже стало известно, несмотря на обещание никому не говорить, дал знать полковнику Б* о том, каким образом мы решились кончить вчерашнее дело, завязавшееся от его неосторожной шутки. В назначенный час я вошел в палатку моего противника против воли и сердечного желания. Заряженные пистолеты лежали на столе. «Выбирай, — сказал он, — но прежде обнимемся; друзьями жили, друзьями кончим». Мы не успели усесться, как полы палатки были отдернуты. Полковник Б* с артиллерийскими и конно-пионерными офицерами окружали ее. «Господа, вы хотите стреляться за вчерашнее дело; этого не должно быть. Не один в другого, а оба должны вы стрелять в меня, — сказал Б* и сел между нами на стол.

Стр. 84

Я виноват во всем, прошу извинения у г. прапорщика Т. за себя и за Менцынского, Менцынского прошу простить Т. его горячность и все забыть; рассудите, господа, обратился он к офицерам, возможно ли допустить, чтоб они дрались?» Офицеры объявили в один голос, что разделяют его мнение. Я не знал, что отвечать, внутренне я радовался помехе, камень отвалило от сердца, а между тем рука моя держала еще пистолет. Что значит предрассудок! Менцынский протянул руку первый, и я пожал ее крепко. Дело кончилось, прекратились с тех пор и шутки, которыми мне нередко надоедали, считая безопасным сердить молодого прапорщика, у которого не пробивал еще пух под губой.

С Менцынским я подружился сильнее" прежнего и кончил тем, что жил у него в палатке каждый раз, когда конная батарея находилась вблизи отрядного штаба. Он берег мои деньги, лошадей кормил на артиллерийской коновязи, вещи приказывал не раз укладывать на запасный лафет и глядеть за ними своему денщику потому, что мой Санхо-Пансо почти безвыходно стонал в лазарете.

Тем временем Мустафа-паша скодринский придвигался к верхнему Дунаю с тридцатью тысячами хорошо вооруженных арнаутов, за которыми тянулась еще несчитанная толпа полунагого сброда. Сербский князь Милош, доставлявший Гейсмару сведения о турецких силах, выражался весьма неуважительно насчет экипировки и вооружения этого скопища, но для нашего отряда, состоявшего из двенадцати пехотных батальонов, четырех драгунских и двух казачьих полков, имевших обязанность наблюдать за переправами через Дунай на протяжении. 240 верст, от австрийской границы до устья Ольты, подобный сброд был опаснее даже хорошего боевого войска. Плохие воины, но беспощадные грабители, ватаги эти, подобно голодным волкам, могли разбрестись по Малой Валахии, резать жителей, грабить и уничтожать запасы, пока наши малочисленные войска, справляясь с устроенными силами паши скодринского, не имели бы времени и средств гоняться за ними по обширному краю. Размещение наших войск даст более ясное понятие о затруднительном положении, в котором мы находились. Сколько помню, шесть батальонов, один драгунский и один казачий полк занимали Рахов; на левой стороне Дуная, против этого пункта, стояли: один батальон, один драгунский полк и конно-пионерный эскадрон; кроме того находились: в Чирое два батальона и драгунский полк; в Калафате, в сожженном турками городе Чернеце и не далекотэт устья Ольты — по одному батальону; драгунский полк в резерве около среднего Жио и

Стр. 85

второй казачий полк по сотенно на разных пунктах. Несмотря на приближение черной тучи, грозившей разразиться над нашими головами, Гейсмар твердо решился не оставлять Рахова и не освобождать для турок сообщения по Дунаю, пока действительная опасность не станет угрожать его собственным путям отступления. Для паши скодринского, громко хвалившегося, что уничтожит наш отряд, открывались два способа проникнуть в Малую Валахию и двинуться через Ольту в тыл русской армии, перешагнувшей уже за Балкан: первый — через Рахов, выбив нас открытою силой из этого пункта, второй — мимо Виддина, чем он вынуждал очистить без боя правый берег Дуная. Против открытого неприятельского нападения Рахов был достаточно укреплен с полевой стороны, а пока мост обеспечивал сообщение через Дунай и Калафат оставался в наших руках, Гейсмар имел возможность выжидать в Рахове движение паши через Дунай близ Виддина, с уверенностью перерезать ему дорогу в Крайово и по прошлогоднему примеру испытать счастия на равнине между Дунаем и Радованскими лесистыми высотами.

Слухи о приближении к Видцину турецких сил усиливались с каждым днем. Во второй половине июля турки показались в виду Калафата, на правой стороне реки. Это не встревожило Гейсмара более, чем требовали верно рассчитанные обстоятельства, дававшие нам важное преимущество над турками. Калафат наблюдал за ними и оборонял переправу через Дунай; каждое их движение около Виддина делалось нам известным, между тем как нам ничто не препятствовало скрытно от неприятеля переводить наши войска в Рахове с одного берега на другой. Не трогаясь с места и наружно предаваясь величайшей беспечности, отрядный командир не упускал между тем делать тайные приготовления к очистка правого берега Дуная. Генерального штаба поручик Сальмен, офицер корпуса топографов Каменский и я были отправлены для изучения местности по правую сторону Жио. На мою долю досталось снять низовье этой реки и отыскать броды для разных частей войска. Исполнив заданную мне работу в несколько суток, я вернулся в Рахов с надеждой отдохнуть, но крайне ошибся. Несколько дней перед тем чувствительный холод заменил постоянно господствовавшие жар, ртуть в барометре упала более, чем следовало по времени года, все предвещало неприятную перемену погоды, но никто не предвидел того, что случилось. Страшная буря поднялась неожиданно на Дунае. Первые порывы ветра заставили опасаться за мост, от целости которого зависела судьба Валахии и нашего отряда. Генерал немедленно отправился на

Стр. 86

берег, где его глазам представилась самая неутешительная картина: мост бросало во все стороны, волны хлестали через настилку, перекладины трещали, перила уносило ветром как щепки. Заметив меня в числе немногих офицеров, успевших примкнуть к его свите, Гейсмар велел мне идти к командовавшему войсками на левой стороне, полковнику фон-дер-Бриггену, с приказанием употребить все, что позволяют человеческие силы, для сохранения моста, а если это окажется невозможным, то по крайней мере сберечь лодки, без которых мы оставались прикованными на правом берегу. Сильнее всего качало мост со стороны Рахова. Бросив лошадь, я побрел по прыгавшим под ногами доскам, цепляясь за поломанные перила и упираясь против ветра, грозившего унести меня в реку; на половине дороги меня встретили Бригген и командир конно-пионерного эскадрона подполковник Книрин, распоряжавшиеся солдатами, которым было поручено выкачивать воду из лодок и закидывать двойные якоря. К вечеру прорвало волнением мост на фарватере, несколько лодок потонули, и сообщение совершенно прекратилось. Во всю ночь никто из нас не покидал моста, уступая шаг за шагом разъяренной реке; люди работали до изнеможения сил; трое жизнию заплатили за свое усердие: их сорвало в дунайскую пучину; в мрачную ночь, при завывании ветра никто не видал и не сдыхал как их унесло: вечная им память, добрым, усердным русским солдатикам. Перед полуднем ветер усилился, и лодка за лодкой с треском уходили на дно; тогда было отдано приказание разбирать мост, но буря не позволяла его исполнить. Никогда я не видал подобного волнения на реке и не воображал, что оно может дойти до такой силы. В это время приехал курьер с известием, что турки заняли дунайский остров против Калафата и показывают намерение переправиться в Валахию. Что тут делать? как уведомить отрядного командира? Переехать через Дунай было невозможно. Бригген приходил в отчаяние, да и нам всем было крайне досадно; обстоятельства обращались в пользу турок; мост сломало, наши лодки тонули одна за другой, а их плоты и барки спокойно пережидали бурю в Виддине. Утешало нас только то, что погода, вредившая вам, и им не позволяла думать о переправе через реку.

Военную историю пишут обыкновенно по прошествии многих лет люди, не участвовавшие в описываемых делах, незнакомые с местом и обстоятельствами, не испытывавшие иногда ни военных трудов, ни ощущений, волнующих душу на поле битвы, а почерпающие описание фактов из сухих официальных донесений, редко обнаруживающих нагую истину. Для них участники в былых победах и не-

Стр. 87

удачах имеют значение мертвой цифры, которою искупались известные результаты. Если бы пишущие историю всегда знали через какие обстоятельства прошли эти деятели былого времени, каким раздирающим впечатлениям они подвергались, какие душевные страдания, какие сверхъестественные труды они перенесли, добиваясь нередко самых ничтожных результатов, как бы иначе судили они о фактах, как бы иначе ценили людей боровшихся с природой, со смертью, трудившихся всю жизнь и умиравших в каком-нибудь забытом уголку земли с одним помыслом, с одною надеждой — исполнить долг солдата и сберечь народную славу! Что перенесли наши солдаты в три дня дунайской бури, день и ночь работая без отдыха в студеной воде, не имея времени ни поесть, ни обсушиться, я видел собственными глазами; помню также с какою глубокою горестью глядели мы на постепенное уничтожение моста, на гибель лодок, не предвидя на чем остановится дело разрушения, опасаясь, что неприятель не упустит и этого случая чтоб уничтожить наши разъединенные войска в Рахове и в Малой Валахии; помню как мы жалели об отрядном командире, которого все любили, потому что он сам нас любил и берег. При этом нельзя было не подумать и о собственной судьбе, в буквальном смысле отданной на волю вода и ветра.

К величайшему счастию, на третий день, после полудня, ветер стих до того, что оказалось возможным переправить курьера и приступить к разборке моста. Шестьдесят лодок отстояли, сорок потонуло. Через час получено было приказание строить из уцелевших лодок паромы сколько можно поспешнее и, по мере изготовления их, переправлять войска на левую сторону. При этом новая невзгода обрушилась на наши головы.

Опасаясь потерять много времени на разборку моста посреди реки, выдумали причалить уцелевшую часть к левому берегу. Обрубив конец, примыкавший к земле, имели неосторожность прикрепить его наглухо к толстой свае, а к противоположному концу привязали канат, за который две роты уцепились и тянули насколько доставало мочи. Это была важная ошибка. Не прикрепляя ближайшего конца, а отпуская его по мере того как дальний конец подходил к берегу, можно было бы завести мост полуоборотом на собственной его оси и причалить несколько ниже, уступая течению на сколько было нужно. При вышеуказанном распоряжении дело не удалось. К довершению ошибки, уцелевшая часть моста, длиною во сто восемьдесят сажен, была еще нагружена двумя сотнями рабочих, что не уменьшало напора воды; канат не выдержал, лопнул, тянувшие солдаты,

Стр. 88

сколько их ни было, полетели на землю ногами вверх, сваю вырвало, и мост, кружась, поплыл вниз по Дунаю, в Никополь, прямо в руки туркам. Можно вообразить, какая тревога поднялась в отряде. Мне пришлось видеть происшествие с левого берега. Попадавшие солдаты вскочили на ноги и пустились бегом за уходившим мостом, не сообразив в первую минуту, что его с берега не поймаешь. По другую сторону, офицеры, казаки неслись сломя голову; скоро сам Гейсмар проскакал вниз по реке. Обе канонерские лодки, взмахивая веслами, все, что оказалось налицо больших и малых амбаркаций, поспешили за мостом, кто кого обгонит. И мне удалось прыгнуть в лодочку, с которою старик, дивизионный генерал П-ра, пустился ловить беглеца, успевшего скрыться из виду, несмотря на усилия наших гребцов. К счастию, двенадцать верст ниже Рахова мель остановила мост, разбитый на три части. Совершенно смерклось, когда мы настигли его и немедленно принялись ломать, рубить и строить паромы. Всю ночь топоры стучали без умолку; сплоченные паромы отводились в Рахов, где они тотчас поступали в дело для перевозки войск. Нельзя было терять времени. В эту же трудовую ночь пришло известие из Калафата, что число турок на дунайском острове умножается, и они стали перевозить туда провиант и артиллерию. Перед утром курьер привез новое известие о покушении четырех неприятельских лодок пристать к валахскому берегу, в чем помешали им своим метким огнем наши конные орудия. Эта небольшая удача, казалось, не должна была нас усыплять; неприятельские приготовления ясно обнаруживали намерение паши скодринского двинуться в Княжества; на неудачную попытку турецких лодок надо было глядеть как на предварительную рекогносцировку; отбитие их не доказывало еще, что мы имеем силу воспротивиться настоящей переправе. В то время никому не приходило в голову, что этот случай имеет важное значение и что одно удачно пущенное ядро может дать нашим делам совершенно неожиданный оборот. Паша скодринский действовал вообще без энергии и, как носились слухи, неохотно покорялся воле султана; поэтому позволялось ожидать с его стороны всякого рода проволочек в исполнении стамбульских предначертаний, впрочем, не в том случае, когда дело шло о вторжении в Малую Валахию. Подобное предприятие льстило его корыстолюбивым видам, суля огромную добычу и, сверх того, казалось весьма удобоисполнимым по причине разительного превосходства его сил над противостоявшею ему горстью русских; одно только воспоминание о прошлогоднем Байлештском побоище приводило его в раздумье. К

Стр. 89

тому же он был суеверен, подобно всем уроженцам Востока, и легко покорялся впечатлению дурных и хороших предзнаменований. Решившись наконец воспользоваться крайним раздроблением наших сил, частию занимавших Рахово на правом берегу Дуная, частою растянутых на огромном протяжении по левую сторону реки, он предположил перейти через нее ниже Калафата, оставить его в стороне и следовать прямо в Крайово. Но перед тем он пожелал сам выбрать место, удобное для переправы и с этою целью отправился на левый берег Дуная, сопровождаемый четырьмя лодками с войском. Третьим выстрелом из конных орудий, высланных из Калафата навстречу неприятельской высадке, нам удалось перебить руль у лодки, в которой плыл сам паша. Эта случайность была признана им весьма дурным предзнаменованием; он возвратился немедленно в Виддин и на долго отказался от предприятия, которому, по-видимому, сама судьба противилась таким очевидным образом. Но в то время кто же мог знать сокровенную думу паши и основывать свои расчеты на обстоятельстве, о котором мы проведали случайно полгода спустя? Поэтому наши опасения оставались в прежней силе, и все распоряжения клонились к тому, чтобы заслонить Крайово от неприятеля и на всех пунктах быть готовыми его встретить.

По мере переправы через Дунай войска спешили в Чирой ускоренным шагом, не поджидая друг друга. Меня послали указывать им броды через Жио. Поспешность, с которою солдаты суетились на переправах, забавляла меня.

— Куда так скоро? — кричал я им.

— Идем турка бить, ваше благородие, — отвечали они с самоуверенностью, — боимся упустить.

Солдатская уверенность в непременной победе была так велика в отряде, что слово драться не находило места в их словаре. Военные понятия солдат ограничивались убеждением, что против русского человека не может устоять никто, и что бусурман следует бить без пощады для того, чтоб они отучились бунтовать против Белого Царя.

Гейсмар поскакал тем временем в Чирой, откуда, не застав на месте егерей и драгун, проехал далее, в Калафат, чтобы лично удостовериться в настоящем положении дел. С ним отправились Граббе, Прибытков и драгоман князь Судзо, малорослый, горбатый, тонконогий, востроносый, умный, самолюбивый и прехитрый грек, говоривший на всех живых и мертвых языках, которому не доставало только футов двух лишнего роста да небольшого запаса храбрости, чтобы занять между нами очень видное место. Страх попасть туркам

Стр. 90

в руки и за службу у русских утратить еще верхнюю часть своего маленького роста, по шею, лишал его всех сладостей жизни. Поездка в темную ночь, без конвоя, по необозримым полям, на которых встревоженное воображение рисовало ему сонмы делибашей, алчуших его головы, вовсе не согласовалась с его животолюбивыми расчетами. Напрасно он истощал все богатства своего красноречия, убеждая Гейсмара не вдаваться в опасность, от которой отряд может лишиться любимого начальника и даже могут пострадать дела всей армии, а послать в Калафат за известием какого-нибудь офицера, который, если и пропадет, так беда не велика. Не отвечая даже на его представления, Гейсмар подгонял только шибче ехать, а Судзо ближе жался к широкому окну крытойкарудзы-брашеванки, завешенному одним толстым полотном, около которого он поместился, с намерением, при первой тревоге, выскочить и скрыться в темноте. Недалеко от Чироя карудза наехала на камень; получив неожиданно сильный толчок, Судзо вылетел из окна и попал ногами под колесо. Встревоженный Гейсмар, радея о целости своего драгомана, тотчас остановил экипаж и крикнул драгуну, сидевшему на козлах, отправиться вместе с суруджи на помощь к несчастному князю. Волошин, драгун исполинского роста, провожавший отрядного командира во всех поездках, мгновенно соскочил и побежал к ушибленному, вскрикнув при том: «Как двум человекам поднимать Судзика! На это дело станет и меня одного». Он поднял его на руки как ребенка и принялся рассматривать, сколько позволяла темная ночь. Ошалевший Судзо не подавал голоса.

— Что, Волошин! Убился? — взывали мы из карудзы.

— Нет! Кажись, жив; больно испугался, только язык связало; ваше превосходительство сами изволите знать, как он голосист в иное время.

— А что ноги? Переломлены?

— Нет, не поломаны; кажись, их только покоробило, — произнес драгун положительным тоном, всовывая Судзика в карудзу, где его принялись оттирать и отливать водой, продолжая скакать во весь опор. К счастью, это происшествие осталось без особенно вредных последствий: несколько дней спустя Судзо находился в состоянии пользоваться своими от природы несовершенно прямыми ногами, пострадавшими гораздо менее под колесом, чем предполагал Волошин. Скоро он забыл все дело, кроме одного обстоятельства, сильно затронувшего его самолюбие: это было пренебрежение, оказанное Волошиным к росту и тяжести его особы, когда он взял его на руки

Стр. 91

один, без помощи суруджи. Судзо выходил из себя каждый раз, когда ему напоминали об этом, и горячо доказывал, что он, Судзо, дорого мог поплатиться за такую самонадеянную выходку драгуна, если б у того не достало силы и он его снова уронил на землю.

Гейсмар, убедившись в Калафате, что турки на этот раз отказались перейти на левый берег Дуная, приказал войскам, следовавшим из Рахова, занять центральную позицию на речке Дезнатцу, возле селения Урзыка-маре, откуда они равно могли поспеть на Крайовскую дорогу и к Раховской переправе, где мы оставили паромы и лодки под зашитой одного батальона, дивизиона драгун и четырех орудий.

Стоянка в Урзыка-маре отличалась однообразною скукой, обыкновенно сопровождающею беспрерывное ожидание не появляющегося неприятеля. Дни тянулись вяло и медленно, нам не удавалось даже иметь порядочной тревоги; получать вечером приказание быть готовыми к выступление, а на утро отказ — обратилось в привычку и никого более не тревожило. Для офицеров генерального штаба имелось еще очень полезное, хотя и не совсем веселое занятие — снимать окрестности нашей позиции.

Это дело производилось под личным надзором отрядного обер-квартирмейстера, талантливого полковника Галямина, оставившего во всех своих подчиненных память умного человека, приятного, невзыскательного начальника и чрезвычайно веселого собеседника. Музыка и рисование были его главные склонности. Множество видов и военных сцен из турецкой кампании 1829 года и из последовавшей за нею польской войны свидетельствуют в пользу его таланта. Галямин не только наблюдал за нашею работой, он старался приохотить нас к ней, избегая всякого ненужного педантизма. Обыкновенно работа кончалась веселым завтраком, которым он угощал съемщиков. Дорожа здоровьем офицеров, он никогда не заставлял работать в сильный зной и вообще соразмерял свои требования с силами и способами каждого из нас. После служебного дела, музыки и рисовальных заседаний, в которых участвовал каждый умевший владеть карандашом, остальное время отдавалось картам. В то время лагерная жизнь не обходилась без них; играя, гонялись менее за выигрышем, чем за впечатлениями, сопровождающими повороты счастья. Не помню из этой эпохи ни одного замечательного случая. Таким образом мы протянули до половины августа, когда в одно прекрасное утро барабан ударил подъем. Сначала не хотели верить ушам, но убедившись в положительном значении боя, принялись за дело, не теряя

Стр. 92

времени. Небывалому человеку трудно вообразить, с какою радостью солдаты стали снимать палатки, укладывать на повозки походный скарб, седлать и вьючить лошадей, толкуя о том, куда пойдут. Людей нельзя было узнать. Солдаты, перед тем вяло ходившие по лагерю, встрепенулись, выпрямились, откуда явился огонь в глазах, откуда взялась живость в движениях, работа кипела у них под руками. Офицеры радовались и суетились не менее солдат в виду случайностей, обещаемых движением. Все наслаждения, все надежды и ожидания солдатской жизни заключаются в магическом слове: поход, если он направлен к цели, понятной простому солдатскому уму, или если ведет человек, в которого солдат верит безотчетно. Тогда он не спрашивает: куда и зачем? а идет на край света в полном убеждении, что его ведут туда за делом.

Ударили поход, и все сомнения исчезли: Галямин поворотил колонну налево и поехал в голове ее по давно знакомой Раховской дороге.

VI.

Вейсмара побуждали следующие обстоятельства двинуться за Дунай и вторично занять оставленный нами город Рахово. Наша главная армия находилась на пути к Адрианополю. Мустафа-паша, не препятствовавший ей перейти через Балкан, вдруг направил свои толпы от Виддина по Софийской дороге. Недисциплинованные волонтеры его, правда, разбежались во все стороны, пока он стоял под Виддином в бездействии, но появление Арнаут-паши на забалканском театре войны с остальными сорока тысячами свежего войска, когда мы под Адрианополем имели не более двадцати тысяч изнуренных болезнями и трудами, угрожало вырвать из наших рук плоды двухлетних жертв и усилий в ту самую минуту, когда начинала возникать надежда на скорое заключение выгодного мира. Необходимо было остановить движение Мустафы-паши, угрожая поставить его в два огня. Для этого главнокомандующий предписал генералу Киселеву следовать от Систова к Габрову, а Гейсмару от Рахова идти по пятам скодринского паши. Не помню числа войск, которым располагал Киселев; во всяком случае оно не превышало наших сил, состоявших из пяти тысяч человек, с трудом собранных для задунайского похода. Недостаток перевозочных средств и положительная невозможность заранее приготовить провиант и фураж по дороге могли поставить в недоумение всякого другого генерала, менее решительного чем наш отрядный командир, для которого обстоятельства по-

Стр. 93

добного рода не составляли непреодолимого препятствия. Он решился идти за турками с горстью русских, полагая свои надежды на неприятельские магазины, на средства несовершенно истощенного края и на сочувствие христианского населения. В крайнем случае, если бы Мустафа-паша обратил на нас все свои силы, и мы не выдержали бы его натиска, нам оставалось еще средство: броситься в Сербию, поднять сербов, герцеговинцев, черногорцев и с их помощью совершенно уничтожить арнаутскую армию, в успехе чего нельзя было сомневаться.

Не вдаваясь в головоломные стратегические соображения, мы душевно радовались тому, что идем вперед на схватку с неприятелем, и вполне предоставляли отрядному командиру заботы о том, каким способом следует не допускать пашу скодринского до Адрианополя и уберегать наши собственные головы от турецкого ятагана. Веселое, беззаботное время проживали мы тогда посреди трудов, лишений и вседневных болезней, имея перед собой неприятеля, а за собой чуму. В Орешанской раскидистой роще, при свете луны, штабная молодежь отпраздновала полными бокалами давно желанное выступление за Дунай. В полночь войсковая колонна двинулась к реке. Рахово занимали в то время сот шесть турецкой конницы. Не желая заводить ненужного дела и терять людей без прока, Павел Христофорович Граббе приказал разбудить турок небольшим числом пушечных выстрелов, дававших знать, что для них настала пора уходить. После того началась переправа, при которой мы не потеряли ни одного человека. Турки, забрав свои пожитки, очистили место прежде, чем наши солдаты ступили на берег. К рассвету два батальона были перевезены на другую сторону, и перед вечером того же дня пехота и артиллерия отряда занимали уже знакомые им Раховские высоты. В городе, который был сожжен, когда мы оставляли его в первый раз, уцелели лишь дома находившиеся в цитадели. Гейсмар приказал занять их под отрядный штаб; но места было недостаточно, и многим пришлось расположиться бивуаком. Впрочем, погода была так хороша, что жизнь под открытым небом не представляла ни малейшего неудобства.

Простояв на месте около недели в ожидании точных известий о войсках скодринского паши, отряд наш выступил по дороге к городу Враца, имея в авангарде под начальством генерала Граббе два батальона пехоты, дивизион новороссийских драгун, две сотни донского казачьего полка Золотарева и четыре конные орудия. Граф Алексей Петрович Толстой командовал пехотой авангарда, взяв за

Стр. 94

адъютанта прапорщика Веригина. При Граббе состояли: корпуса топографов поручик Каменский, которому мы обязаны всеми отличными съемками пройденных нами дорог и лагерных мест, молодой уланский юнкер Плохово и я, облеченный в две должности, — офицера генерального штаба и адъютанта авангардного командира. Из этого видно, какими скромными средствами располагали у нас в то время, имея задачей идти следом за сорокатысячною неприятельскою армией и как верно соображали обстоятельства, пополняя отвагой, чего не доставало в способах.

До Врацы мы дошли в три перехода без схватки с неприятелем. Не могу назвать делом встречу, которую мы имели с ним около селения Добролевы. Авангарду предполагалось расположиться на ночь возле селения Альтимир. Кавалерия, опередив пехоту на несколько верст, заняла бивуак; драгуны принялись разбивать коновязи, но, к счастью, еще не размундштучили лошадей; казаки рассыпались во все стороны за фуражом; в это время прискакал болгарин с известием, что несколько сот конных турок грабят в Добролевах и убивают жителей. По сведениям, которые мы имели о неприятеле, число их не могло быть слишком велико, хотя бежавший крестьянин говорил с явным ужасом, что их впятеро больше нашего. Павел Христофорович, не обращая внимания на его видимо преувеличенные показания, не дожидаясь пехоты и не собирая казаков, чтобы не терять времени, скомандовал драгунам: «садись!» и пошел на полных рысях к несчастной деревне. Не доходя до нее около версты, местность, шедшая слегка в гору, перегибалась пологим спуском к речке, обтекавшей селение. Мы не могли еще видеть что в нем делается, как из-под горы вынырнул конный болгарин. Он мчался к нам на встречу на невзнузданной и неоседланной лошади, потеряв память и коробясь в конвульсиях. Его схватили для допроса, но ничего не могли от него добиться, кроме слова турчин и весьма понятного движения рукой около шеи. Кровавые пятна на белой рубашке доказывали, что он вовремя успел уйти от турчина; нас это очень радовало, но нисколько не объясняло нам того, что мы хотели знать. Видя, что от него нельзя было добиться толку, Граббе, с намерением не выславшей патрульных драгун, чтобы прежде времени не обнаружить их неприятелю, сам выскакал с ними на край спуска, с которого открывалось селение — и перед нами показались сотни три арнаутов, шедших к нам навстречу. Завидев перед собою несколько офицеров и казаков, они прибавили ходу. Драгуны, от которых мы находились шагов на сто ближе чем от неприятеля, скрывала еще местность. Граббе, не

Стр. 95

трогаясь с места, поворотился к драгунам и скомандовал: «Строй дивизион! Пики на перевес! Укороти поводья! Марш, марш!» Когда они неслись мимо нас, он крикнул, указывая на турок: «Бей их!» Дивизион полетел под гору; мы ожидали удара, но ошиблись. Турки, дав из ружей безвредный залп, исчезли в дыму и в облаке пыли. Напрасно драгуны скакали за ними более версты: кроме лошадиных хвостов, они ничего не видали от неприятеля. Далеко еще мелькали в наших глазах при свете заходящего солнца их красные плащи и белые чалмы. В начале ночи подошла пехота, и мы расположились вместо Альтимара ночевать возле Добролевы, довольные тем, что избавили христианское селение от кровожадных арнаутов.

На последнем ночлеге перед Врацой разыгралась у нас небольшая трагикомическая сцена, невольными актерами которой были Граббе, я, да неведомый нам поселянин из деревни Огоден, лежавшей возле вашего бивуака. Надо предупредить, что мы шли совершенно налегке, имея по одному вьюку на двух офицеров, без палаток и без обоза, следовавших при главной колонне. Для генерала Граббе казаки устраивали на пиках небольшой шалаш из бурок и ковров. Попоны служили вместо постели. Истинно добродушный Павел Христофорович, исстари хлопотавший более о других чем о самом себе, видя, что Плохово и я нуждаемся в теплой одежде и в прочих походных потребностях, укладывал нас ночевать в своем шалаше и делился с нами подушками, ковром и тулупом, готовый скорее сам переносить ночную стужу, чем подвергнуть ей наше молодое, неокрепшее здоровье. Он считал также излишним ставить часового возле шалаша. Пробыв на коне весь день, так как кроме перехода мы ездили еще рекогносцировать окрестности, а я, кроме того, должен был расставить пикеты, поверить цепь и указать направление ночным разъездам, мы крепко заснули, подостлав попоны и бурки, укутанные в шинели и накрытые сверх этого генеральским тулупом в защиту от холодной ночной росы. Луна светила прямо в отверстие шалаша, завешенного только с трех сторон. Впереди кормились казачьи лошади; пятьдесят шагов за нами лунные лучи играли на штыках и стволах солдатских ружей, составленных в козла, возле которых егеря, укрытые серыми шинелями, спали на сырой земле завидным сном, дающимся солдату после утомительного похода. Вправо от бивуака чернелись огоденские сады и мелькали, огоньки в домах. Деревня была не занята и сторожилась только двумя казачьими пикетами, выставленными с полверсты впереди. Кроме оклика часовых и фырканья лошадей, казалось, никакой звук не нарушал ночной тишины.

Стр. 96

Толчок в плечо и густой генеральский голос, раздавшийся над моим ухом: «Apprenez се que me veut cet homme[v]разбудила меня внезапно. У Павла Христофоровича в ногах лежал человек, одетый в белую рубашку. Полусонный, я оттолкнул его, схватил саблю и сделал движение, чтобы выскочить из-под навеса, но запутался ногами в шинели и других вещах, которыми мы были укрыты, и в свою очередь упал к ногам незнакомца, поднявшегося с земли в одно время со мной.

Я не успел еще высвободиться из тенет, опутавших мне ноги, а Павел Христофорович уже стоял надо мной: одною рукой он поймал за волосы человека, наделавшего тревогу, болгарина по одежде, в другой сверкала обнаженная сабля. Луна полным светом озаряла сцену; на рубашке незнакомца ясно виднелись кровяные пятна, побудившие генерала схватить его в убеждении, что я упал, пораженный ножом какого-нибудь фанатика-турка, прокравшегося в лагерь с намерением убить его самого.

Схваченный человек дрожал всем телом и, склонив голову под сильною рукой генерала, Казалось, ожидал рокового удара, не ведая, за что хотят лишить его жизни.

Assassine? — проговорил Павел Христофорович.

Pas du tout, — отвечал я, становясь на ноги.

— Alors vous etes blesse; il vous a donne un coup de couteau?

— Nullement.

— Pourquoi done etes vous tombe? -J'ai trebuche dans mes couvertures.

— Et ces taches de sang?

— Je n'en sais rien.[vi]

Граббе выпустил из рук голову несчастного; она поднялась и показала при свете луны лицо, покрытое кровью. Этим обнаруживалась другая сторона дела. Не он имел в виду обижать, а его самого обидели, и он прибежал искать защиты у русского начальника. Оправившись от первого страха, уверенный, что он более не рискует потерять голову, огоденский селянин пролепетал жалобу, по болгарски, на солдат, пробравшихся в селение, где они мародерничают и его самого избили таким беспощадным образом.

Стр. 97

Подарив бедняку несколько червонцев и отдав его на попечение лекаря, Граббе отправил меня очистить деревню от мародеров и дознать, каким путем болгарин успел пробраться через цепь часовых, не будучи замечен и остановлен. Неприятно усталому, внезапно оторванному от глубокого сна человеку, выбраться из-под теплого одеяла на свежий ночной воздух; дрожь пробегает по телу, мысли мутятся, глаза закрываются. Но тут нечего-было делать. Граббе, враг бесполезного педантизма, снисходительный к людским слабостям во всякое другое время, в случай действительной служебной надобности требовал скорого и точного исполнения, при полном забвении всех личных побуждений и расчетов. Он был вправе этого требовать, потому что сам подавал пример неограниченного самоотвержения на каждом шагу. В жизни я встречал не много людей, так как он проникнутых чувством долга с ног до головы. Ему я обязан всем добром, какому научился на первых порах моей службы. В то время я еще не мог равнодушно видеть беспорядок, насилия, несправедливость и плутовство. И позже, не имея способа преследовать плутов и грабителей на деле, я, насколько доставало уменья, преследовал их словом, несмотря ни на звание их, ни на общественное положение, под которым они укрывали свои проделки от закона и от публичного презрения. Знававшие меня подтвердят, что я никогда не сближался с людьми этого рода; да и они больно не жаловали меня, отчего я страдал в жизни, не раз встречая помеху в лучших намерениях.

Не мешкая, я сел на лошадь, стряхнул сон и с десятью казаками поскакал в деревню, туда, где слышались голоса и громче раздавался лай собак. Наши солдаты, несмотря на то, что говорят о них приятели-немцы, вообще добродушны, преданы доброму начальнику, терпеливо переносят излишне строгого и не расположены к ослушанию. Но и между ними, как везде, есть также пьяницы, воры и разбойники; война способствует развитию грабежа и бесчинства, образующих мародерство, от которого не избавлена никакая европейская и неевропейская армия. Особенно казаки, дисциплинованные менее линейного войска, любят, как у них говорится, пошарить, причем они не всегда отличают мирного жителя от вооруженного врага. И в этот раз я захватил пару солдат да человек пять казаков, которых отправил под конвоем к дежурному по авангарду. После того я объехал цепь и открыл путь, по которому избитый болгарин пробрался к генеральскому шалашу — служебная оплошность, влекшая за собой

Стр. 98

взыскание, но отнюдь не наказание, подобное тому, какого требовало злое дело пойманных мною мародеров. Перед рассветом я приехал с докладом к Павлу Христофоровичу, ожидавшему меня с готовым кофеем в награду за ночь, проведенную без сна.

Скоро после того барабан поднял отряд, колонна вытянулась на дорогу, и мы сели на лошадей с надеждой отдохнуть во Враце, лежавшей от Огодена не далее двадцати верст. Наше желание отдохнуть исполнилось раньше, чем можно было ожидать. Мы получили приказание сделать трехчасовой привал на половине дороги, чтобы дать время главной колонне, следовавшей за нами в расстоянии пятнадцати верст, сблизиться с авангардом на случай, если бы в городе нас ожидало сопротивление. Войска скодринского паши находились в это время около Софии кроме небольших конных партий, рыскавших еще в горах; Врацу же удерживал Аян, располагавший пятью сотнями конницы и тысячами двумя вооруженных жителей турецкого происхождения. Довольно крепкая цитадель и низенький плетневый бруствер около внутреннего города, окруженного обширными, густыми садами, облегчали его оборону. Должно было ожидать, что Аян, по турецкому обыкновению, не уступит города без боя, имея притом совершенно безопасное отступление в горы, к которым прислонялась Враца. В то же время мы были уверены, что завладеем городом без большого труда, поэтому весело пошли с места привала в ожидании непродолжительной и удачной драки, не думая менять походной колонны на боевой порядок, который, при небольших силах, легко и скоро можно построить в виду самого неприятеля. Казаки, рассыпанные по широкому полю, оберегали нас от нечаянной встречи. В двух верстах от города мы приостановились для того, чтобы дать людям вздохнуть и приготовиться. В это время к нам приехал Гейсмар со штабом под прикрытием сотни казаков, сгорая нетерпением узнать, что делается впереди. Казачья цепь, ожидая приказания, остановилась перед городом на расстоянии пушечного выстрела. Пока еще раздумывали, прямо ли подаваться вперед или, не доходя на выстрел, послать парламентера с требованием сдать город, вправо от него показалась колонна с разноцветными значками. Как! Неприятель выходит! Неожиданная потеха! Но зрительные трубы не замедлили раскрыть истину. Приближались не турки, а монахи из Врацской обители, с крестом и хоругвями, да болгары из окрестных деревень шли встречать единоверцев, пришедших, как они думали, из далекой страны для избавления их навеки от турецкого ига. Между тем из казачьей цепи дали знать, что в городе происходит какое-

Стр. 99

то непонятное смятение: турки, занимавшие стену, то исчезают, то снова появляются на бруствере, кричат и спорят между собой; вслед за тем казаки привезли болгарина, прокравшегося садами. От него узнали, что Аян с конницей бежал из города, в котором не знают кого слушать; часть турок хочет сдаться, другие же требуют боя на смерть с гяурами и готовы сцепиться между собой. Гейсмар, смелый и решительный до крайности, не имел привычки долго думать в подобную минуту. Едва выслушав известие о том, что делается во Враце, он отдал уже приказание войскам идти вперед, поручив Граббе принять процессию, ответить на речь архимандрита и потом действовать как покажут обстоятельства, а сам с казаками поскакал прямо к городу, сказав нам, что в подобном случай не надо терять времени, и он уверен своим неожиданным появлением вынудит сдачу без выстрела. Мы видели как он подъехал к воротам, простоял около них не более десяти минут и потом со свитой и с казаками исчез в глубине улиц. Посланный от него казак передал Павлу Христофоровичу распоряжение остановить отряд на равнине и для успокоения турецких жителей, впустивших генерала без всяких условий, не вводить в город пехоты и не впускать никого, пока не будет сделано новое распоряжение. Не придавая важности ружейным выстрелам, которые скоро после того стали раздаваться за городом, мы продолжали разбивать лагерь, пока не примчался казак с тревожным известием, что отрядный командир, заехавший слишком далеко в скалистое ущелье открывавшееся над Врацой в виде тесных и высоких ворот, окружен неприятелями. Число их казак не брался определить. Судя по выстрелам, оно не могло быть очень велико, и действительная опасность угрожала Гейсмару только в таком случае, если городские мусульмане, увлекаясь дурным примером, вмешаются в дело. Для предупреждения подобной попытки с их стороны, Граббе приказал ближайшему батальону, сбросив ранцы, обогнуть город беглым шагом, одной роте занять городские ворота перед лагерем, а сам с казаками, находившимися под рукой, поскакал в ущелье прямым путем через врацские улицы. Турки в полном вооружении занимали их густою толпой; они бросали на вас сердитые взгляды; кое-где из середины слышались проклятия против москов-гяуров, но перед нашими саблями и перед казачьими пиками дорога очищалась без сопротивления. При нашем появлении у входа в ущелье выстрелы стали удаляться и в скором времени совершенно умолкли; отрядного командира мы застали вне опасности. Дело заключалось в том, что он за городом, куда выехал с намерением тотчас познакомиться

Стр. 100

с местностью лежавшею к стороне неприятеля, наткнулся на турок уходивших с Аяном. Заметив малочисленность конвоя, сопровождавшего генерала, они сперва остановились, завязали перестрелку, а потом начали спускаться с гор с явным намерением его окружить, но были остановлены движением батальона и нашим приближением, замеченными ими с высоты, которую они занимали. Гейсмар же, в ожидании скорого подкрепления, не уступал места, чтобы не уронить нравственного веса, которым он пользовался в глазах неприятеля. В войне с турками и с другими восточными народами надо смело идти вперед, не пугаясь численности противника; победа остается за тем, кто не робеет. Отступать перед ними значит называть на себя срам и поражение, потому что азиятцы преследуют неустоявшего врага с неотразимым бешенством. Турки, смирившиеся так легко перед Гейсмаром, потому что он действовал скоро и решительно, не давая им времени одуматься, не упустили бы случая броситься на бегущих гяуров, если б он отступил хотя на шаг. Завязалось бы дело, которого неизбежным последствием было бы разорение города и чувствительная потеря людей с нашей стороны; а нам следовало беречь город для собственной выгоды и беречь солдат для общей цели войны, не тратя их жизнь на отдельные дела, не обещавшие иной пользы, кроме украшения журнала военных действий и умножения наградных списков. А настойчивость отрядного командира стоила, кажется, не дороже двух раненых казаков.

Батальон, отправленный Павлом Христофоровичем в обход, получил назначение расположиться с шестью орудиями в цитадели, вмещавшей губернаторский дом, в котором Гейсмар, Граббе, граф Толстой и все офицеры отрядного штаба нашли просторное и удобное жилье. Аян, уходя, не успел вывести из дому ни одной подушки, ни одного ковра. В кухне отыскались даже жаркое и готовый пилав, которыми мы воспользовались в ожидании генеральского ужина, а сараи и кладовые оказались наполненными значительным запасом муки, кукурузы и ячменя, поступившим, как следовало, в распоряжение отрядного провиантмейстера.

На другой день было устроено городское управление, назначен ага (полицеймейстер) — турок, с придачей ему нескольких помощников из турок, болгар и из русских офицеров. Жителей принудили сложить оружие в цитадели, с условием, что оно будет им возвращено по окончании войны; от военного постоя их освободили, кроме немногих исключений в пользу должностных офицеров, не нашедших места в губернаторском доме. Благодаря умным распоряжениям

Стр. 101

отрядного командира, деятельности офицеров и хорошей дисциплине, заведенной в войсках, спокойствие и порядок не замедлили водвориться во Враце и не нарушились ни одним громким происшествием в продолжение всей нашей стоянки. По прошествии немногих дней, турки приучились повиноваться воле гяуров и повели свою обычную базарную и кофейную жизнь, нисколько не смущаясь нашим присутствием. В то время не было, кажется, образованных турок, а были турки старого покроя, обладавшие многими хорошими качествами, несмотря на их невежество, религиозный фанатизм и глубокое презрение ко всему чужому. Гостеприимство, честность и соблюдение данного слова считались у них качествами, без которых не должен обходиться добрый мусульманин. Они притесняли христиан из чистого невежества, считая каждого гяура не выше собаки. Теперь, говорят, просвещение проникло и в Турцию, чему я не верю, потому что исламизм не допускает истинного просвещения, подавляя каждую разумную мысль. Положение христиан в турецкой империи не изменилось к лучшему. Прежде их угнетали открытою силой; теперь угнетают путем обмана и изворотов, чему научило турок полуобразование, заменив былой фанатизм тупоумным безверием. Правосудие исчезло совершенно, и все хваленые реформы — басни, изобретаемые для забавы европейских правительств, якобы принимающих живое участие в судьбе турецких христиан.

В то время каждый городской турок занимался торговлей. Лавка возле лавки, все главные улицы представляли собой один сплошной базар. Надо знать каким товаром они были наполнены: несколько кусков шелковой или бумажной материи, сафьяну, или холста, десятка два черешневых чубуков, кипы две листового табаку, иногда корзина фруктов или овощей, составляли все их богатство. Чаще всего встречались пекарни, кухни и цирюльни, совершенно открытые на улицу. Месили тесто, варили плов, жарили баранину и брили головы в виду гуляющей публики. Купцы проводили в лавках весь день, поджав ноги и потягивая дым из длинных чубуков. Не имея привычки зазывать покупателей, они принимали их с важным видом и будто нехотя объявляли цену своему товару, никогда не запрашивая лишнего. Если кому случалось заглянуть в лавку без хозяина, то соседний купец брал на себя обязанность продавца, считая грехом воспользоваться для собственной выгоды отлучкой своего собрата по торговле. Турки не имевшие лавок просиживали в кофейнях с утра до позднего вечера, с чубуком в зубах, потягивал кофей из крошечных филиджанок. На разговор они времени не тратили, а слушали

Стр. 102

обыкновенно одного рассказчика, отвечая отрывистыми восклицаниями: Аллах! Аллах! или, а! гяур! когда дело им не нравилось. Мы, русские, не понимали такого безделья, но в похвалу нам будь сказано, никогда не тревожили его упоительной тишины ни делом, ни колким словом. Вообще мы заботились по возможности облегчать для турок наше непрошеное присутствие, избегая нарушать их поверья и привычки: сидя в кофейнях, курили трубки в глубоком молчании, берегли мечети, встречая женщин, отворачивались и не водили за собой собак в жилые комнаты. Солдаты следовали доброму примеру офицеров, да и по собственному побуждению не обижали безоружных турок. Не смешно ли, после того, как везде оказывал себя русский солдат, читать насчет его пороков и неукротимой грубости нелепые сказания немецких высокомудрых писателей, забывающих в этом случае, что в мире нет грубее и бестолковее их простого народа и нахальнее их касты военнослужащих? Между тем русский, подобно французу, дерется беспощадно, но вслед за самою отчаянною дракой расположен жалеть о побежденном, без разбора языка и веры, и, сверх того, чрезвычайно уживчив в чужой стороне, добродушно покоряясь несродным для него обычаям и привычкам, к чему англичанин и немец положительно неспособны.

Враца отличалась своим живописным положением у подножия гор и прекрасною водой, струившеюся из двадцати двух фонтанов и сверкавшею в прозрачном горном ручье, который протекал посреди главной улицы и омывал бесчисленными рукавами множество тесных переулков. В съестных припасах, мясе, живности, овощах и отличных фруктах мы не терпели нужды. Окрестные болгары снабжали ими врацский рынок в избытке. Зерна у поселян оказалось также достаточное количество, когда они убедились, что русские платят за него деньгами, а не побоями, подобно туркам, от которых запасы были попрятаны в землю. Поэтому нельзя было желать лучше врацской стоянки, и ничто не мешало бы войскам привольно отдыхать в ожидании будущих трудов, если бы не распространились болезни, своим упорством приводившие в отчаяние и больных, и медиков. Лагерное место отличалось сухим, открытым положением, вода была хороша, продовольствия достаточно; между тем число больных умножалось с каждым днем. Губительнее прочих болезней оказывалась перемежающаяся лихорадка, от которой люди умирали нередко после третьего и даже второго пароксизма. Это зло приписывали "неспелым фруктам, будто бы соблазнявшим нашихтнэддат, несмотря на строгое запрещение и на неусыпный надзор, которому они

Стр. 103

подчинялись. Впрочем не одни солдаты, а и офицеры, берегшие себя сколько позволяли обстоятельства, заболевали лихорадкой и умирали от нее в самое короткое время. Если фрукты были не без вины в развитии болезней, то, кажется, и другие обстоятельства много тому способствовали: не ошибаясь, можно причислить к ним ночную стужу, отсутствие суконных панталон, неосторожное употребление холодной ключевой воды в знойное время дня и, в особенности, большое число молодых рекрут, прибывавших с дальнего севера в совершенно непривычный для них южный климат. Несмотря на это неудобство, мы должны были оставаться около Врацы, ежечасно ожидая поведения идти за Балкан, если паша скодринский из-под Софии двинется к Адрианополю. К счастию еще, наш задунайский отряд был избавлен от чумы. В Малую Валахию она проникла несколько недель пред тем, о чем было получено первое известие в день выступления из Орешан. Это обстоятельство заставляло отрядного командира сильно беспокоиться за войска, остававшиеся на левой стороне Дуная, да и за собственное семейство, ожидавшее его в Крайове. К несчастию, в этом случае приходилось ограничиться одним бесплодным сожалением. Кроме внушения обыкновенных мер предосторожности, ему ничего нельзя было предпринять для сбережения от заразы жены, детей и войска. Куда их вывести, если б обстоятельства даже позволяли очистить Малую Валахию? В Букареште, в Яссах и во многих местах южной России чума свирепствовала с равною силой.

К довершению беды, наш отряд лишился генерала Граббе, получившего приказание отправиться в главную армию для занятия должности начальника штаба во втором пехотном корпусе, под начальством графа Палена. Войско утратило в нем храброго и распорядительного генерала, Гейсмар потерял искреннего друга и полезного советника, а я лишился доброжелательного покровителя. В первой половине сентября он отправился на Дунай с драгунским полком, долженствовавшим вернуться к нам с транспортом сухарей, в которых мы нуждались на случай дальнейшего движения.

Известие о выступлении паши скодринского из-под Софии к Татар-Базарджику, лежащему на прямой Адрианопольской дороге, понудило Гейсмара поспешно двинуться по его следам. Два батальона, казачий полк и шесть орудий под начальством полковника Жигалова составляли авангард, который мне приказано было с сотней казаков и с двадцатью сербскими милиционерами опередить верст на пятнадцать для наблюдения за неприятельскими партиями и для отражения

Стр. 104

их, если они вздумают уничтожать деревенские запасы. Покинув врацский лагерь до рассвета, я остановился возле деревни Дорманца, для первого отдыха и для расспросов о неприятеле. Это было на повороте дороги, пролегавшей сначала вдоль подошвы гор, верст на двенадцать, и углублявшейся за этим селением в тесное ущелье реки Искры, из которого она через крутой гребень переходила в долину реки Новацынки, текущей в южном направлении. Тут нагнали меня два казака с предписанием от начальника авангарда: «Дождавшись назначенных ко мне в подмогу полусотни казаков и десяти конных пионеров, идти вперед для исправления горной дороги, испорченной неприятелем между селениями Реберково и Новацын, о чем отрядный командир получил достоверное известие в минуту самого выступления». К предписанию была приложена записка от самого Гейсмара, писанная карандашом с похода, в которой он просил меня во что бы ни стало окончить починку дороги до другого утра, чтобы не лишить отряд возможности перевалиться через хребет прежде, чем неприятель узнает о нашем движении. Ласковый тон записки и высказанная в ней доверенность возбудили мое самолюбие в высшей степени, и я принялся за дело с твердою волей исполнить желание генерала в полной мере, несмотря на короткий срок, на двадцатисемиверстное протяжение испорченной дороги и на недостаток средств, потому что казаки плохие работники лопатой и топором, а десять пионеров — небольшая подмога. Рабочие силы и инструменты следовало добыть от жителей. Поэтому, не теряя времени, я собрал в Дорманце и в соседнем Реберкове, волей и неволей, около 700 мущин и женщин с топорами, кирками, лопатами и корзинами, приказав также запастись веревками и, по прибытии пионеров, двинулся за Реберково в третьем часу пополудни. Все утро ушло у меня в ожидании пионеров, в отдыхе, который пришлось им дать после двадцативерстного перехода, и в сборе рабочих людей. Не все болгары, опасаясь турецкой мести, шли охотно помогать своим единоверцам, и я не смел их винить в этом, хотя настоятельно требовал от них помощи; они знали, что нам не век у них оставаться.

Дорога, мало удобная для обоза и для артиллерии и в обыкновенном виде, оказалась перекопанною во многих местах; сходы к реке Искре, через которую она беспрестанно проходила, были обрыты или завалены камнями, мостики через промоины раскиданы; все это приходилось чинить, срывать, расчищать. Для сбережения времени я оставлял на каждом испорченном месте по небольшой команде рабочих с конным пионером и одним или двумя казаками. По окончании

Стр. 105

починки они должны были идти на помощь к ближайшей команде и в соединении с нею и с прочими людьми следовать к перевалу, где нас ожидала самая трудная и самая необходимая работа. Два моста через неширокие, но весьма крутые и глубокие овраги, из которых вытекали Искра и Новацынка, были разломаны неприятелем и лес сожжен. Распределяя рабочих, я дошел до этих мест поздно вечером, оставил на них по сотне людей с топорами, приказал заготовить бревна, накатник и хворост на лесистой полугоре выше оврагов, для того чтобы потом веревками спустить материал на место, а сам по узенькой тропинке обогнул рытвины и пошел к Новацыну. Моя команда уменьшилась до шестидесяти человек. Все прочие казаки и милиционеры остались на дороги, вдоль которой я учредил цепь караулов для извещения меня выстрелами или через посланных от поста до поста, если бы, паче чаяния, в нашем тылу показался неприятель или случилось обстоятельство, требовавшее моего присутствия. Около полуночи мы подошли к крутому и трудному спуску в широкую долину Новацынки. По одним дальним огонькам и по лаю собак можно было приблизительно заключить о положении Новацына и других болгарских селений, закрытых темнотой от наших глаз. В Арнаут-Калессинском укреплении, двадцать пять верст за Новацыном, стояли 2.000 турок, о чем мы имели положительные сведения. Реберковский проводник полагал, что и в Новацынской долине должна находиться неприятельская кавалерия для наблюдения за выходом из гор со стороны Врацы; кроме того носился слух, будто в Новацыне имеется небольшой склад провианта, который турки намереваются перевезти в Арнаут-Калесси, для чего набирают подводы в болгарских деревнях. Это последнее обстоятельство, находившееся в прямой связи с возложенною на меня обязанностью, требовала непременного разъяснения. Имея перед собой неприятеля в превосходном числе, а за собой разломанные мосты, мне надлежало действовать весьма осторожно и не упускать из виду даже самых незначительных обстоятельств, способных доставить нам удачу. Поэтому я спустился в долину, можно сказать ощупью, приказав казакам слезть с лошадей, опустить пики и не делать ни малейшего шума, чтобы не встревожить неприятеля прежде времени. Темнота, скрывавшая нашу малочисленность, и панический страх, наводимый обыкновенно на беспечного неприятеля неожиданным ночным нападением, позволяли нам ожидать успеха. Добравшись до первых плетней весьма обширного селения, не встретив ни одного часового, мы заметили вдалеке свет от костров, горевших на улице. Значит,

Стр. 106

неприятель бивуакировал в деревне; дорого было узнать, кого мы имеем перед собой, пехоту или кавалерию, и в каком числе. Проводник, с которым я перешепнулся, полез в ближайший виноградник и минут через пять представил нам до крайности испуганного болгарина, спрятавшегося там от турок. От него мы узнали, что в самом Новацыне не более полусотни конных арнаутов караулят на площади подводы, нагруженные провиантом для отправления в Арнаут-Калесси, а 400 турок рассеялись по ближайшим деревням, отбирая у жителей ячмень, пшеницу, баранов и возовой скот. После этого приятного известия нечего было медлить. Казаки сели на лошадей и с криком и выстрелами понеслись к деревенской площади. Дело обошлось как надо было ожидать. Турки, ошалевшие от испуга, бросились бежать, не думая обороняться, на лошадях, кто успел вскочить на седло, а кто не успел, пешком, прыгая через плетни и ограды. Темнота не позволяла гнаться за ними, да и не стоило. Моя цель была захватить провиант, а не гоняться за одиночными турками, и я достиг, чего хотел: более ста повозок с пшеницей и ячменем стояли на площади, возле них лежали длиннорогие волы, собранные неприятелем для запряжки. До сих пор дело шло отлично, но нельзя было остановиться на этом: бегство турецкого караула не доказывало еще, что провиант перешел в нашу неотъемлемую собственность; продовольствие было так же дорого для турок как и для нас; с рассветом они могли явиться в превосходных силах и отнять повозки. В деревне я не смел надеяться устоять с моею командой против нескольких сот турок, не видел возможности собрать вовремя казаков, оставленных на дороге, и кроме того должен был сам спешить к разрушенным мостам, которые запретил строить без себя. Чтобы не упустить ни того, ни другого дела, я воспользовался обстоятельством, лишавшим неприятеля всякой возможности отбить нашу добычу. Приказав запрячь волов, я вытянул транспорт в гору, навстречу нашим войскам. Когда последняя повозка поднялась от подошвы горы на хороший ружейный выстрел, ее опрокинули поперек дороги; двадцать человек лучших стрелков, под командой казачьего офицера, остались оборонять эту баррикаду, а я поскакал к рабочим, уверенный в том, что неприятель не решится атаковать неприступную позицию нашей провиантской колонны. Не легко было совладать с постройкой мостов, но мои болгары осилили работу, с помощью пионеров в несколько часов уложили толстые перекладины, настелили накатник, завалили его хворостом, засыпали землей и плотно ее утоптали. Работа была окончена, когда голова нашей колонны подошла к пер-

Стр. 107

вому мосту через овраг Искринского источника. Пехота переправилась без опасения, но когда очередь дошла до батарейной батареи, то командир ее отказался переходить, испуганный опасным видом моста, висевшего над оврагом тридцати или сорокасаженной глубины на восьмисаженном протяжении и уступил только моим убеждениям, когда я именем отрядного командира потребовал перехода батареи, принимая последствия на свою ответственность. В прочности двух мостов, построенных на моих глазах, я был уверен и не ошибся в расчете, потому что весь отряд прошел по ним четыре раза без затруднения; но относительно общего исправления дороги я терялся в самых тревожных мыслях. Мне казалось, что я сделал слишком, мало для беспрепятственного движения обоза, так как в нем произошли некоторые поломки, и это меня крайне смущало. Опасаясь подвергнуться неприятным замечаниям от отрядного командира, я избегал попасть ему на глаза, когда он прибыл в Новацын, и не мог опомниться от удивления, когда он, вместо выговора, осыпал меня похвалами и обещаниями не забыть услуги, которую я оказал отряду. Пока авангард переходил через второй мост, турки сделали слабую попытку атаковать колонну повозок, стоявшую в виду их, на подъеме в гору, но были отбиты метким огнем казаков, лежавших за опрокинутою подводой. Появление на горе первого авангардного батальона заставило их скрыться из глаз. Солдаты помогли отпрячь волов, поворотить повозки дышлом под гору, что обошлось не без труда на тесной дороге, пролегавшей над крутым обрывом, и после того вместе с ними спустились в Новацын.

На другой день нашего прихода в это селение Гейсмар получил от генерала Киселева еще не официальное, но весьма положительное известие о том, что четырнадцатого сентября заключен с Портой в Адрианополе мирный договор; вместе с тем он предлагал приостановить военные действия. Не могу сказать, чтоб этот слух нас очень обрадовал. В России нас ожидали скучные стоянки по деревням, бесконечные ученья и вообще все удовольствия мирной гарнизонной службы, от которой каждый из нас готов был отказаться без особенного сожаления. Война еще не надоела нам; кроме того, незнакомые с политическими комбинациями, мы мечтали о завоевании Царьграда, в виду которого проходилось теперь остановиться нашей армии. Гейсмар, разумеется, смотрел на вещи с иной точки зрения и ожидал только формального извещения для того, чтоб отпраздновать мир обычным порядком. В ожидании этого известия он отправил казачьего полковника Золотарева парламентером в Арнаут-Калесси к

Стр. 108

турецкому коменданту с предложением, во избежание напрасного кровопролития, приостановить столкновения передовых партий, пока не разъяснится слух о заключении мира. Меня прикомандировали к полковнику Золотареву на время этой поездки, поручив обрекогносцировать на всякий случай дорогу и укрепление. В сопровождении трубача и двадцати пяти отборных казаков мы поехали в турецкое укрепление на полных рысях, чтобы не опоздать вернуться в лагерь до заката солнца. Вплоть до Арнаут-Кадесси мы не встретили ни одного турка. Не далее пушечного выстрела от укрепления нас завидел первый пикет, выстрелил из ружей и поскакал назад, испуганный нашим неожиданным появлением. У турок поднялась тревога. Видя, что из всего этого может выйти для нас плохая шутка, полковник приказал трубить что есть мочи и, укоротив шаг, оградил нашу безопасность белым платком, поднятым на пике. Скоро остановила нас пехота, успевшая выстроиться на гласисе с видимою целью закрыть от наших глаз укрепление; но было поздно, ибо я рассмотрел уже его форму и пересчитал орудия. Не доезжая версты четыре, я заметил также тропинку, долженствовавшую, как мне казалось, вести по горе в тыл укрепления; позже, когда Гейсмару пришлось его брать, он воспользовался ею для направления обходной колонны. Начальник пехоты, узнав через переводчика, что мы приехали парламентерами, попросил нас слезть с лошадей и обождать, пока выйдет комендант. Тем временем принесли ковры и подушки, на которых мы расположились, когда прибыл паша с муллой и со своим собственным переводчиком. Переговоры повелись, по азиятскому обычаю, важно, медленно и обдуманно, при беспрестанном угощении шербетом, чубуками и кофеем. Первый раз мы сходились с турками говорить о мире и дружбе после двухлетней брани и, признаться, наше положение было как-то неловко посреди полудикой толпы арнаутов, не скрывавших злобы, возбуждаемой в них видом гяуров, проливших так много мусульманской крови. Паша не отказывался от перемирия, но ему видимо не нравилось, что мы подъехали к самому укреплению, не встретив разъезда, и он, быть может, не отказал бы себе в удовольствии удержать нас своими невольными гостями, если бы не боялся Гейсмара, известного туркам еще из предшествовавшей кампании под названием хромого дели-капитана, с которым опасно шутить. Он попытался было самым приятным тоном сделать нам предложение заехать в укрепление и прогостить у него, пока нарочный съездит в Софию за известием, действительно ли падишах даровал • мир восставшим против него Московам и намерен невозбранно

Стр. 109

отпустить их восвояси. Старик Золотарев не менее вежливо поблагодарил его за гостеприимное расположение, объявив довольно решительно, что спешит вернуться в лагерь еще сегодня, чтобы не рассердить Гейсмара, который до того нетерпелив, что на другой день, пожалуй, придет нас отыскивать со всем отрядом. Паша понял намек и просил только принять турецкий конвой до селения, лежавшего на половине дорог между Арнаут-Калесси и нашим лагерем; от конвоя приличие не позволило нам отказаться. Дружелюбно расставшись с нашими новыми приятелями, мы прибыли в лагерь без приключений. Одни бедные болгары понесли в этот день горькое разочарование: полагая, что следом за нами идут тысячи московских братии выгонять поганых турок из христианской земли, они осыпали нас благословениями на пути в Арнаут-Калесси; понурив головы и молча встретили нас единоверцы, когда мы вернулись бок о бок с турками, гордая осанка которых возвещала им, что они ошиблись в своем расчете.

Два дня спустя приехал в лагерь Арнаут-Калессинский паша со смешанною толпой конных арнаутов и делибашей, сопровождая курьера, посланного из главной квартиры через Софию, с известием о заключении Адрианопольского мира. Гейсмар приказал на славу угостить пашу и всю его свиту и сделал ему богатые подарки за доставление приятного известия. Пушки возвестили новость солдатам, нас заставили осушить бокалы в ознаменование этого важного происшествия. Война кончилась — с неприятелем мы рассчитались, но болезни и мор далеко еще не окончили с нами своих расчетов: это было ясно. С этим неутешительным убеждением отряд потянулся на другой день обратно во Врацу ленивым шагом, зная, что некуда и незачем спешить.

Приготовления к переходу через Дунай делались с намерением очень медленно. Гейсмар колебался выступить из Врацы, потому что паша скодринский, несмотря на заключенный мир и на требование Порты, отказывался распустить свои войска и продолжал занимать угрожающее положение между Софией и Филиппополем. В это время болезни и смертность умножились в вашем отряде до неимоверной степени. На пять тысяч человек мы имели во врацском лагере более тысячи больных. В штабе не оставалось ни одного совершенно здорового офицера. Лихорадка сделалась вседневною болезнью, не допускавшею права отказываться от службы. Перед пароксизмом и после него каждый исполнял свою обязанность как бы здоровый, отправлял письменную работу или садился на лошадь, нередко

Стр. 110

поддерживаемый возле ехавшим казаком, когда изменяли силы. Гейсмар, заболевший наравне с другими, подавал нам пример терпения и самого непритворного участия к страданиям. С усилием удерживаясь на ногах, укутанный в шубу, он не переставал навещать больных, заботясь об удовлетворении их потребностей, и даже роздал своим офицерам, что имел подушек, одеял и теплой одежды, оставив для себя только те вещи, без которых ему решительно нельзя было обойтись. В его кастрюлях, вместо обеда, не нужного для больных, чаще всего варились микстуры. Дом, где жил врацский паша, принял вид большого лазарета; кухня обратилась в аптечную лабораторию.

Скоро и я присоединился к числу самых отчаянно больных. Нервною горячкой я начал кампанию, тифозною горячкой мне было определено ее кончить, как трудно больного меня поместили в одной из лучших комнат женского отделения дома паши, устланной коврами и снабженной диванами, печью и окнами со стеклами, вместо пузыря или пропитанной маслом бумаги. Эта комната, обращенная окнами в уединенный, тенистый сад бывшего гарема, украшенный мраморным бассейном, посреди которого бил фонтан, выполняла все условия потребные для больного, доставляя ему тишину, чистый воздух и живительный вид зелени. Комнатным товарищем поселился ко мне драгунский поручик Клерон, известный во всем отряде своим смелым, беззаботно-веселым характером. Из дружбы и из сострадания к моей погибающей молодости, он принялся ухаживать за мной, могу сказать, с нежною заботливостью сестры милосердия: давать лекарство, поить, укрывать и ночью по несколько раз подниматься с постели, чтоб узнать, что я делаю. Гейсмар приходил ко мне каждый день по два и по три раза, несмотря на собственную слабость, и мучил себя не на шутку, заставляя меня принимать лекарство, от которого я отказывался с детским упрямством. В горячечном бреду я противился ему, спорил и доказывал, что он может мне отдавать приказания по службе, но не имеет никакого права принуждать меня глотать никуда не годные микстуры, имевшие одно неотъемлемое достоинство: противный вкус. Спор мой прекращали обыкновенно тем, что Клерон хватал меня за руки, а сам Гейсмар вливал в рот ложку микстуры, против которой я так сильно восставал. В течении болезни ненависть моя к лекарственным снадобьям и к прописывавшему их штаб-доктору Тобольского пехотного полка возросла до такой степени, что все мое внимание устремлялось к тому, чтобы завладеть микстурною бутылкой (об аптечных стклянках давно не было

Стр. 111

у нас и помину). Притаившись, я ожидал моего доктора, а при первом появлении в дверях его фигуры, пускал в него довольно тяжеловесною бутылкой. Он так привык к этой проделке, что никогда сразу не входил в комнату, а показывал сначала голову, потом быстро ее прятал и только несколько мгновений спустя переступал через порог, успокоившись касательно своей безопасности. Однажды я сделал моему доктору предсказание, на которое он, впрочем, сам назвался, и это предсказание сбылось. Дело произошло следующим образом. В одно из своих посещений Гейсмар столкнулся в дверях с уходившим доктором (звали его Иван Иванович Савин) и спросил, что он думает о моем положении и можно ли будет увезти меня из Врацы при выступлении отряда.

— Везти? — отвечал доктор: — Никак! И лежа на месте, он не переживет двух дней; на выздоровление не имеется ни малейшей надежды.

Несмотря на то, что разговор происходил шепотом и на противоположном конце комнаты, я все слышал и понял. Собрав, что оставалось у меня сил, я крикнул с досады:

— Как вы лжете, доктор! Я не умру, я буду жить и жить долее вас. Действительно, я его пережил. Два года спустя Иван Иванович

Савин скончался в Николаеве от болезни, не имея пятидесяти лет от роду.

Между тем мое положение становилось безнадежнее со дня на день. Прильнув губами к кувшину с холодною ключевою водой, поставленному у изголовья моей постели, я проводил дни и ночи в совершенном забытьи, прерываемом только одним бредом. В память я приходил очень редко и то лишь на несколько минут. В одну подобную минуту, поздно вечером, я подметил, что Клерон принес в платке порядочное количество больших, вкусных и душистых врацских персиков. Жизнь готов был отдать, так захотелось их поесть. Я принялся умолять Клерона, но он об этом и слышать не хотел, уверяя, что для меня, недели две ничего не евшего, персики чистый яд, и он не имеет желания меня убить. Засыпая, он спрятал узелок с персиками под головную подушку. Видя, что нельзя упросить, я вытерпел, пока он заснул, спустился с моего низкого дивана на ковер, ползком, потому что не имел силы идти, добрался до его постели, вытащил из-под подушки два больших персика и тут же впился в них с болезненною жадностью. Пока Клерон, почувствовавший движение подушки, успел проснуться и зажечь свечу, персики были съедены, и я лежал уже без памяти возле постели. Поняв в чем дело, он отнес

Стр. 112

меня на мой диван, уложил, накрыл и, как после рассказывал, стал ожидать, что я в конвульсиях испущу дух. Вышло совершенно противное: персики вызвали реакцию, которую напрасно домогались произвести с помощью микстур; тело покрылось спасительною испариной. В эту ночь совершился перелом болезни, и на другое утро Савин объявил, что я, кажется, спасен. Клерон, видя какой оборот приняло дело, умолчал о съеденных персиках, чтоб его без нужды не пожурили за неосторожность. А как я остался ему благодарен за то, что он спрятал персики не довольно далеко! Я и теперь убежден, что они в этот раз избавили меня от болезни, подобно тому как в польскую войну тысяча восемьсот тридцать первого года стакан доброго капвейна, выпитый не по докторскому предписание, спас меня в сильном припадке холеры. Подобного рода лечение, быть может, противно правилам медицины, но опыт оправдал его дважды, доказав, что в этих случаях моя болезнь, кажется, требовала средств выходивших из круга общих правил, а неопределимое внутреннее чувство позывало к ним с непреодолимою силой.

Пока я медленно поправлялся, Гейсмар получил приказание вторично двинуться к Софии. Паша скодринский не только не распустил своей армии, он отказывал султану в повиновении, не признавал мира с русскими и даже в начале октября уведомил графа Дибича, что он имеет намерение в непродолжительном времени выступить из Филиппополя в Адрианополь и расположиться в нем на зимние квартиры. При существовавшем положении дел не должно было его и близко допускать к Адрианополю, в котором имелось не более 20.000 русских войск, из числа коих пятая часть лежала в лазаретах. Поэтому Киселев и Гейсмар должны были угрожать ему с тылу, если он покажет намерение исполнить свое хвастливое уведомление. Наших больных нельзя было оставить во Враце без надзора и без защиты, что и вынудило Гейсмара отправить их в Крайово под прикрытием одного батальона, более чего он не мог отделить от своего малочисленного отряда, в котором оставалось, за исключением больных, около трех тысяч пятисот человек.

С этими силами он двинулся в Арнаут-Калесси, где тысяча семьсот турок, составлявшие ариергард Мустафы-паши, занимали укрепление, перегораживавшее во всю его ширину глубокое и лесистое ущелье речки Клиссуры. При появлении наших войск турки не замедлили завязать из лесу перестрелку, длившуюся целый день. Укрепление, вооруженное тремя орудиями, лежало на высоте, с которой весьма удобно оборонялся подступ к нему; взять его штурмом

Стр. 113

стоило бы слишком много людей. Поэтому Гейсмар дождался ночи, послал два батальона в обход укрепления по боковой лесной тропинке, о которой я выше упомянул, и повел фронтальную атаку на рассвете, когда эти батальоны показалась на горе в тылу неприятельской позиции, турки, видя себя обойденными, побежали назад по Софийской дороге, мимо наших обходных войск, которым приказано было их пропустить и не преследовать во избежание бесполезного кровопролития. От Арнаут-Калесси 'до Софии наш отряд, состоявший из четырех только батальонов, восьми эскадронов драгун и пятисот казаков с тридцатью орудиями, прошел не встречая сопротивления. Под влиянием страха внушаемого пашою скодринским, фактически повелевавшим страной, софийский паша пытался затворить ворота перед русскими войсками, уставив стены вооруженными жителями, но Гейсмар повторил врацскую проделку, въехал в город с одним штабом, явился к паше гостем и лично потребовал от него именем султана покориться его воле. После довольно продолжительных и, говорят, даже несколько бурных прений, паша убедился в необходимости исполнять предложение нашего генерала и приказал впустить войска в Софию, где они оставались до конца ноября, пока скопища Мустафы-паши, просившего Гейсмара приостановить наступление, не стали действительно расходиться по домам.

В день самого выступления нашего отряда из Врацы госпитальная колонна была отправлена на дунайскую переправу. Гейсмар приказал уложить меня в особую крытую карудзу и не отпускать прежде, чем он лично не уверится в том, что все хорошо улажено для моего не близкого путешествия. От этого мы опоздали; колонна выступила рано поутру, а я, с приставленными ко мне казаком и болгаром-переводчиком, отправился ей вдогонку около полудни. Весь день мы проехали легкою рысцой, надеясь застать ее на привале или на первом ночлеге, и ничего не нашли. Наступил вечер, настала темная ночь, а колонны не было видно и следа. Лошади уморились, и еле передвигая ноги, тащили тяжелую карудзу по дурной кочковатой дороге. Ясно было, что мы сбились с настоящего пути. Наше положение в открытом поле, ночью, в чужой стороне, наполненной разным сбродом, турками, сербами, албанцами, греками, готовыми без разбора грабить и убивать чужих и своих, становилось затруднительным и опасным. Для этих людей мирный трактат, заключенный с Портой, терял всякое значение, когда оказывалась безопасная польза. Близко к полуночи раздался впереди нас лай собак, и обрадованный кучер направил туда усталых лошадей: должно быть, наши там ночуют. Мои провожатые недоумевали только насчет того, что

Стр. 114

не было видно огней и не слышался оклик часовых. В темноте показались плетни и белые дома. Переводчик осмотрелся и объявил, что мы заехали в турецкое селение, верст пятнадцать в стороне от дороги, по которой везли больных и шел батальон. Дело плохое! Четыре гяура посреди мусульманского селения, в котором не успела еще остыть злоба, вызванная войной! Отправить их в джегеену, к праотцам, для каждого правоверного дело душеспасительное, да к тому же очень заманчивое, если можно надеяться, что никто об этом не узнает. Казак и переводчик призадумались не на шутку и повели между собой совет; между тем собаки лаяли с бешенством, чуя незнакомых; каждое мгновение кто-нибудь мог проснуться, выглянуть из окна и увидать незваных гостей. Уйти было невозможно, лошади стали как вкопанные; да и куда уходить в темную ночь, не зная дороги? Пока мои провожатые советовались, я лежал в повозке и решительно ничего не опасался и ни о чем не думал. Слабость растлила мысли и чувства. Я имел одно только желание: напиться студеной воды, а все прочее до меня не касалось. Переводчик покончил спор, приняв в соображение, что лучше иметь дело с одним человеком, чем с целым селением, как пришлось бы, если бы поднялась тревога и народ стал сбегаться со всех концов. Поэтому он приказал въехать в селение, остановил повозку перед одним из лучших домов и слегка постучал в ворота. Через несколько минут вышел хозяин, долго шептался с переводчиком по-турецки, потом растворил ворота и впустил нас на двор. Меня перенесли из карудзы в чистенькую комнатку, увешанную коврами, уложили на мягком диване и развели огонь в камине. Старая турчанка принялась ухаживать за мной, напоила меня сначала водой, потом дала хлебнуть чего-то теплого. Мне стало хорошо, и я заснул в первый раз покойным сном. В этой комнате я пролежал целый день на глазах у моей турчанки; иногда заходил седобородый турок с переводчиком. Я спрашивал, почему мы не едем, и получал один ответ: еще нельзя. В следующую ночь меня снова поместили в карудзу, и мы тронулись со двора. Кроме казака и переводчика, я заметил около повозки еще трех конных турок и захотел узнать, зачем они меня провожают. Тогда мне объяснили, что я пролежал сутки в доме одного из деревенских старшин, принявшего меня под свой кров по просьбе переводчика, объявившего ему, что он везет при смерти больного русского офицера, которого поручает его гостеприимству во имя пророка. Турок старого покроя принял этот случай как благословение Аллаха; не надеясь на миролюбивое расположение прочих поселян, он скрыл нас у себя в доме, днем послал своего старшего сына разведать, где находятся

Стр. 115

русские больные, и теперь с сыновьями провожал меня до места ночлега наших в Добролеве. Перед рассветом нас остановил оклик русских часовых, мы примкнули к своим. Прощаясь с моим хозяином,, я предложил ему несколько червонцев за оказанную мне услугу, но он оттолкнул деньги с негодованием, объявив, что сберег меня не для корысти, а во исполнение слова закона, повелевающего помогать страждущему и беречь гостя, переступившего через порог, яко зеницу ока. Не ручаюсь в том, чтобы полуобразованный турок нового поколения поступил таким же образом в подобном случае.

Это было мое последнее приключение за Дунаем, после которого меня благополучно привезли в Крайово, то есть притащили измученное болезнью и восьмидневным путешествием тело, из которого карудза, к счастью, не успела еще вытолкать последнего остатка жизни.

VII.

В Крайове я нашел сначала необходимый мне отдых, а потом, оправившись от болезни, и прежний ласковый прием в доме баронессы Гейсмар. Пока мы воевали за Дунаем, наше общество обогатилось немалым числом русских дам, приехавших к своим мужьям. Генеральша Квитницкая и ее две сестры, обе — невесты драгунских офицеров; красавица Леман, урожденная Чернова, и молодая Старова, жена моего полкового командира, в непродолжительное время составили около себя круг поклонников, умножавшийся по мере возвращения из похода мундироносных обожателей прекрасного пола. Почти каждый вечер собирались мы в доме у отрядного командира, находившегося еще в отсутствии, и нередко танцевали под звук цыганской музыки, забыв, что чума ходила по городу и вопрос жизни и смерти зависел от неосторожного прикосновения. В середине ноября Гейсмар вернулся из-за Дуная, и его возвращение сделалось сигналом общего расставания. Наш отряд перестал существовать: драгунская дивизия перешла в Большую Валахию, Гейсмар с семейством отправился в Букарешт, а в Малой Валахии осталась зимовать 17-я пехотная дивизия, под начальством генерал-лейтенанта П., доброго человека, храброго, израненного, старого служивого, знавшего только одну науку — «о воинском уставе», и питавшего в глубине своего сердца единственную страсть — к голубям. Моего приятеля Веригина и меня обратили в полк, в котором мы рассчитывали оставаться недолго, потому что оба были представлены к переводу, он — в Кинбурнский драгунский полк, а я — в генеральный штаб с повышением чина за мои строительные подвиги на дороге в Балканских горах. Простив-

Стр. 116

шись со слезами с прежним начальником и с его добродушною, любезною супругой, берегшими нас как собственных детей, мы остались в Крайове в кругу чужих людей, с которыми нам трудно было сблизиться по причине совершенного разногласия их понятий с нашими.

Наш строгий полковой командир, был менее П. исключителен в своих понятиях насчет призвания военного человека, но все-таки не далеко ушел от него в суждении об истинном достоинстве офицера. Наравне с дивизионным начальником он не имел высокого понятия о штабной службе и о занятиях офицера генерального штаба, считая их баловством и пустою тратой времени. Солдатскую выправку, ружейные приемы, маршировку учебным шагом и пригонку амуниции они признавали исключительно полезным служебным делом и надежным путем к образованию хорошего офицера. В этом убеждении дивизионный и полковой командиры принялись школить нас беспощадно, дабы вознаградить время потерянное нами в отрядном штабе. Каждый день посылали нас на одиночное ученье, в караул и заставляли дежурить то в казармах, то в госпиталях. Не долго удалось мне выдержать эту школу; я занемог лихорадкой; но это не считалось в то время препятствием бывать на ученье и дежурить; пароксизмы бывают не каждый день, и служба чередовалась с лихорадкой. Обстоятельства были тогда невеселые для всех вообще, а мне и Веригину они особенно не благоприятствовали. В нашем полку, занимавшем Крайово для содержания в нем караулов, значительное число офицеров лежало в лазарете, многие умерли, старшим в чинах и сведущим по фруктовой части поручалось начальство над ротами и приведение в должный вид солдат, «потерявших на войне правильный шаг и темповку», а нас двоих, как младших, да к тому же слабых по фрунту, нарядили чередоваться в дежурстве по госпиталям. Двадцать три из лучших домов в городе были отведены под заболевающих чумой, и на нашей обязанности лежало посетить каждое чумное помещение хотя бы раз в сутки, находиться при сортировании больных, привозимых со всех концов Малой Валахии, и обо всем доносить дивизионному командиру. Не знаю, каким чудом убереглись мы от заразы, не щадившей никого из людей, ежедневно имевших дело с чумными. Медики, фельдшеры и госпитальные служители один за другим отправлялись на кладбище вслед за больными, из числа которых едва ли десятый человек спасался от смерти.

Не стану вспоминать о сценах, ежедневно повторявшихся в наших глазах, когда мы проходили по палатам чумных, умиравших в страшных конвульсиях и нередко в припадках сумасшествия, при-

Стр. 117

нуждавшего привязывать их к постели. При сортировке прибывающих больных легко было узнать чумного по мутным глазам и по беспокойству, с которым он метал во все стороны руками и ногами. К этим признакам присоединялись обыкновенно шат и бессмысленный бред. Тут я имел случай познакомиться со всеми тремя видами египетской чумы, проявляющейся опухолью под мышкою или в паху, нарывом на ноге, преимущественно около колена, и темно-красными пятнами на теле. Первый род язвы допускал еще выздоровление; не помню, спасся ли кто от нарыва; у кого же появлялись пятна, тот погибал безвозвратно. В сравнении с губительною силой моровой язвы и со степенью ее заразительности, холеру можно считать весьма снисходительною и удобоизлечимою повальною болезнью'. Вспоминая, как безропотно и с каким бесстрашием наши солдаты боролись с этим ужасным бичом, как равнодушно османлы глядели на его опустошения, неясно понимаешь ужас, наводимый холерой на жителей Запада, так много гордящихся своим духовозвышающим просвещением. Один омертвелый вид города располагал уже к страшному унынию, которому, впрочем, мы не предавались, ради молодости и врожденной русской беззаботности. Большая часть домов были оцеплены или затворены из предосторожности, лавки заперты наглухо; изредка полураскрытая дверь, сзади перегороженная толстою перекладиной, обозначала, что тут продаются съестные припасы; на улицах курились кучи зажженного навоза, людей встречалось очень мало, да и те обходили друг друга, избегая смертоносного прикосновения. Ночью являлась другая картина: вывозили умерших от чумы хоронить в общей яме. Не раз случалось нам, засидевшись у товарища или в одном из боярских домов, не взирая на чуму принимавших дорого ценимых русских гостей, поздно ночью возвращаться на квартиру. Неожиданный крик казаков, скачущих впереди для того, чтобы прогонять встречных, звон колокольчика и быстро приближавшийся красноватый свет заставляли нас опрометью уходить в ближайший переулок, а если нельзя было уйти, то прижавшись к стене, пропускать мимо себя фантастический поезд, который никому не желаю видеть наяву, как бывало со мной. На длинной фуре, запряженной тройкой везли груду чумных тел, полунагих, накиданных без всякого порядка; на козлах и на запятках держались чеклы[vii], одетые в черные смоленые балахоны, в таких же рукавицах и капюшонах, покрывавших лицо, с баграми и зажженными факелами в руках. На звон

Стр. 118

колокольчика открывались ворота или окна зачумленных домов, чеклы вытаскивали баграми тела, набрасывали их на фуру и отправлялись дальше набирать дневную жатву смерти.

Много страшных, раздирающих душу сцен прошло перед нашими глазами в эту зиму, но ни одна из них не вызвала с нашей стороны такого непритворного сострадания, ни одна не встревожила так сильно нашего чувства самосохранения, как появление чумы в доме крайовского боярина Петришоя. На несколько дней весь город был встревожен этим случаем и жалел о бедном семействе; нас же все обегали, опасаясь, не коснулась ли нас зараза. Да и мы сами заперлись добровольно на некоторое время, хотя, непонятным образом, не попали в карантин. Квартируя вместе с капитаном Александром Мухановым у крайовского исправника Россети, мы проводили довольно часто вечера у боярина Петришоя, жившего в нашем ближайшем соседстве. Его семейство состояло из жены, еще молодой и красивой женщины, и дочери Марицики, хорошенькой девочки лет тринадцати. Однажды мы просидели у Петришоя долгий зимний вечер, играя в карты, составляющие главное развлечение валахских бояр; после игры хозяйка села за фортепиано и предложила Веригину и мне провальсировать с дочерью, от чего мы, разумеется, не отказались. Потом сели ужинать и долго еще пили кофе и курили по валахскому обыкновению угощать после ужина чубуками и филиджанками турецкого кофея. Довольные своим вечером близко полуночи мы отправились домой и, не чая беды, легли спать. За ужином Марицика почувствовала легкую головную боль, но никто, даже ее родители, не обратили внимания на это весьма обыкновенное обстоятельство, полагая, что у ней закружилась голова от продолжительного вальса. Не задолго перед рассветом Муханов вбежал в нашу комнату с известием, что в доме у Петришоя открылась чума, умерли два человека, из которых один прислуживал за столом, подавал нам кофей и чубуки, да, говорят, и на дочери показались признаки заразы. Полусонные, мы долго не могли освоиться с мыслью об угрожавшей нам опасности, чувствовали расположение жалеть о несчастии, постигшем Петришоя, горевали об участи бедной девочки, но, признаться, более всего думали о себе самих. По опыту, приобретенному в госпиталях, мы знали, что с появлением первых чумных признаков положительно нельзя надеяться на спасение, но знали также, что зараза пристает не к каждому человеку и что в самих больницах встречались удивительные случаи невосприимчивости. К счастию, в подобных обстоятельствах человек, питаясь тайною надеждой, всегда готов ожидать для себялучшего и силой веры подавлять чувство страха, когда оно начинает брать верх над упованием. Пока наш хозяин хлопотал об

Стр. 119

окурке платья, мы выпили по нескольку стаканов чаю с ромом и накрылись потеплее, чтобы произвести испарину, считавшуюся лучшим спасительным средством. Напрасны были наши усилия заснуть, и не раз, тайком, под одеялом, каждый из нас ощупывал у себя под мышкой, не показывается ли опухоль. Около полудни, имев достаточно времени успокоиться от первой тревоги и не чувствуя ни озноба, ни головокружения, которыми обыкновенно открывалась зараза, мы вспомнили о Петришое и, одевшись, пошли узнать, что делается у него в доме. Дом был окружен часовыми, не допускавшими к нему ближе пятидесяти шагов; на дворе голосили цыгане, не успевшие бежать прежде, чем оцепили господский дом; внутри его царствовала тишина, казалось, он теперь уже совершенно опустел; дворовые люди отказывались войти в него, чтобы доставить нам известие о боярине, которого мы принуждены были подозвать к окну через посредство часовых. Поутру умерла еще одна женщина, а больная дочь лежала на руках у матери, не хотевшей оставить ее ни на одно мгновение, несмотря на просьбы мужа и увещания доктора. Вечером мы вторично навестили несчастное семейство. Рыдая, отец объявил, что дочь умерла, и что мать, в припадке безумия, не хочет этому верить и продолжает ухаживать за ней как бы за живою, никого не подпуская к телу. В следующие посещения мы узнали, что она двое суток продержала мертвую в своих объятиях, не давая ее хоронить. Не видя другого способа спасти мать, боярин воспользовался минутой, когда она задремала, выхватил тело и через окно передал его чеклам для отвоза в общую могилу. По окончании сорокадневного карантина вышли живыми из дому боярин, его жена, и старая цыганка; умерли: дочь и пять человек прислуги. В нашем доме зараза не появлялась.

Между тем моя лихорадка усилилась до того, что я потерял силу отбывать службу. Горестное происшествие в доме нашего соседа и опасность, от которой мы избавились таким неожиданным образом, заставили нас быть осторожнее. Несколько времени мы провели дома, выходя только погулять и ни с кем не сообщаясь. Платье окуривали каждый день хлором, белье вымывали крепким щелоком, ибо бывали примеры, что зараза таилась целые месяцы в одежде и потом проникала в кровь совершенно неожиданно. В это время наши нервы подверглась новому испытанию. Сильное землетрясение пробежало по Княжествам и на несколько мгновений обняло нас дотоле незнакомым страхом найти конец под развалинами домов, обрушенных на наши головы. Чувство, порождаемое землетрясением, необъяснимо. Животные, как я заметил, чуют приближение опасности. Случилось оно часу в двенадцатом ночи. Поужинав, мы только что

Стр. 120

разошлись по комнатам и улеглись в постели, когда боязненное мычание рогатой скотины, топот и фырканье лошадей, да общий вой собак нарушили тишину ночи. Вслед за тем грохот, подобный звукам отдаленного грома, прокатился под землей, оконные стекла зазвенели, моя кровать задрожала будто в лихорадке. Мне не случалось испытывать землетрясение, и пока я усиливался разгадать, что значит это непонятное явление, вторичный, усиленный удар принудил меня вскочить с постели и спастись в оконную амбразуру, как в более безопасное место, потому что бежать из комнаты было уже поздно, да и слишком рискованно при моем болезненном положении. Стены шатались, штукатурка валилась большими кусками с потолка, мебель прыгала на полу. Бросив взгляд из окна, я увидал на дворе нашего хозяина с семейством и всю домашнюю прислугу, мущин и женщин, кто в чем, иные в одних рубашках, в снегу, на коленях, плачущих и взывающих к «Майке пречистой» (Богородице) и ко всем святым. Жалко было видеть их глубокое отчаяние. Из города, раскиданного по множеству холмов, раздавались рев скотины и завывания жителей; местность волновалась, дома шатались, что было заметно по дрожательному движению огоньков, на мгновения не остававшихся на месте; все прыгало и плясало перед глазами. Около трех минут, отнюдь не более, продолжались гул, колебание, прыганье огоньков, рев скотины; потом все утихло, кроме людского крика; наконец, видя что опасность миновалась, и люди унялись, почувствовала холод, заметили, что одеты слишком легко, и стали уходить в дома. Это землетрясение не наделало в Крайове большой беды, разрушив лишь несколько мазанок, задавивших десяток людей; зато все дымовые трубы попадали с крыш, и на другой день в целом городе дымились печи, пока, не починили труб.

Долго еще после того землетрясение продолжало чудиться во сне городским жителям: так глубоко врезалось в нервную систему неприятное впечатление, возбуждаемое колебанием почвы, которую мы привыкли считать незыблемою. Не раз случалось мне и многим из моих знакомых ночью вскакивать с постели, провозглашая испуганным голосом новое землетрясение: казалось, кровать дрожала и весь дом колыхался, а в сущности это был один тревожный сон, так явственно повторявший недавно испытанное ощущение, что некоторые не хотели верить, будто им только пригрезилось.

Нерадостно встретили мы новый год, посреди всеобщего уныния, поддерживаемого в городе заразой, продолжавшею с прежнею силой губить, не разбирая, русских и валахов. К тому же мы знали, что наступающей год должен был разлучать нашу небольшую дружескую семью, пережившую в доме у Россети, так много общего горя и

Стр. 121

общих радостей. Муханов получил назначение находиться по особым поручениям при нашем уполномоченном председателе диванов Придунайских Княжеств, Павле Дмитриевиче Киселеве, и поэтому должен был в непродолжительном времени отправиться в Букарешт. Веригин со дня на день ожидал перевода в драгунский полк, квартировавший в Большой Валахии; один я не имел надежды покинуть Крайово, находясь в полной неизвестности насчет моей будущей судьбы. На представление Гейсмара о переводе меня в генеральный штаб не получалось ответа; награды за труды, понесенные в задунайский поход нашего отряда, которой удостоились все мои штабные товарищи, я был лишен. По этой причине, не только в полку, но и в дивизионной канцелярии признали, что главнокомандующий о мне не заботится, ничего для меня не делает и знать меня не хочет, следственно я не заслуживаю никакого особенного внимания и годен только, как каждый прапорщик, нести за старших всякую нелегкую службу. Почти ежедневно осведомлялись из полковой канцелярии, позволяет ли мне здоровье поступить снова на госпитальное дежурство и напоминали, что в случае, если лихорадка станет продолжаться, принуждены будут поместить меня для пользования в военный лазарет. Хуже этого нельзя было придумать: довольно было и суток, которые я пролежал в Крайовском военном госпитале весной, когда Гейсмар так добродушно избавил меня от него. Кажется, не спасся бы я от госпиталя, если бы в это время не приехал в Крайово инженер-полковник Баумер, посланный от генерала Киселева к коменданту турецкой крепости Ада-Кале с каким-то политическим поручением, причем ему было приказано составить негласным образом план крепостных верков. Для этого он нуждался в помощнике, знающем съемку; в Букареште ему указали на меня и снабдили открытым предписанием, дававшим ему право вытребовать к себе любого офицера из 17-й пехотной дивизии. Нехотя согласились у нас на его требование и с досадой отпустили меня на новое баловство, на новую бесполезную трату времени, которое я, по мнению моего начальства, имел способы употребить в полку гораздо выгоднее для службы и для своего собственного образования.

Поездка в Ада-Кале обошлась без приключений. Для меня собственно она имела две хорошие стороны: во-первых, я с переменой места избавился от лихорадки, не взирая на зимний холод и на снег, в котором мы буквально утопали в горах по горло; во-вторых, я сошелся с человеком редкой доброты, обладавшим прекрасным специальным образованием и философским взглядом на вещи, какими могли похвалиться немногие русские служивые того времени. Я говорю

Стр. 122

о Баумере, бывшем после того начальником инженеров на Кавказе, если не ошибаюсь, в тридцать третьем и в тридцать четвертом годах. Свое поручение он исполнил умно и осторожно, причем я ему охотно помогал, на сколько позволяли мои слабые познания. Ада-Кале, небольшая, сплошь казематированная крепость, имеющая форму бастионированного параллелограмма, с двумя передовыми люнетами к стороне Валахии, лежит, как известно, на дунайском острове, в углу поворота реки, у которого сходятся три границы: австрийская, сербская и валахская. При тогдашнем состоянии артиллерии эта крепость, запирающая плавание по Дунаю в случае войны, имела значение, которое она совершенно утратила с введением нарезных орудий большого калибра. Побывав раза два в крепости у паши и прогулявшись по базару для покупки будто бы чубуков, кисетов, табаку и розового масла, мы увидали все, что нам нужно было знать, и на валахском берегу, в Арчарове, составили желаемый план. Жизнь здесь была весьма незавидна. В дымной хате, занятой еще осенью турецкими солдатами, можно себе представить какова была опрятность: без постели, почти без еды, питаясь одним чаем с сухарями, мы прожили десять дней для того, чтобы с окрестных высот определить помощию инструментов исходящие углы крепостных верков, скрывая притом нашу работу от турок. Место, на котором мы прожили эти десять дней, представляет собою довольно обширную низменную площадку, огороженную с одной стороны берегом Дуная, а с прочих сторон постепенно возвышающимися горами, и замечательно тем, что оно было единственным пунктом, в котором турки удержались на левой стороне Дуная в продолжение всей кампании, обороняясь редутом, скорее похожим на бараний загон, чем на укрепление. Взять его было бы не трудно, но трудно было в нем удержаться, потому что вся описанная мною площадка находилась под картечным огнем из адакалеских люнетов. Поэтому мы не тревожили турок в Арчарове; они же нередко пытались проникать из этого пункта далее во внутрь Малой Валахии, причем сожгли однажды город Чернец, лежавший не далее двадцати пяти верст от Арчарова.

Недалеко от сожженного Чернеца находился хутор майора Соломона, командовавшего валахскою милицией в последнюю войну. В народе он продолжал носить название служитора Соломона, принадлежавшее ему прежде достижения русского чина и крестов, которыми он был увешан: он начал свою карьеру простым арнаутом-служителем, имевшим обязанность, стоя на запятках за коляской, возить чубук боярина. Этот человек, с которым я встречался несколько

Стр. 123

раз в продолжение войны, всем русским был известен как непримиримый враг турок, человек энергический, храбрый до сумасшествия, жестокий и кровожадный в схватках с неприятелем, и хитрый на выдумку военных уловок. Прожив у него с Баумером трое суток, мы узнали его совершенно с другой стороны. В домашней жизни он оказался самым мирным и добродушным человеком: был покорен жене, нежно любил детей и питал самую невинную страсть к птицам и к разного рода животным, которых он старался делать ручными. Эти противоположности нередко встречаются в характере старых вояков, испытавших много опасностей и немало губивших людей: чем злее в драке, тем смирнее они бывают в обыкновенном быту. Там, где не предстоит прямой опасности, нахальны лишь одни трусы. Соломон, румын чистого происхождения, доказывал собою, что мнение, будто все валахи неспособны к перенесению военных трудов и опасностей, довольно неосновательно. Жители нагорной Валахии не только хорошие стрелки, но и люди смелого характера. Неспособность к войне гнездилась не в народе, а в высшем классе румынов, деморализованных продолжительным угнетением со стороны турецкой власти и поверхностным, дурно направленным воспитанием, которое они получали в Вене и в Париже, знакомясь лишь с наружными формами европейской цивилизации.

В 1829 году общественный быт далеко не походил на порядок вещей, ныне существующей в Придунайских Княжествах, хотя и теперь он не вполне соответствует условиям истинного просвещения. Не легко изменяются в целом народе понятии и привычки, укоренявшиеся в продолжение векового угнетения, сопровождаемого подавлением всех нравственных начал, питающих чувства национального и человеческого достоинства. На подобный процесс перерождения потребно много времени, которое может быть сокращено только при содействии людей, одаренных большим умом и необыкновенно сильною волей, и притом при счастливых обстоятельствах. Русское правительство освободило в то время Княжества от турецкого произвола, доставило им относительную самостоятельность. Киселев, придуманным им земским регламентом, положил первое основание рациональному гражданскому порядку. Была сформирована небольшая военная сила; наконец, бояр переодели в европейское платье. Все эти реформы, имевшие целью направить их на путь прогресса, совершились не без сопротивления со стороны поборников благословенной старины, называемых иногда консерваторами, а в сущности самых вредных революционеров, всегда и везде защищающих

Стр. 124

существующее зло, льстящее их страстям и личным выгодам. Я имел случай близко познакомиться с тогдашним порядком вещей, поселившись, по возвращении из моей командировки, у каймакана Малой Валахии, Константина Гики.

Князь Константин Гика, младший брат валахского господаря, принадлежал к числу характеров, не часто встречаемых между его соотечественниками, пользуясь хорошими способностями и довольно разносторонним образованием, он питал благородный образ мыслей, понимал все хорошее и готов был ему способствовать; но увлекаясь легкомыслием, часто предавался порывам деспотизма, которому потворствовало его положение, и не имел силы превозмочь страсть к картам и к женщинам, отнимавшим у него слишком много времени. Он был молод, красив, любезен, богат, умел блеснуть щегольством, и поэтому неудивительно, что он предавался гораздо ревностнее удовольствиям и успехам, которые сыпались на него со всех сторон, чем скучным и утомительным делам. Много азиятского существовало тогда в валахских привычках и понятиях; каймакан противился им сколько мог, хотя редко успевал расположить умы в пользу своих гуманных идей. Общественная жизнь, администрация, суд и расправа продолжали покоряться правилам, выработавшимся из смеси народного легкомыслия с турецким тупоумным деспотизмом.

Желая подать хороший пример прочим крайовским домовладельцам, каймакан, уступил под русский госпиталь свой просторный и хорошо убранный губернаторский дом, а сам поселился в монастыре Св. Спиридония в четырех небольших комнатах, уделенных ему настоятелем из своего собственного помещения. Довольствуясь одною комнатой, он отдал две из них немолодой дворянке, заведывавшей его хозяйством, а четвертую, попросторнее, определил для заседаний дивана, по окончании которых в ней же накрывался стол для обеда. Широкий и низкий турецкий диван, покрытый малиновым сукном, огибал две стены этой комнаты, из которой двери вели прямо на деревянную галерею, занимавшую всю длину домового фасада; наружная лестница вела с галереи на монастырский двор, обсаженный большими ореховыми деревьями вдоль высокой каменной ограды. Посреди двора стояла старинная церковь с ярко расписанными стенами; возле нее красовались два столба с привешенною к ним широкою доской, заменявшею колокола. До Адрианопольского трактата, обязавшего турок очистить левый берег Дуная, колокольный звон в Княжествах был запрещен, и христиане призывались к богослужению ударами в деревянную доску, что называлось бить «току». Желая избавить меня от горького одиночества, в которое я

Стр. 125

впал после отъезда моих товарищей Муханова и Веригина, Гика пригласил меня поселиться у него в диванной комнате. Несмотря на тесноту, мы уживались хорошо и жили даже не скучно, потому что оба были молоды и расположены радоваться каждой безделице, когда ему правительственные дела, а мне лихорадка, давали минуту отдыха. Во время присутствия я уходил в спальню каймакана или, с его согласия, оставался свидетелем прений, сидя в почтительном отдалении от высокостепенных бояр, чле'нов молдовалахского дивана, которые творили суд и расправу, важно восседая, с поджатыми ногами и с длинными чубуками в зубах на мягких подушках турецкого дивана. Посреди комнаты стояли логофеты (секретари), докладывавшие дела. На дворе и на галерее толпились просители и скованные преступники под арнаутскою стражей, выжидали решения своей участи. Для непривычного глаза вид заседании заключал в себе много оригинального. Длиннобородые бояре, одетые в разноцветные шелковые кафтаны и суконные балахоны, очень схожие с подрясниками и рясами наших священников, в желтых сафьянных бабушах, с огромною маре-кочулою (большою шапкой) из мелкого серого барашка, похожею на арбуз порядочной величины, над турецким фесом, покрывавшим бритую голову, поражали карикатурностью своего полувосточного костюма. Между ними красовался один каймакан в богатом турецком платье и в чалме из красной или повязанной по арнаутскому обыкновению набок, с концами, опущенными на левое плечо. Право носить чалму принадлежало в Княжествах одной фамилии Гика; всем же прочим боярам, для отличия от мусульман, была присвоена маре-кочула, которую они никогда не снимали. В присутственных местах, в обществе, в церкви, везде их можно было видеть с безобразною кочулой на голове.

В диване сосредоточивались тогда все власти: административная, судебная и исполнительная. Дела гражданские и уголовные производились письменно, с правом апелляции в Букарешт; полицейские решались словесно, и приговор исполнялся немедленно. Одни турецкие паши имели право произносить смертные приговоры: местные судилища ограничивались ссылкою преступников в рудники и соляные копи. Общеупотребительное полицейское наказание заключалось в бастоннаде, на которую валахские судьи не скупились. Для этой операции всегда находились на дворе несколько человек чаушей, вооруженных пучками лоз. Двое имели наготове толстую палку с веревочною петлей по средине. Обвиненного вытаскивали без церемонии за дверь судилища в объятия чаушей, бросавших его на землю по приказанию: «пуне жос» (клади на землю). В этом положении ноги его

Стр. 126

просовывали в петлю, приделанную к палке, поднимали их на воздух и отсчитывали ему по голым пятам определенное число ударов, после чего труженик мог идти куда угодно, если позволяли ноги; не то его выносили за монастырскую ограду, мало заботясь о том, в силах ли он доползти до дому. Таков был судебный порядок. В течении двухмесячного пребывания в доме у каймакана, я имел случай пройти весьма любопытный курс гражданского и уголовного валахе кого судопроизводства. И чего не привелось тут видеть и слышать! Между множеством самых разнообразных уголовных дел, одно поразило меня редкою странностью преступления.

Камайкану донесли однажды, будто у некоей содержательницы питейного дома соседка подметила в амбаре куски тела человека, как должно полагать, убитого тайком, потом изрубленного и спрятанного по частям. Приказано было сделать обыск, и при мне привлекли обвиненную, вместе с отысканными у ней в доме двумя парами человеческих рук. Других частей не нашли. По следствию, производившемуся очень долго, с привычною приправой бастоннадного уличительного способа, оказалось, что никакого убийства не было сделано, а что эта женщина с помощью двух арнаутов отрыла тела на кладбище чумных, и обрубила им руки для помещения их в бочках с вином, где они и были найдены при обыске. Кабачница чаяла поправить этим колдовским средством вкус вина и привлечь в свое заведение пьющих. Кроме придуманной ими отвратительной настойки, глупая женщина и ее помощники имели в предмете употребить руки еще на другое дело. Не только на Востоке, но и во многих европейских странах существует в простонародье странное суеверие, будто чадом от рук мертвеца, брошенных в огонь, можно повергнуть в непробудный сон жильцов целого дома, и потом обокрасть их, не опасаясь помехи. Преступников приговорили к пожизненной ссылке на каторжную работу в соляных копях; они вполне заслужили это наказание, потому что кроме осквернения тел с преступною целью, их бессмысленное суеверие могло еще снова усилить чуму, едва начинавшую утихать.

В череде гражданских исков повторялись очень часто дела по разводу, как известно, дозволенному в Княжествах, несмотря на то, что они принадлежат к греческой церкви. В целом православном мире только Молдавия и Валахия владеют правом развода, дарованным им константинопольским патриархом, и пользуются им, можно сказать, с полным разгулом. Не раз мне случалось видеть дам и бояр, которые два и три раза разводились и после того заключали новый брак. Прежние супруги сходились в обществе как ни в чем не бывало и нередко жили после развода в очень тесной дружбе. Анекдот о

Стр. 127

г-же П***, сидевшей за партией виста с своим настоящим супругом, и с двумя бывшими мужьями, есть факт, случившийся в Яссах, на моих глазах. Обыкновенно расходились полюбовно, и тяжба завязывалась только по поводу денежных расчетов при выделе имения. Хорошенькие щеголихи-просительницы зачастую являлись сами в диван для объяснений по своему делу или приезжали к каймакану после заседания с неопровержимыми доказательствами своей правоты, раскрывавшейся перед ним глаз на глаз. Хотя много годов ушло с тех пор, некоторые из этих красавиц более не существуют, а правота других утратила все свое значение, но пускай они же тревожатся, я не коснусь нескромным пером до щекотливой стороны валахского делопроизводства того времени. Я ничего не знаю и ничего не видел, кроме их туманных глазок, шелковистых черных волос, жемчужных зубов и роскошных талий, которыми так страстно увлекалась наша русская молодежь в счастливые дни кампании, о которых я сам вспоминаю не без сдержанного вздоха.

Пока в гостеприимном доме у доброго, всегда веселого Костаки-Гика чередовались для меня часы лихорадочных страданий с радостями, которые так легко даются в дни беззаботной молодости, тем временем подготовлялась перемена моей судьбы. В начале февраля 1830 года, к моему неописанному удовольствию, состоялся приказ по армии о причислении меня к генеральному штабу и о назначении в геодезический отряд, занимавшийся съемкой Княжеств. Около того же времени генерал Гейсмар выразил мне письменно свое непритворное сожаление о том, что ему не удалось доставить мне повышение и перевод в генеральный штаб, следовавшие мне, по его мнению, за наш задунайский поход. Главнокомандующий отказал по трем причинам: потому что я был молод летами, с небольшом год на службе и в родстве с его женой.

Вторично испытал я, что не во всех случаях выгодно для молодого офицера находиться в близком свойстве с главнокомандующим армией, в которой ему суждено служить.

Уложив свой маленький чемодан, обняв Гику и поблагодарив его за дружбу и за хлеб за соль, я расстался с Крайовом навсегда.

Вена, 26-го декабря 1866 года.

Т [орнов].

Опубликовано впервые: «Русский вестник», 1869, т. 79, №№:

1 (с. 5-36); 2 (с. 401-443); 3 (с. 102-155); 4 (с. 658-707).

Панна Зося

Рассказ армейского прапорщика

Оглушительный удар, нанесенный Дибичем Скржинецкому под Остроленкой, 14-то мая 1831 года, решил участь польской войны. Расстроенные вконец кровопролитным поражением, польские войска потеряли, вместе с незаместимым уроном, и всякую надежду на возможность устоять противу русской силы. Оставалось покончить с восстанием взятием самой Варшавы, которую до сих пор спасала только Висла от окончательного погрома. Армия наша отдыхала в окрестностях Пултуска в ожидании переправы, задуманной Дибичем в соседстве прусской границы, в низовой части Вислы, которую не ему, однако, было суждено исполнить. Двадцать девятого мая Дибич скончался в местечке Клешове от холеры. Накануне своей неожиданной кончины он промочил себе ноги, прогуливаясь по лагерю, за ужином неосторожно поел спаржи, вследствие чего ночью обнаружились у него признаки холеры, а к утру — его не стало.

Не могу точным образом определить общего впечатления, которое произвела на войска неожиданная смерть фельдмаршала. Приехав в главную квартиру из Волыни курьером от генерала Ридигера, в самый день его смерти, я войск еще не видал, но знаю только то, что в самой главной квартире мне не привелось услышать ни одного укорительного отзыва памяти усопшего главнокомандующего. Должное приличие было соблюдено во всем. Мирно, чинно, сохраняя на строгих лицах надлежащее выражение горести и сожаления, выступали перед нашими юными глазами представители высшей военной иерархии; что же у них происходило в глубине души, какие надежды и какие опасения в них возбуждала смерть фельдмаршала про то нам не позволено было ни"знать, ни судить. В этих-то высших слоях армии Дибич при жизни своей имел много противников, которые

Стр. 129

тогда тайно должны были радоваться случаю, обещавшему увенчать успехом их давнишние самолюбивые происки. Искренно же сожалели о его смерти одни состоявшие при нем адъютанты, да горько плакал неотлучно при нем находившийся денщик, усатый Арсентий — и непритворны были слезы его: привык бедняга к вспышкам своего бурливого генерала, без которых безотрадным казалось ему даже ожидавшее его повышение в придворный,штат. Что же касается честолюбивых ожиданий, внезапно вспыхнувших вместе с погребальными свечами, осветившими бледный лик усопшего фельдмаршала, то, сколько известно, они далеко не осуществились. Говорят, будто Толь, в дружеском разговоре с генерал-квартирмейстером, уже поздравлял его с предстоявшим повышением в начальники штаба, будучи уверен, что его самого непременно утвердят в звании главнокомандующего. На этот раз ему, однако, изменила его известная дальновидность: в Петербурге решили иначе вопрос начальствования над действующими войсками. Две недели спустя в Пултуске было получено известие о назначении главнокомандующим графа Паскевича-Эриванского, вызванного по этому случаю из Грузии. Огорченные этим назначением, сильно оскорбившим их военное самолюбие, и имея кроме того и другие причины не особенно радоваться счастью поступить под начальство нового главнокомандующего, Толь и Нейдгардт одновременно подали просьбы об увольнении их из армии вследствие совершенно расстроенного здоровья, чего, впрочем, они не были удостоены. Свыше им было поведано оставаться на своих местах до взятия Варшавы, после чего им предоставлялось удалиться. Так они и сделали. На другой день после сдачи города они оба сказались больными, сдали свои должности и вскоре после того уехали.

Памятными на всю жизнь остались мне два дня, предшествовавшие падению Варшавы; но так как описание этих дней ближе касается истории, чем моих личных впечатлений (а я предметом моего рассказа выбрал существо далеко не историческое, хотя и несравненно более привлекательное, чем все герои меча и тоги), то и ограничусь описанием нашего выступления из Клешова.

Длинною нитью потянулась по дороге обозная колонна: впереди ехали генеральские дормезы и коляски, за ними — брички и телеги должностных штаб-офицеров, в хвосте — обывательские форшпанки, нагруженные чемоданами, сеном, овсом и разным лишним хламом, и, наконец, офицерские верховые и вьючные лошади, влекомые денщиками и казаками. Впереди и позади колонны ехали жандармы.

Стр. 130

Генерал-гевальдигер, поддерживаемый командою донских казаков, являясь ангелом карателем всюду, где только поднимался шум или возникал беспорядок, управлял своим колесным царством как нельзя лучше, одинаково щедро наделяя бранью и нагайкой своих четвероногих и двуногих подчиненных. Благодаря его неутомимой энергии, колонна, хотя и не без остановки, а все-таки подвигалась вперед — и перед сумерками вступила в улицы города, в котором давно уже хлопотали квартирьеры, теряясь в расчетах — как им в тесном город разместить огромное число чинов главной квартиры. Тем временем офицеры и интендантские чиновники, верхом обогнавшие обоз, своими лошадьми и казаками загромождали небольшую площадь пред костелом и, озабоченные тем, чтобы добыть себе выгодную квартиру, метались от одного дома в другому, читая фамилии, намеченные мелом на дверях и на воротах, бранились с жандармским офицером, распределявший постой, и спорили с хозяевами, будто бы уступавшими им не жилые комнаты, а какие-то грязные хлева. Впрочем, все это были одни пустые придирки, так как перепуганные пултусские поляки отдавали, что могли, не их следовало винить, ежели между нашею братиею встречались субъекты, которых гневного нрава нельзя было успокоить никакими уступками. Тем временем менее взыскательная молодежь, зная что ее на улице не оставят, осаждала пултусские цукернии кавярни, без которых не обходится ни один польский городок, и, предавшись прилежному истреблению всего, что в них было напечено, нажарено и наварено, болтая и затягиваясь из длинных чубуков (тогда папиросы не были еще выдуманы), ожидала спокойно, когда денщики заблагорассудят явиться с извещением, что квартира отведена и постель готова; из чего же она состояла — из тюфяка, пуховика или из охапки соломы — про то не спрашивал и самый изнеженный матушкин сынок, готовый помириться со всяким спаньем, какое бы ему ни послал походный случай, лишь бы не мочило его дождем, да не заедали бы до смерти зловонные насекомые, составляющие как бы неотъемлемую принадлежность каждого еврейского семейного крова.

Наконец, зная, где их следовало искать, в дверях кавярен и цукерен действительно появились усатые и бородатые физиономии денщиков, казаков и ординарцев — разбирать своих господ и разводить их по квартирам.

Площадь опустела; один за другим стали потухать огни в окнах городских домов; лишь епископский замок, стоявший на холме, у подножия которого раскинулся город, сохранял яркое освещение.

Стр. 131

Помещались в замке главнокомандующий, начальник штаба и те из канцелярий, которые требовалось иметь поближе. Тут и ночью не переставали думать, соображать и трудиться — и стук колес и конский топот, производимый приезжавшими и уезжавшими курьерами, ординарцами и нарочными, не умолкал до утра.

Благодаря покровительству одного генерала, занимавшего в армии важную должность, и весьма широкому помещению в замке, и мне, армейскому прапорщику, в нем был указан скромный уголок. Комнатка моя была очень невелика, скудно меблирована, но зато через ее единственное окно открывался прекрасный вид на лежавший внизу город. На другое утро, от нечего делать принявшись внимательно разглядывать костел, стоявший прямо предо мной, и окружавшие его с трех сторон строения, глаза мои невольно остановились на ближайшем угловом доме. Видом и опрятностью он выгодно отличался от прочих строений, отнюдь не блиставших ни чистотой, ни вкусом размеров и отделки. Глядя на этот дом, невольно возникала мысль, что и жильцы его должны быть порядочнее своих соседей. Так и оказалось впоследствии — и, право, непростительно согрешила судьба против благовидного домика и против его несчастных хозяев, избрав его театром печальной драмы, которая несколько недель спустя должна была разыграться на наших глазах и на время поглотить внимание всей главной квартиры. В то утро однако, в которое описанный дом впервые мне бросился в глаза, ничто не предвещало бури, которой суждено было разразиться в его стенах. Напротив, вся обстановка его обещала полное спокойствие и хозяевам и жильцам, заброшенным в него военною непогодой. Начиная от красной черепичной крыши, горевшей в ранних лучах утреннего солнца, до тенью одетых ступеней каменного крыльца, все дышало невозмутимой тишиной. Зеленые двери с блестящим медным прибором были плотно затворены, а окна были непроницаемо завешены белыми занавесками. Особенно занял меня верхний этаж, в котором все пять окон были уставлены цветами, свидетельствовавшими о присутствии женского элемента — и вот, во мне зародилось непреодолимое желание угадать: молода или стара, дурна или хороша собой любительница цветов, скрытая от моих глаз до низу опущенными шторами. Юное воображение принялось работать, рисуя ее, а, пожалуй, и несколько их в разных видах и положениях. Но недолго я грезил таким образом: прапорщичье воображение быстро воспаляется, работает смело, не подчиняясь никаким законам логики и эстетики, но зато и не останавливается долго на одном предмете. В это время по площади пронесся гусарский офицер, сопровождаемый ординарцем. Глаза

Стр. 132

мои обратились в его сторону — и цветы, шторы, ручки и глазки, как дым, улетели из головы. «Как красив этот красный ментик с серебром, — мелькнуло у меня в голове, — гораздо лучше, чем с золотом, хотя золото и богаче»; потом: «а лошадь какова! кабы мне такую добыть!» и наконец: «ведь не даром же скачет он в замок, как угорелый, рискуя на гладкой мостовой растянуться вместе с конем. Верно везет какие-нибудь важные известия! Недурно было бы узнать, в чем дело!» И, схватив саблю и фуражку, я опрометью бросился к подъезду в перерез моему гусару. Но ничего важного не оказалось: скакал он так прытко из простого усердия, а пуще еще для того, чтоб в главной квартире показать себя молодцом. Побрел я после того отыскивать прежних знакомых, с которыми встречался за Дунаем, в Букаресте и в Яссах, во время недавней турецкой войны — и, переходя от одного к другому, наконец дошел до углового дома, так приятно меня занявшего, когда я делал мои утренние наблюдения.

— Кто тут живет? — спросил я казака, который, сидя на крыльце, трудился над чисткою конской сбруи и, завидев меня, встал и выпрямился.

— Трое господ, ваше благородие, что всегда вместе стоят: капитан Н-в, поручик Г** и польский поручик.

Двое первых мне были коротко знакомы, третьего я не знал, тем не менее мни показалось весьма странным название «польский поручик». Откуда было в нашей главной квартира взяться польскому поручику?

— Дома господа?

— Их благородие поручик у себя, а капитан и польский поручик ушли в генеральскую канцелярию.

Я вошел и застал моего приятеля за разборкою чемоданов и раскладкою по столам разных письменных и туалетных принадлежностей. Кончина фельдмаршала видимо обрекала нас на довольно продолжительную стоянку в Пултуске: следовательно позволительно было разложиться привольнее, чем удавалось раскладываться в тесных крестьянских избах, да по стодолам, соблюдая при том всегдашнюю готовность вьючить по первой команде.

— Здравствуй! Сколько времени не видались! Мы, кажется, последнюю ночь провели вместе в Букареште. Помнишь, маскарад, на котором граф С** так нежно ухаживал за куконицей Аникой, что, говорят, нисколько не помешало ей потом выйти за какого-то гусара. И вот опять сошлись — и где же? в польском городке. Садись, набей себе трубку и не мешай мне приводить в порядок мое хозяйство: к обеду хочу покончить.

Стр. 133

Г** был молодой моряк, прикомандированный на время войны к генералу Н-ду, хороший офицер, отличный товарищ, скромный до застенчивости, длинный, тоненький, с личиком, на котором пробивался первый пушок, и с парою голубых глаз, глядевших на Божий мир девственно-невинно. Подметили мы за ним только два недостатка: первый заключался в том, что он краснел, совсем не по офицерски, от каждого чуть-чуть нескромного словца, а второй состоял в том, что он находился в сильном послушании у своего коня, необыкновенно упрямого пегого Буцефала чистейшей чухонской крови. Впрочем, от моряка нечего было требовать берейторской ловкости, так как ему самой судьбою предназначено править только рулем, а не конем. Вследствие этого про него рассказывали довольно забавный анекдот. В сражении под Остроленкой, когда граф Толь на возвышенном берегу Нарева поставил батарею в шестьдесят орудий и поляки, выдвинув против нее почти всю свою артиллерию, завязали сокрушительный артиллерийский бой, Г** вдруг выехал из середины свиты, стоявшей позади Толя и под градом ядер и гранат, бороздивших берега реки, шагом поехал к воде, долго поил свою лошадь и потом, не прибавляя ходу, вернулся к своим.

— Браво! браво! — прокричали ему удивленные товарищи: — мы всегда знали что ты не трус, но такой хладнокровной храбрости — убей Бог — мы от тебя не ожидали. Под таким адским огнем проехаться шагом туда и назад, да минут десять простоять над водой — право, не шутка. Молодец!

Г** взглянул не менее удивленными глазами на приветствовавших его такою похвалою товарищей, причем заметил с полнейшею наивностью:

— Какое тут «браво!», хорошо вам смеяться надо мной, а мне-то каково было испить такую горькую чашу.

— Как? Что? Про какую чашу бредишь ты?

— Да я тут не причем: всему виной мой проклятый пегий. Он целые сутки не пил и, увидев воду, пошел напиться, несмотря на все мои усилия не допустить его до этого. Ведь не спрыгнуть же мне было с него у всех на глазах! Зато на обратном пути я его порядком пробрал нагайкой и шпорами. Но и это не помогло: знать ничего не хочет — идет себе шагом, да и только. Видно уже очень устал бедняк.

Раздался общий хохот.

— Что тут хохотать — я правду говорю!

Слишком правдивый Г** постыдился присвоить себе не принадлежавшую ему похвалу. Промолчи он благоразумно — и по целой

Стр. 134

армии разнесся бы слух о его геройском хладнокровии; а тут вся слава осталась за твердостью характера пегого чухонца — и пегий чухонец прославился.

— А квартира у вас ничего — очень порядочная, — сказал я, оглядывая комнату, — все есть, что нужно: столы, стулья, комод, зеркало, кровать хорошая. А на мою долю достались всего один плохой диванчик, стол и два стула: ни зеркальца, ни занавесок. Вещей некуда положить — все держи в чемодане.

— Зато пользуешься честью жить под одной кровлей с высшими властями.

— От этого моим костям не легче, когда приходится их на ночь укладывать на моем кожаном диванчике. Он, должно быть, вместо шерсти набит картофелем. Ложиться вечером — больно, вставать поутру — бока в синяках. А сколько у вас комнат?

— Три, кроме людского помещения; у каждого своя комната.

— Какая неслыханная роскошь! А кто же с вами третий? Казак сказал мне, что какой-то польский поручик: откуда взялся он?

— Откуда взялся — не трудно сказать: родом поляк, служил прежде в шестом литовском корпусе, где и продолжает числиться по настоящее время, а здесь состоит переводчиком при нашем генерале, поручившем Ивану Ивановичу Н—ву помещать его всегда с нами на одной квартире, чтобы не далеко было за ним посыпать; да и было бы ему меньше обид от молодежи.

— Как его зовут?

— Зовут его по имени, отечеству и по фамилии: Франциск Викентьевич Бржержинославский — трудно выговорить — и поэтому у нас вошло в обыкновение звать его короче и проще: господином «желтым поручиком».

Это почему же?

— А потому, что он у нас единственный с желтым воротником и с желтыми отворотами.

— И он, не обижаясь, позволяет себя так называть?

— Не знаю, что происходит у него на душе, но явно, кажется, не обижается, отвечая всегда любезной улыбкой, когда его назовут «желтым поручиком». Впрочем, я думаю, он хорошо знает, что мы не имеем ни малейшего желания его обижать, а только приятельски шалим, жалуя его именем «желтого», разумеется в своем кругу, не на службе, даже не в присутствии нам мало знакомых людей.

— Что он за человек?

— И этого не берусь точно определить. Дурного не видно. Скромен, бережлив, даже чересчур: никогда "бутылки вина себе не позволит (говорят, что он копит не для себя, а для небогатой матери, живущей

Стр. 135

где-то в Виленской губернии), всегда молчалив и держит себя в стороне от нас, несмотря на то, что по воле нашего генерала вместе живем. Оно отчасти и понятно! Что ни говори, а положение его скверное: все-таки он поляк, душа его к нам не лежит, да и от нас не видит он особенно-дружеского участия и чувствует, что его терпят только по необходимости и внимательны к нему из сожаления. Своих покинул, чай, не по убеждению, а к нам пристал на по чувству, а по нужде — вот и принужден притворяться, выражать преданность, которой в души не чувствует и в которую мы мало верим. Генерал пользуется его знанием языка и жалеет его; но, как тебе самому известно, приласкать — не его дело. После этого нечего и винить нашего желтого поручика, если он держит себя букой. Да вот сам увидишь: кажется я слышу голос Ивана Ивановича; а где он, там и пан Франциск Викентьевич.

Вошел Иван Иванович Н-в — увидал меня и обнял. Он знал меня, когда я сидел еще на школьной скамье, потом видел, как мне надели первые эполеты: значит, мы были очень давнишние знакомые. Следом за ним вошел соквартирант его, о котором мы только что говорили с Г**.

— Здравствуйте, поручик, — сказал Г**, протягивая ему руку, — сегодня не видались еще. Хорошо ли спали?

Поручик едва коснулся протянутой ему руки, поблагодарил и повернулся, чтобы уйти.

— Погодите, — сказал Иван Иванович, — сперва прошу познакомиться с господином офицером. Он указал на меня. Вы часто будете его встречать у нас и у нашего генерала — а потому оставайтесь закусить: я уже приказал подать водки и все, что припасено Ванюшкой.

— Позвольте уйти: хотелось бы поскорее окончить перевод, про который вы сами изволили сказать, что он должен быть готов до генеральского обеда.

— Погодите, успеете.

— Поручик нехотя присел. Г** отыскал из-под кучи накиданного белья и платья свободный чубук, надел на него стамбулку, набил ее табаком и затем поднес трубку поручику. Принимая ее, поручик привстал; приветливая улыбка пробежала при этом по его лицу: он видимо был приятно затронут такою внимательностью.

Пока он курил, мни нетрудно было его разглядеть, перекидываясь тем временем с Иваном Ивановичем вопросами и ответами, которые неизменно друг другу делают люди, долго не видавшиеся. Обыкновенный рост, обыкновенное лицо, густые черные волосы и густые бакенбарды, темно-серые глаза, взгляд неопределенный, кроме того, — ни одной отличительной приметы. Мало в его пользу располагавшая крайняя сдержанность в словах и в приемах, не могла

Стр. 136

быть еще поставлена ему в безапелляционный укор, достаточно объясняясь исключительно неловким положением, в котором он находился. Подали закуску. Поручик выпил пол рюмки вина, съел кусочек хлеба с сыром, раскланялся и ушел в свою комнату.

— Всегда таков: на служба исправен, а в жизни — нестерпим, — сказал Иван Иванович, когда двери за ним притворились. — Справедлива пословица: сколько волка ни корми, он все в лее глядит. Никогда ни о чем не разговорится, все только «да» и «нет» и «слушаю»; ежели еще с кем готов перемолвить слово, так вот с одним Богданом Александровичем (Иван Иванович указал на Г**); да и с ним начнет и вдруг, будто испугавшись своей неслыханной откровенности, не докончив фразы, закусит язык. Хотя я очень уважаю в человеке отсутствие болтливости, но его молчаливость, по моему мнению, заходит уже слишком далеко.

Иван Иванович, начальник собственной канцелярии генерала Н-да, как он сам сознавался, в канцелярском служилом человеке свыше всех прочих военных добродетелей ставил способность хранить секрет на жизнь и на смерть. Будучи необыкновенно добрым человеком, готовым каждому помочь, а с горюющим проронить даже непритворную слезу, он обращался в камень, когда дело касалось секрета, ему доверенного: качество неоцененное в начальнике секретной канцелярии. У нас его так и признавали живым ходячим секретом, от которого разве только узнаешь, какая была погода вчера. Случалось, что ему продиктуют приказ о выступлении через полчаса. Он возвращается на свою стоянку и, вместо укладки вещей, приказывает заваривать чай, чтобы никто не узнал еще барабаном не объявленного распоряжения, после чего всегда крайне удивляется, когда начинают бить подъем. «Вот, кажется, всего час тому назад был у генерала, — скажет он, обращаясь к своим ближайшим соседям, — а он мне хотя бы одно слово; а вот теперь, сломя голову, вьючь и седлай. Просто нестерпимо, как с нами обращаются! просто не считают людьми!» Впрочем, никто не верил гневу Ивана Ивановича, а того менее его неведению: такую он себе уже составил дурную репутацию; но, не смотря на эту репутацию, его все-таки продолжали любить и уважать.

Каждый день мы собирались к нашему генералу обедать. В это время младенческой нерасчетливости, должностные генералы воображали еще, будто столовые деньги давались им для того, чтобы кормить подчиненных им нуждающихся офицеров, а не для составления запасного капитала в собственную пользу; позже, достигнув надлежащей зрелости ума, они перестали подвергать себя такого

Стр. 137

рода бесплодным издержкам и между ними являлись даже такие, у которых в продолжении многих лет не убывало на офицерские желудки ни одного стакана чая, ни одной рюмки вина. Впрочем, и в настоящее время встречаются такие, которые, несмотря на достойный подражания пример своих просвещенных сотрудников, продолжают ребячиться по старому, кормить и холить свою житейскими средствами столь скудно наделенную, невысокочинную военную братию.

Обед у генерала составлял важнейшее происшествие дня, особенно в тех случаях, когда высокое значение его частью не утрачивалось от встречи с неприятелем, в походном быту никому и ничему но уступающим чести и места. К столу приходили за четверть часа до двух, причем чинно построившись в ряд по старшинству, ожидали генеральского выхода, разговаривая в полголоса. Число званных к обеду простиралось обыкновенно от шести до восьми человек самых приближенных офицеров; изредка садился с нами за стол какой-нибудь посторонний, не принадлежавший к генеральскому штабу. Ровно в два часа выходил генерал из своего кабинета, отвечал на наши поклоны и рукою подавал знак садиться. Обед, далеко не прихотливый, был однако всегда достаточно сытен, а больше того и не требовалось. Вино, без исключения, хорошего качества, разливалось по рюмкам: старшим — по две, ниже поручика — по одной. За столом разговор редко оживлялся. Генерал наш — в сущности очень добрый человек — по принципу был строг, взыскателен и не сообщителен со своими подчиненными. Мы обыкновенно хранили глубокое молчание, отвечая только на вопросы его. К Ивану Ивановичу он обращался гораздо чаще, размениваясь с ним вовсе непонятными для нас вопросами, в роде следующих: «составлен ли доклад, согласно графской резолюции?», «довольно ли положительно изложена неосновательность вчера доставленной записки?» причем Иван Иванович отвечал также отрывисто, столько же непонятно для нашего, в операционные тайны непосвященного, ума. Естественно, такого рода невеселые обеды не были для нас особенно привлекательны, но, волей неволей мы принуждены были подчиняться заведенному порядку, не смея, сверх того, по совести платить нашему генералу иным чувством, кроме полной благодарности за его доброе намерение и за питательную практичность, с которою оно выполнялось. Зато с каким удовольствием, проглотив последний кусок и отдав благодарственный поклон, мы вырывались на свободу.

И в чем же состояла эта свобода? — да в том, чтобы скорым шагом отправиться в цукерню, полакомиться сладкими пирожками, потом — в

Стр. 138

кавярню, напиться кофею, а оттуда — от знакомого к знакомому и так до вечера. Должностным, канцелярским и строевым офицерам в военное время всегда есть дело; да и молодым адъютантам, ординарцам и разным сверхштатным юношам, пополняющим штабы по праву родства и дружбы, находясь в движении, не дают заспаться, беспощадно гоняя их из конца в конец, но зато в дни застоя им одно горе — потягиваться на очередном дежурстве, или, лежа на постели, набирать силы для будущей гонки. И не было, кажется, у нас войны более изобильной остановками, чем тягостная кампания 1831 года. Перещеголяла ее в этом отношении всего одна, так называемая Восточная война, в которую, за исключением положительно-деятельной севастопольской бойни, на остальном неизмеримом театре войны войска истощались в утомительных стоянках или в гуляньях по непроходимым дорогам без точно определенной цели. В польскую войну все нарекания за неудачное начало войны легли на Дибича и, кажется, совершенно напрасно. Первоначальная, основная ошибка опрометчивого наступления к Праге принадлежала не ему; что же касается последующих частных неудач и промедлений, то они были логическим последствием этой первой ошибки, и смерть настигла его в то время, когда им уже была совершенно подготовлена несомненная удача.

В главной квартире несколько дней потолковали о покойном фельдмаршале, а потом занялись угадыванием будущего: судили, рядили и только невпопад расходовали мысли и слова. Тем временем, ничем не занятая молодежь, к которой и я тогда принадлежал, скучая серьезными вопросами, из сил выбивалась убить одолевавшую ее тоску. В карты играли немного: денег не доставало, пьянствовать не каждому было по душе, женщин, способных обратить на себя внимание и хотя бы на короткий срок занять сердце и воображение — не существовало. Первое время все порядочные польки прятались от нас; даже костел в воскресные дни оставался пустым, и по домам расквартированные офицеры разве только по быстро промелькнувшему платью или по тоненькому голоску, прозвучавшему в воздухе, догадывались, что в городе не вымерло еще все женское население. Пани и панны так ловко умели увертываться от нескромных взглядов ненавистных москалей, что просто досада брала. Разумеется, такое положение дел не могло долго продолжаться: нельзя же было им вечно прятаться в задних комнатах, не подышав ни одной минуты уличным воздухом, нетюсетив костела и не дав на себя взглянуть, хотя бы только на зло, врагам отчизны. Потом, убедившись, что

Стр. 139

эти москали-медведи не хуже благовоспитанных родных панов умеют уважать красоту и ей покоряться, они мало помалу стали смягчать свою суровость, перестали отворачиваться от своих постояльцев и даже стали жаловать их милостивым словом. Затем однообразные скучные рассказы о столкновениях с непримиримыми патриотами уступили место не безынтересным рассказам о более или менее победоносных встречах с патриотками, будто бы обнаруживающими никоторую готовность положить оружие. В то же время прошел слух, будто в стенах Пултуска скрывается никем еще не проведанная красавица-панна, которой мизинца не стоят все остальные пани и панны — так она хороша и молода. Кто-то подглядел ее у окна и на ухо шепнул приятелю; тот не смолчал — и прежде, чем она, явившись нашим глазам, успела оправдать репутацию, которую ей составил первый счастливец, узревший ее воочию, имя ее уже ходило по главной квартире.

Звали ее панною Зосею и ютилась она в верхнем этаже того углового дома, в котором квартировали мои два приятеля вместе с желтым поручиком, в тени тех самых белых занавесок, сквозь которые в первое утро напрасно усиливалось проникнуть мое любопытство.

Видали они ее все трое и даже познакомились с нею гораздо раньше болтуна, не замедлившего разгласить свое случайное открытое; но молчали, каждый по особому побуждению. Иван Иванович Н-в молчал по привычке держать в секрете все, что знал, да отчасти и из сострадания к ее молодости для того, чтобы не навлечь на нее слишком упорное вниманье тех сподвижников главной квартиры, которых военная деятельность исключительно была направлена на ухаживание за молодыми паненками. Был он человек добрый и на жизнь глядел не с одной шуточный стороны. Юный лейтенант молчал потому, что каждая встреча с панной Зосей его почему-то приводила в смущение, и он боялся краснеть, когда его станут о ней расспрашивать. Желтый поручик упорно молчал, потому что он втайне уже начинал ее ревновать.

Наконец и панна Зося, отрекомендованная постояльцам в качестве сироты-племянницы домохозяев, усатого, седоволосого пана Берцовского и толстой супруги его, пани Марианны, не могла остаться взаперти на все время нашего пребывания в Пултуске. А об уходе не было и помину, так как еще несколько дней тому назад было получено известие о назначении графа Паскевича главнокомандующим вместе с повелением — ничего не предпринимать до его приезда. " Около этого времени панна Зося стала показываться на улице, в епископском саду и в костеле, всегда с теткой или с дядей — и еще

Стр. 140

больше выиграла в общем мнении. Имели мы удовольствие увидать милое, хорошенькое дитя, девушку едва перешагнувшую за шестнадцать лет, в которой все приятно ласкало глаз, начиная от длинных русых кудрей до маленькой, кокетливо-обутой ножки. Ее взгляд и манера себя держать заставляли предполагать, что она получила образование свыше обыкновенной шляхтянки — и действительно оказалось, что ей был знаком не один только польский язык. Говорила она очень порядочно по-французски и по-немецки, чему мы несколько удивились, принимая в соображение насколько родственники ее были меньше образованы и, казалось, не пользовались даже достатком, позволяющим делать им большие издержки на воспитание своей племянницы. Сказывали по этому случаю, будто она бесплатно воспитывалась в одном из варшавских женских монастырей, откуда по случаю революции была взята теткой еще до окончания курса. Далее наше любопытство не углублялось в ее прошедшее, довольствуясь видимыми достоинствами, принадлежавшими ей в настоящем. Увидав ее, явилось много охотников короче с нею познакомиться; но успеха они не имели: дядя и тетка отталкивали своею необщительностью, а панна Зося умно и ловко уклонялась от всякого сближения. Некоторые, рассчитывая встретиться с нею у нее же в доме, стали чаще прежнего навещать Ивана Ивановича и лейтенанта Г**, не достигая однако своей цели. Двери в доме были всегда на запоре; долго приходилось звонить и стучаться, пока отворят, и в таком случай встречавшим лицом являлись казак или денщик, извещавшие, что господа вышли, а не панна Зося, на которую надеялись поглазеть.

Иван Иванович видимо принял панну Зосю под свое отеческое покровительство и загородил доступ к ней всем непрошеным обожателям, какого бы то ни было чина и звания. Бранили его во всеуслышание:

— Весь в секрет обратился, с секретом в уме ложится, с секретом в голове просыпается. Ну, Бог с ним! Береги он сколько душе угодно свои канцелярские секреты, а то, вишь какой, и панну Зосю взялся держать в секрете! Несносный!

Но ничто не помогало: Иван Иванович отмалчивался и продолжал держать двери на запоре.

Тем временем в стенах самого дома завязался роман, совершенно невинный по существу своему, но с такою грустною развязкою, что и теперь, при туманном воспоминании после долгих, долгих лет, невольно навертывается слеза на глазах, которым давно бы следовало отвыкнуть слезы ронять о чем бы то ни было. С каждым днем

Стр. 141

панна Зося становилась непринужденнее со своими постояльцами и не только не избегала, но даже искала с ними встречаться. Иван Иванович внушал ей детское доверие. Юный лейтенант ее забавлял, заставляя ее иногда краснеть не меньше, чем сам краснел, при подготовленных, наружно-случайных встречах. Что на этот раз занимало более места в ее душе — пробуждавшееся ли чувство или врожденное кокетство — навсегда осталось загадкой для нас, да вероятно и для самой, в делах сердечных видимо неопытной панны. Что же касается желтого поручика, то она из сострадания дарила и его улыбкой и ласковым взглядом.

Пока Толь, глубоко раздраженный назначением, уничтожившим все его честолюбивые надежды, хмурился и сердился, ожидая прибытии фельдмаршала, время медленно и скучно тянулось и для остального населения главной квартиры. Продолжительная стоянка, с ее однообразными генеральскими обидами и не менее однообразною дневною кочевкою по кавярнам и по товарищам, всем приелась и прискучила. Немногие счастливцы нашли себе дешевый способ убивать время, платонически романсируя с паннами, находившими удовольствие испытывать над ними силу своих прелестей. Увертливые польки в этом случае чаще всего дурачили, не давая себя одурачивать. Только в угловом доме дело грозило завязаться гораздо серьезнее.

В одно прекрасное утро, дней восемь до приезда фельдмаршала, пани Марианна, пользуясь случайным отсутствием из дому желтого поручика и лейтенанта Г**, попросила Ивана Ивановича Н-ва благосклонно ее выслушать, дав наперед обещание сохранить в глубокой тайне все, что она ему скажет и о чем станет просить. По характеру и по привычкам Ивана Ивановича такого рода просьба не имела смысла; но он, нимало не обидевшись сомнением своей хозяйки, попросил ее только с полною верою в его скромность прямо объяснить в чем дало. Тут пани Марианна, не без ужимок и не без глубоких вздохов, рассказала ему, что желтый поручик страстно влюбился в ее племянницу, караулит ее на каждом шагу, делает ей объяснения, предлагая ей сердце и руку, и что панна Зося приходит в отчаяние от его назойливости, не чувствуя к нему ни малейшего расположения. Свой рассказ пани Марианна заключила просьбой защитить племянницу ее от такой напасти.

Зося совершенное дитя: замуж ей рано; к тому же теперь время военное: нечего и думать о свадьбах. Да и позже ничего не может выйти из этого: пан поручик Зосе не жених. Какой он ей жених? — своих продал. Не прогневайтесь, пан капитан, а человек, который

Стр. 142

своих покидает в годину гнева Божия, не есть хороший человек. Да она и не любит его — просто ненавидит и даже боится, — говорила пани Марианна.

— Не объяснялись вы по этому делу с поручиком? — спросил ее Иван Иванович.

— Не раз говорила ему, не раз стыдила его; говорю — он только молчит и не глядит ни на меня, ни на Зосю; а отвернусь — он опять к ней, говорит: «коханна Зося, выдь за меня; а не выйдешь — ни за кем тебе не бывать».

— Ну, это вздор! Он только пугает девочку.

— Пожалуй, пугает по-пустому, а все-таки она пугается.

— Что же прикажете делать: не слушает он ваших увещаний, не послушает и моих.

— Да нельзя ли его перевести на другую квартиру: Зосе будет покойнее; а там уйдут и, даст Бог, она никогда более с ним не встретится. Только сделайте так, чтобы он не подумал, что я просила, а то рассердится и сделает над нами что-нибудь дурное. За Зосю не боюсь: он ее любит слишком горячо, а нам, мужу да мне.

— Я это готов сделать в угоду вам и милой Зосе, — сказал Иван Иванович, — но позвольте мне заметить, пани Марианна, что, по моему мнению, между нами есть человек, которого панни Зосе следовало бы опасаться гораздо более поручика, который так мало ей нравится. Так не двоих ли нам разом отсюда выпроводить? Это вернее и спокойнее будет для Зоей.

— Пан капитан говорит о пане лейтенанте. Ах, нет! Я не боюсь за Зосю, а от него ничего дурного не ожидаю. Он добрый, хороший человек, молод и стыдлив, словно девочка. Пускай ребячится: все это ведь одна детская забава! Я замечала за ним: сегодня им весело пересмеиваться и перемигиваться, а завтра разойдутся и друг друга забудут, будто никогда не видались.

Тем разговор их и кончился. Прошел еще день. Пани Марианна, встретившись в сенях с Иваном Ивановичем, шепнула ему:

— А что же обещанье ваше, пан капитан? Зося опять жаловалась мне на поручика: покоя ей не дает, стал ревновать к пану лейтенанту, требует от нее решительного ответа.

— Все будет сделано, как я обещал, — ответил Иван Иванович: — погодите денек.

Между тем Иван Иванович все рассказал нашему генералу, который, приняв теплое участие в положении девушки, обещал так устроить дело перемещения, что поручику и в ум не придет, будто его выживают из дома.

Собрались мы к генералу обедать. С нами был и желтый поручик,

Стр. 143

с некоторой поры действительно сильна пожелтевший в лице. Угрюмый и молчаливый по своему обыкновению, прижавшись к стенке, ожидал он генеральского выхода. За столом его превосходительство был разговорчив более обыкновенного, обращался то к одному, то к другому, причем сказал поручику несколько ободрительных слов, меня пожурил за то, что я ничем не занят и только шляюсь по кавярнам и затем, будто о чем то вспомнил, опять обратился к поручику.

Я имею для вас очень важную и спешную работу: перевод с польского весьма любопытных бумаг, доставленных нам из Литвы. Для этого мне необходимо вас постоянно иметь под рукой и потому прошу поменяться квартирами с господином прапорщиком, который здесь в замке возле меня напрасно и не по чину занимает слишком удобную комнату. Через два часа прошу быть у меня и к тому времени приказать перенести ваши вещи на новую квартиру. А вас, обратился он к Иван Ивановичу, прошу принять господина прапорщика под ваше крылышко и не давать ему напрасно тратить деньги и время по цукерням и по кавярням. Salut a bon entendeur[viii] — кивнул он мне головой.

Я совсем не прочь был занять квартиру подальше от строгого начальника и родственника, частехонько заглядывавшего в мою комнатку с целью высмотреть, не скрывается ли в ней контрабанда. К крайнему удовольствию моему ему не приходило только на ум заглянуть в печку — а там у меня был устроен секретный винный погреб, из которого я секретно же почерпал ежедневную надбавку к моей скудной обыденной рюмке вина.

На желтого поручика приказание генерала произвело совершенно противное впечатление. При первых генеральских словах он вздрогнул, судорога пробежала по его лицу, мгновенно променявшему свою желтизну на смертельную бледность. Только через несколько мгновений ему с видимым усилием удалось прошептать регламентарное «слушаюсь».

Нас всех поразила странная перемена в лице поручика. Генерал пристально взглянул на него сквозь свои золотые очки и повторил:

Надеюсь, что через два часа вы будете готовы приняться за ваше дело и исполните его также хорошо и прилежно, как до сей поры исполняли все, что я вам ни поручал. Прощайте, до свиданья! — И с этим словом поднялся со стула.

Поручик, кланяясь, проговорил:

Слушаю-с! Буду, а если не поспею, так прошу простить.

Мы все оглянулись на поручика. Генерал сделал недовольное движение, но удержался и, не сказав ни слова, вышел из комнаты.

Стр. 144

Что с вами сделалось, Франциск Викентьевич, — накинулся на него Иван Иванович, — можно ли генералу так отвечать — «если не поспею». Да с чего вам не поспеть? Вы все должны бросить и поспеть. За вещи ваши, что ли, боитесь? — не пропадут. Право, я вас понять не могу!

Желтый поручик ничего не ответил, заторопившись поскорее уйти. Бледное лицо его, окаймленное густыми черными бакенбардами, в эту минуту действительно могло показаться очень не привлекательным.

Заметили, как он озлобился, — сказал бывший тут адъютант. — Не советую ему в этом виде попасться на глаза панны Зоей: чертом ей покажется.

Стали расходиться. Адъютант позвал нас к себе напиться чаю. Жил он на площади возле угловато дома, получившего такую громкую известность по милости панны Зоей. Иван Иванович и лейтенант Г** ушли к нему тотчас же, а я обещал прийти, собрав свои вещи.

Наскоро уложив свой чемоданчик и приказав денщику моему отнести его на новую квартиру, я сам отправился к адъютанту, где и застал компанию в горячем разговоре о том, что нам предстояло делать, когда придет новый главнокомандующий. Спорили, горячились и ни в чем не могли согласиться. Одним словом, все ограничилось одним переливанием из пустого в порожнее. Посреди самого разгара наших глубокомысленных прений, в ближайшем расстоянии от нас раздались вдруг, один за другим, два пистолетных выстрела.

Разговор наш оборвался — и мы бросились к окну. На улице все было тихо, вблизи — ни живой души. В это время дня редко кто выходил.

Что бы это могло быть — и где?

Пока мы еще переглядывались, не очнувшись от первого недоумения, казак выбежал из ворот углового дома, бросился к дверям и стал ломиться в них. Двери, запертые изнутри, не уступали. Увидав нас у окна, он закричал:

В доме нашем стрельнули, двери заперты со двора и с улицы, внутри голосят, будто кого режут: должно быть, случилась беда какая. Мы бросились на улицу.

Подавай топор, ломай двери, — скомандовал Иван Иванович. В это время набежали и другие люди. Толпа росла с каждым мгновением. Застучали топоры — дверь распахнулась, и дым столбом повалил из тесных сеней.

Не могу забыть картины, которая нам представилась. Поперек входа лежал на спине желтый поручик без головы — ее разнесло во все стороны — залитый потоком крови; дальше, в трех шагах от него,

Стр. 145

лежала навзничь панна Зося, раскинув руки; из-под рассыпавшихся богатых кудрей ручьем струилась алая кровь по белому лифу, обхватывавшему ее стройный стан. Прижавшись в угол, дрожа как в лихорадке, с раскрытым ртом стояла пани Марианна, белая как полотно.

Берцовский же метался во все стороны, не зная, что делать, причем ревел и рвал на голове свои седые щетинистые волосы. На полу возле поручика валялись два длинные турецкие пистолета.

Остолбенелые, мы не смели податься вперед. Наконец, раздались голоса:

— Скорее подавай докторов! Беги за комендантом, за жандармским полковником! Зови польского комиссара!

Через десять минут явился ближайший доктор; вслед за ним прибежали комендант и еще два доктора. Взглянув на туловище желтого поручика, доктора сказали только: «С этим кончено; накинуть на него шинель» — и пошли к Зосе, чтобы осмотреть ее. Затаив дыхание, ожидали мы докторского приговора: бедняжки было так жаль.

Приподняв ее бережно и осмотрев спину и плечи, доктор объявил, что она еще жива, но останется ли живою — нельзя сказать прежде тщательного исследования двух ран на вылет, зиявших у нее на груди.

— Двумя пулями был заряжен пистолет у подлеца, — прибавил доктор.

В эту минуту пани Марианна, услыхав, что Зося еще жива, вдруг разразилась потоком горьких слез.

— Так еще жива! — воскликнула она всхлипывая. — Пречистая Божья матерь, сохрани ее для несчастного отца!

— Для какого отца? — спросил комендант. — Ведь ваша племянница круглая сирота, о чем вы сами всем говорили.

— Делайте со мной, что хотите, пан комендант! Хоть сейчас ведите меня на виселицу! — вырвалось у пани Марианны. — Я всех обманула; она не племянница нам, она только была отдана нам на сбережение нашим благодетелем, она дочь полковника.

При этом она назвала фамилию одного очень известного полкового командира в польской революционной армии.

— От чего же вы это скрывали с таким постоянством?

— Боялась за нас, боялась за Зосю.

— Совершенно напрасно, — возразил комендант, — воюем мы с паном полковником, а не с дочерью его — и узнав, кто она, тем более ее берегли бы и почитали.

После того нас попросили разойтись и предоставить участь бедной девушки докторам. Иван Иванович и лейтенант Г** тотчас

Стр. 146

перебрались на другую квартиру, к дому приставили караул. Расходясь, кто-то сказал, указывая на тело убийцы:

— Да скоро ли уберут этого зверя? Доктор покачал головой.

— Ваша правда, — заметил он, — лежит тут зверь, потому что он поступил по зверски; но далеко еще не решен вопрос, зверем ли он родился, или горькая судьба и злые обстоятельства насильственно пробудили в нем инстинкты зверя. Да не виновато ли в том отчасти неблаговидное название желтого поручика, которым вы его заклеймили, господа?

, Вечером нас обрадовали известием, что доктора надеются спасти панну Зосю, хотя раны и оказались весьма опасными. Происшествие молниею разнеслось по главной квартире и по городу и возбудило всеобщее участие. Знавшие и не знавшие ее наперерыв старались узнавать в каком она находилась положении. Больше всего, говорили доктора, для нее необходимы тишина и спокойствие: всякий испуг, малейшее движение могут ее убить. Граф Толь, будучи примерным солдатом и генералом, как известно всем, не отличался особенным мягкосердием, но на этот раз и он расчувствовался, вздохнул и промолвил: «Бедная девочка! Несчастный отец! Пускай же поляки узнают, что мы бьем беспощадно одних бунтовщиков, но умеем сочувствовать всякому истинному несчастию, даже у наших противников!» И затем приказал на лечение Зоей выдать сто червонцев и принять все меры, которые окажутся необходимыми для успокоения страдалицы. На основании этого приказания дежурный генерал распорядился зорю бить не на площади, как прежде было заведено, а на горе, возле замка, а начальник жандармской команды прислал несколько возов соломы для настилки улицы перед домом.

Прошло несколько дней: раненная девушка пришла в память. Тогда доктора нашли возможным приступить к расспросам о случившемся. Вот ее ответы:

— Не знаю, когда вернулся поручик. Я сошла вниз — заглянуть в кухню, как вдруг из других дверей показался поручик. Я хотела уйти, но он загородил мне дорогу. «Хочешь быть моею женою? да или нет?» — спросил он и обхватил мою талию. Глаза его были страшны. «Нет, никогда!» — ответила я и рванулась от него. «Так вот же тебе!» — вскрикнул он. Я почувствовала удар в ушах и в спину, упала — и больше ничего не помню».

В это время приехал фельдмаршал — и в главной квартире зашевелились: в канцеляриях работа закипела, курьеры поскакали во все

Стр. 147

стороны. Я также был отправлен с приказанием верст за двадцать к резервной артиллерии. Когда через сутки я вернулся в Пултуск, приказание уже было отдано — готовиться к выступлению. Вместе с тем был разослан циркулярный приказ за подписью начальника штаба, в котором объявлялось, что главнокомандующий, на первых же порах заметив разные беспорядки в главной квартире и весьма важные отступления от походной формы — между прочим ношение фуражек — приказать изволил всем чинам без исключения быть в шляпах, покрытых клеенкою, как велит устав, а у кого шляпы не окажется, тот без всякого изъятия будет отослан в обоз.

Можно себе представить, какую суматоху произвел этот приказ! Из-за него мы забыли даже и несчастную любимицу нашу, умирающую Зосю. У половины офицеров — у меня у первого — и у некоторых генералов от начала компании шляп не существовало, а у кого были — так износились: дождем их размыло, грязью испестрило. Между тем никому не хотелось быть отосланным в обоз. Как тут быть? что делать? где в польском городке разом взять сотню форменных шляп, когда и одной не найдешь?

Собрались мы, бесшляпные горемыки, в главной кавярне на совет. Долго толковали, рассуждали, даже принимались браниться, но тем не менее от всего этого шума и гама на наших озабоченных головах шляпы не вырастали, и пришлось бы нам, за изгнанием фуражек, отправляться в поход простоволосыми, если бы спасителем нашим не явился еврей-фактор, рыжебородый Мошка. Словом, дверь растворилась — и нашим взорам предстал засаленный, лоснящийся жидовский кафтан.

— А цо, панове, оцень вам сляпы нузны, такие больсие, високие, заситые в цорный холст с глянцем?

— Очень нужны! До зарезу нужны!

— Таких сляп в Пултуске нет.

— Дурак! Это мы знаем и без тебя, и незачем было тебе лезть сюда, чтобы объявить такую новость.

— А сляп хоть и нет, а сляпы будут. Обесцайте Мошки Зильберману по карбованцу с головы — и сляпы будут!

— Вздор! Откуда возьмешь ты шляпы, когда сам говоришь, что в Пултуске их нет и никогда не бывало.

— Это мое дело! Обещайте — и тогда сказу. Я верю вам: русские офицеры как скажут, что дадут, так и не обидят бедного фактора. Все отвечали в один голос:

— Хорошо, мы даем тебе, Мошка, по карбованцу за каждую походную форменную треуголку, котор~ая сядет на любую голову нашу! Теперь говори, как ты устроишь это дело?

Стр. 148

— А вот цто я вам сказу: надо вам сляпу, треуголку, как вы, господа, ее зовете, обситую цорным холстом з глянцем, а цто под цор-ным холстом — все равно. Есть у меня приятель картонсцик, он склеит сляпы из бумаги, обосьет цорным холстом с глянцем — и будут у вас сляпы. Время есть: завтра не пойдут есцо, а послезавтра все сляпы будут готовы.

— Браво! — раздалось со всех сторон: — выдумка отличная! Веди сюда картонщика снимать мерки, да скорее обеги всех, кому требуется шляпа и оповести о твоей находке и о том, что тебе общим собранием присудили по карбованцу с головы, накрытой шляпою твоего изобретения. Какую-нибудь старую треуголку на образец мы добудем.

Подобрав полы, Мошка пустился по улице, затем через четверть часа явился в кавярню жид-картонщик снимать мерки с наших голов, после чего с тою же целью по указанию Мошки отправился по разным квартирам. Сторговались мы с жидом-картонщиком по червонцу за шляпу с условием платить золотом.

Настал день выступления. Погода стояла отличная. Солнце ярко светило и теплые лучи его весело играли на строе блестящих треуголок у собранных на площади в ожидании сигнала — двинуться. Показался фельдмаршал. Он один был в белой фуражке. За ним ехали: начальник штаба, генерал-квартирмейстер и дежурный генерал — все в шляпах. Главной квартире приказано было идти в порядке, отделами, не съезжаясь и не мешаясь в толпу; вследствие чего непосредственно за главнокомандующим и за тремя поименованными должностными генералами, следовали их личные адъютанты и офицеры генерального штаба, потом их канцелярии, потом дежурство, потом интендантство и, наконец, их заводные лошади. Каждый отдел отрезывался от соседнего отдела шеренгою конных жандармов.

Когда поезд пришел в движение, Иван Иванович и лейтенант Г** с доктором III** выехали из рядов и направили своих коней к угловому дому: доктор позволил им взглянуть на панну Зосю и проститься с нею. При этом Иван Иванович вручил пани Марианне еще сто червонцев, собранных в главной квартире по подписке на лечение раненой, подававшей надежду оправиться в непродолжительном времени. Догнали они нас оба в очень меланхолическом настроении духа, но при виде треуголок, которые качались на наших головах, и они не могли удержаться от смеха. Ближе всего походили они на собрание моделей разной величины понтонов, опрокинутых килем вверх. На первом переходе все шло отлично, благодаря ясной и сухой погоде, но на втором переходе небо нахмурилось, стал накрапывать мелкий

Стр. 149

дождик, вследствие чего шляпы начали коробиться и тонкие струи клейкой жидкости потекли по нашим физиономиям. На третий день хлынул проливной дождь; шляпы наши пултусского жидовского изделия, наклоняясь концами на лицо и на затылок, мало-помалу приняли вид бесформенных блинов, клейстер ручьями потек по глазам и за воротник, вследствие чего все они как по команде полегли на землю, и на головах снова очутились изгнанные фуражки.

— Делай с нами, что угодно! — говорили мы хором, — хоть всех нас в обоз, хоть в Россию назад, а не станем далее подставлять наших голов под клейстерную росу! Воображаю, в какое удивление пришли поляки, наехав после нас на это собрание черных лоснящихся блинов, раскиданных по дороге, и как они ломали себе голову, стараясь дойти собственным умом до того, что это такое, откуда и для чего?

Итак, три дня спустя после выступления из Пултуска, изгнанные фуражки опять водворились в главной квартире и не покидали больше наших годов до той поры, пока дни мира и спокойствия снова не возвратили треуголке ее неотъемлемые форменные права. Этим и оканчиваю свой рассказ.

— Что же, разве дальше нечего и рассказывать?

— Хотите знать, что было дальше, так возьмите Шмидта в руки: все, что после случилось, рассказано им подробно, ясно и поучительно, а я покончил свою задачу, познакомив моих слушателей с судьбой несчастной панны Зоей.

— И то не вполне. Чем же все окончилось?

— Бедняжка умерла дня три спустя после нашего выступления, встревоженная шумным приходом в Пултуск польской рухавки.

— Через кого же могли вы узнать об этом — ведь вы в Пултуск более не возвращались?

— От варшавских жидов по взятии Варшавы. Евреи знают все, что творится где бы то ни было.

Барон Ф. Торнов.

Опубликовано в сборнике: «Братская помочь пострадавшим семействам Боснии и Герцеговины», СПб., 1876, с. 120-140.

Стр. 150

Воспоминания о Кавказе и Грузии

Заключив мои Воспоминания о кампании 1829 года в Европейской Турции отъездом из Крайова, перехожу прямо к началу моей службы на Кавказе. Не стану говорить ни о годовом пребывании в Яссах, ни о Польской войне 1831 года. В Яссах разыгрался для меня первый роман моей жизни, до того невинный, до того бедный похождениями, что рассказ о нем утомил бы читателя; а сердечные чувства, которыми отличается первая робкая привязанность, да позволят мне сохранить в одной собственной памяти. В Польскую же кампанию обстоятельства были для меня очень неблагоприятны. Мои воспоминания о ней не выходят из тесного круга, в котором дозволено было вращаться егерскому прапорщику, исправлявшему при главной квартире армии должность офицера генерального штаба. Упомяну только, каким образом я из Молдавии попал в армию, действовавшую в Польше, и каким путем выбыл из нее на Кавказ.

С самого начала войны, когда войска наши двинулись к Праге, генерал Гейсмар был назначен командиром авангарда. При этом случае он не забыл выпросить под свое начальство меня и Веригина, моего неразлучного товарища в 1829 году. Веригин, служивший в Кинбурнском драгунском полку, находился вблизи театра военных действий; для него было нетрудно вовремя поспеть к любимому начальнику, при котором он, к сожалению, находился недолго, потому что имел несчастие под Дембо-Вельки попасть в плен к полякам. Приказание приехать в Букурешт для сдачи статистических сведений, которые я собирал в Молдавии, и после того сорокадневный карантин в Скулянах принудили меня потерять много времени по-пустому. Освободившись из карантинного чистилища, я поскакал в Царство Польское по прямой дороге, считая ее, как следовало думать, ближайшим путем к месту моего назначения. Оказалось иначе.

Стр. 151

Дверницкий прорвался тем временем на Волынь, польская шляхта повстала, на дорогах появились разбойничьи шайки, и прямое сообщение с главною армией прекратилось для одиночных путешественников. Дивизионный командир, генерал-лейтенант Свечин, задержал меня по этому случаю в Дубно недели на две и отпустил в отряд генерала Ридигера не прежде, как было получено известие о Биромлинском деле, после которого Дверницкий отступил к австрийской границе.

Ридигер, которому я был известен по предыдущей кампании, остановил меня в свою очередь и, нуждаясь в офицерах генерального штаба, заставил исправлять квартирмейстерскую должность при первой драгунской дивизии. В главную квартиру армии он отправил меня с депешами из-под Замостья, когда после Остроленского сражения дороги в Литве начали очищаться от повстанцев. В село Клешово, близ Пултуска, где находилась главная квартира, я имел несчастие приехать в самый день смерти графа Дибича и к довершению горя не застал Гейсмара в армии. За неудачу, понесенную им под Прагой, его отрешили от командования и удалили в Россию. Гейсмар страдал за чужую вину, но впоследствии оправдался и в первый день Варшавского штурма принудил своих завистников совершенно замолкнуть, атаковав польский передовой редут и овладев им с быстротой, отличавшею все его действия в Турецкую кампанию. Покамест никто не предвидел будущего благоприятного поворота его судьбы, все считали его человеком с погибшею репутацией, и совесть мучила меня за то, что я не поспел разделить с ним беду, пользовавшись выгодами прежних удач, которыми он так охотно делился со своими подчиненными. К моему счастью, я имел случай явиться к нему после занятия Варшавы, когда он, тяжело раненый при взятии передового пятиугольного редута, лежал в одной из окрестных деревень, и совершенно очистить себя в его мнении насчет причины моего неприбытия к нему в авангард.

В главной квартире продержали меня до перехода через Вислу возле Оссека и после того командировали в авангард, к графу Биту, при котором я находился также во время двухдневного штурма варшавских укреплений. Кто бы пожелал ближе познакомиться с подробностями этого кровавого эпизода Польской войны 1831 года, тому советую обратиться к истории Шмидта; лучше и вернее трудно рассказать. Собственно для себя я вынес оттуда сильную контузию в голову, оставившую мне память на всю жизнь, и — чин подпоручика. После окончания войны меня перевели в Петербург, где я в департа-

Стр. 152

менте генерального штаба три месяца прилежно просидел за маршрутным столом, от которого выпросился на Кавказ, привлекавший в то время русскую военную молодежь, предпочитавшую труды боевой жизни парадной службе и блеску паркетных удач.

В начале марта 1832 года я оставил Петербург, а в Тифлис успел приехать не прежде половины апреля по причине нестерпимо дурного состояния дорог, заставлявшего меня испытывать поочередно всевозможные способы передвижения: в санях, на колесах, верхом и, в горах, даже пешком. До Екатеринограда приходилось ехать на перекладных; от этого места до Владикавказа на наемных, а от Ларса, первой станции в горах, до Тифлиса опять на переменных, почтовых лошадях. На Кабардинской плоскости, между Екатериноградом и Владикавказом, не для чего было учреждать в то время почтовую езду. Кому надо было, тот измерял это пространство небольшими переходами и не иначе как под защитой сильного конвоя, потому что горцы день и ночь рыскали за добычей в соседстве русской границы и около дороги, служившей для прямого сообщения с Грузией. Никому из ехавших в Тифлис нельзя было миновать Екатеринограда, главной станицы горского линейского казачьего полка, и пробраться отсюда до Владикавказа без «оказии».

Оказией называли провиантские колонны, направлявшиеся два раза в неделю с линии во Владикавказ под прикрытием пехотного конвоя при одном или двух орудиях. С ними отправляли курьеров, почту и всех проезжающих, для которых, когда не было оказии, ни под каким предлогом не поднимался шлагбаум, стоявший при въезде на мост через Малку. Кому из старых кавказцев не привелось томиться скукой в Екатеринограде, ожидая выступления оказии, и после того сердиться несколько суток сряду, нестерпимо страдая от холода или от жары, глядя по тому, зимой или летом злая судьба приковывала его к шествию воловьего транспорта? И я ходил с оказией много раз. К счастью, в последнее время моего пребывания на Кавказе оказии были уже отменены; по Кабардинской плоскости стали ездить на переменных лошадях с небольшим числом казаков, а теперь и эта предосторожность совсем не нужна: между Екатериноградом и Владикавказом ныне не более опасности как на любой столбовой дороге внутри России. Но в 1832, необыкновенно тревожном году, на Кавказской линии господствовал совершенно другой порядок. Начиная от Среднего Егорлыка, отделявшего землю Донских казаков от Кавказской области, путешественника встречали и провожали на станциях велеречивыми рассказами о свирепости

Стр. 153

черкесов и о беспрестанных грабежах и убийствах, производимых ими по самым ближайшим окрестностям. К счастью его, это были покамест одни сказки; около ста верст он мог еще проехать, не рискуя ни головой, ни чемоданом. Ближе к Ставрополю дело принимало другой вид; опасность, существовавшая до того в одном напуганном воображении кавказского новичка, обращались в действительность, быстро возраставшую по мере сближения с Кубанью, Малкой и Тереком, отделявшими Линию от неприятельских земель. Пограничные поселяне, обращенные позже в казаков, и линейские казаки, свыкшиеся с постоянною тревогой, менее говорили о ней, но зато более остерегались. На ночь езда по дорогам прекращалась для всех, кроме нарочных, которым давали в прикрытие сколько было нужно казаков. С рассветом выезжать со станции было менее опасно. Хищники — официальный термин для обозначения горцев, прорывавшихся в наши пределы, — редко позволяли себе «шалить», то есть убивать и грабить, в утреннее время, когда рабочий народ толпами выходил в поле, и когда по берегам пограничных рек и по всем дорогам казачьи разъезды отыскивали «сакму» разбойников, успевших прокрасться в степь под защитой ночи. Многолюдство грозило немедленным распространением тревоги, а долгий день способствовал казакам преследовать их. Зато последние часы перед закатом солнца слыли, не без основания, самым опасным временем дня. Шайки хищников, скрытно дневавшие в глубоких балках, прорезывающих линейские степи, или в густых лесах, покрывавших берега Терека и Кубани, появлялись там, где их нисколько не ожидали, угоняли табуны и стада, убивали оборонявшихся, хватали в плен беззащитных и под покровом ночи ускользали от погони. В числе нескольких сот человек они нападали на крестьянские селения или пытались врываться иногда в казачьи станицы; в честь казакам будь сказано, эта последняя попытка почти никогда им не удавалась. Вечерняя встреча в поле с конными людьми в мохнатых шапках, когда, к тому же, лица были укутаны башлыками, и у передового ружье вынуто из чехла, редко предвещало добро. Сердце сжималось болезненно, когда в степи неожиданно появлялась шайка подобных ездоков; рука судорожно ложилась на курок ружья или пистолета, и тоску отводило только в счастливом случае, если удавалось разглядеть у них более сапогов чем чевяк: значит казаки, а не чеченцы и не закубанцы. После этого понятно, почему для линейцев с наступлением ночи наставал не покой, а начиналось настоящее бдение: из станичных ворот выезжали заставные и разъездные казаки, резервные съезжались на

Стр. 154

сборное место; на улицу казак не выходил иначе как с ружьем, вынутым из чехла, и в свою конюшню не заглядывал без пистолета в руке. Чеченец, случалось, прокрадется в станицу, заползет на двор к казаку, спрячется под плетнем и ждет, пока кто-нибудь выйдет ночью подложить корм лошади или коровам. Удар кинжалом или пуля отплачивают казаку за мусульманскую кровь, пролитую неведомо каким гяуром, — кто станет разбирать виноватого? — и чеченец исчезает мгновенно, как будто он тут и не бывал. В таком положении я застал Кавказ в 1832 году; полагаю, старые кавказцы еще помнят это время.

Вплоть до самого Екатеринограда любопытство новоприезжего более возбуждалось плодородием почвы да видом многочисленных стад, чем живописною стороной природы. Гладкая черноземная степь, изредка прорезанная балками, утомляла глаз. Села попадались нечасто, еще реже встречались леса. Не доезжая Ставрополя, местность изменяла свой однообразный вид; дорога шла в гору, окаймленная с обеих сторон глубокими лесистыми оврагами. На значительной высоте раскинулся город, составлявший в то время административный центр обширной страны, простиравшейся от Черного до Каспийского моря.

Наружный вид Ставрополя, признаться, мало соответствовал важности политического значения, которое город должен был иметь в глазах люда, обращавшего к нему свои взоры и упования. Поднявшись на гору с северной стороны, приезжий прежде всего усматривал необыкновенно просторное поле, на котором две линии низеньких деревянных домов, образуя входящий прямой угол, обозначали два фаса проектированной площади; с двух остальных сторон поле ограничивалось кладбищем да оврагом. Эта возникающая площадь занимала самый высокий пункт горы. Посреди ряда построек, очерчивавших восточный фас, открывалась главная улица, фланкированная по углам каменными домами, справа — длинным, одноэтажным строением, в котором жил командующий войсками, слева — горделиво глядевшими на своего приземистого соседа двухэтажными хоромами советника казенной палаты 3... Спустившись под гору, улица упиралась в высокие каменные ворота, не то крепостные, не то триумфальные, красовавшиеся в чистом поле и поэтому ничего не запиравшие. Никому не удавалось разрешить трудную загадку, для чего поставлены эти ворота — между тем нельзя было без них вообразить Ставрополь. Кроме командующего войсками жили еще на площади: обер-квартирмейстер, дежурный штаб-офицер, председатель казенной

Стр. 155

палаты и несколько других, менее важных сановников военного и гражданского управления. Начальник штаба, губернатор и комендант обитали в домах, составлявших украшение главной улицы, наряду с театром, с гостиным двором и со знаменитою гостиницей Найтаки. За исключением названных, все прочие дома, деревянные, турлучные или из сырцового кирпича, принадлежали к числу известных в провинции домов «без архитектуры», то есть в один этаж, пять окон во фронте, дверь сбоку под крошечным навесом, все это без тени украшения.

Не думал я, проезжая в первый раз через Ставрополь, что мне самому десять лет спустя придется в нем пребывать, да еще с женой, шесть недель после свадьбы. Жил я на вышесказанной площади, в небольшом деревянном домике, принадлежавшем хозяину каменного углового дома, советнику 3... На противоположном конце той же линии находился другой небольшой домик, белый снаружи, белый внутри, вмещавший другое молодое хозяйство. Мы вели между собой доброе знакомство и вместе пережили много радостных минут и много дней, исполненных досады и беспокойства. Потом судьба развела нас в разные стороны. М... пошел путем постоянного труда, не сворачивая ни вправо, ни влево, и силой ума и воли победил препятствия, возникающие перед человеком, для которого не расчищают дороги ни дядюшки, ни тетушки, ни бабушки. Я, со своей стороны, не упускал случая пожить и в свое собственное удовольствие и по этой причине далеко отстал от моего ставропольского сослуживца. Не горюю, впрочем, о том, чего сам не достиг, и ему не завидую. Охотно бы сказал о нем побольше, да говорят, живых не только хулить, даже хвалить не позволено; поэтому снова обращаюсь к характеристике площади.

Весной и осенью по ней разливалось море грязи; зимой она покрывалась снежной оболочкой в полсажени глубиной. Бывало, поднимется вьюга, и несколько суток нельзя показать глаз за двери дома; ворота занесет с обеих сторон, и люди принуждены лазить через них, пока употреблявшиеся на это дело арестанты не раскопают снежной горы. Однажды гости собрались к какому-то из счастливых обитателей площади провести вечер; тем временем разыгралась непогода, воздух наполнился клочьями снега. Вечерние посетители кое-как выбрались за ворота, но на площади потеряли направление, никак не могли попасть в жерло большой улицы и вернулись, сколько их тут ни было, ночевать к принимавшему их хозяину, благодарные ему за то, что он не поспешил погасить свечи, позволившие им вторично отыскать его дом. В мое время знакомого мне доктора

Стр. 156

чуть не замело ночью на площади. Выехав около полуночи навестить больного, несмотря на дурную погоду, он увяз с санями в снежном сугробе, долго бился, стараясь высвободить лошадь с помощью кучера, но, утопая все более, принужден был послать его за помощью, а сам остался при экипаже. Пока кучер добрался до домов, стучал в ворота — звонков в Ставрополе не знали — и не мог достучаться, доктора снег начал покрывать, вихрем кружась над его головой. Горка быстро увеличивалась, охватывая лошадь, сани и коченевшего седока. Случайно набрели на него офицеры, возвращавшиеся с веселой пирушки, и высвободили его из этого некомфортабельного положения. В летнее время мне самому не раз случалось видеть и даже испытывать, как облака, нисколько не стесняясь городскими воротами, гуляли по ставропольским главным улицам. Бывало, катятся на встречу клуб густого тумана, накрывает вас, обдает дождем и градом — проносится вверх по улице, и снова яркое солнце светит над вашею головой. Это о наружности города. Из его внутренних качеств я успел в мой первый безостановочный проезд вкусить только прелести гостиницы Найтаки и не был ею приведен в восторг, хотя на своем веку много уже испробовал русских провинциальных гостиниц, заезжих домов и жидовских «корчм». Правда, в то время прогресс не успел еще проникнуть в глубину номеров Найтакинской гостиницы, освежить коридорный запах, повеять на кухню благодатным ароматом гвоздики и лаврового листа, и над длинным, хотя и каменным, строением «без архитектуры» поднять второй этаж с танцевальною залой, где, семь лет спустя, отбывались балы Ставропольского Благородного Собрания. Тогда гостиница приняла действительно благородный вид, дозволявший городским красавицам и любезникам аристократического круга, не брезгуя, переступать через ее порог, когда раздавалась бальная музыка. И куда девались эти красавицы и эти любезники? Одни состарились, разъехались, поумирали другие, и сколько из их ревностных поклонников покоятся вечным сном за Кубанью, за Тереком, на берегу Черного моря! Немногие из посетителей Ставропольского Собрания, в тридцатых годах предававшихся восторгу, когда «с вод» появлялась «роза кавказская», или трудолюбиво ухаживавших за девицей Р. и за девицей П., странствуют еще по белому свету или отдыхают под сению домашних пенатов, ожидая своей очереди уступить место новому поколению.

От Ставрополя до Екатеринограда мы доехали на третьи сутки, отправляясь с почтовых дворов по нескольку повозок зараз, ради общего казачьего конвоя; говорю мы, потому что от самого Петербурга я ехал не один, а с родственником А. Л. В., поступившим на

Стр. 157

службу из отставки, человеком умным и отменно добрым, но не созданным для кавказской жизни. Его строгой точности более сродны были кабинетные занятия, чем кавказское военное дело, беспрестанно разрушавшее своими быстрыми переворотами всё расчеты его методического порядколюбия. Кто из тифлисцев не знал в 1832 году Александра Лаврентьевича, не любил, не уважал его, и совершенно дружески слегка не подсмеивался над его методизмом? Год спустя он избрал благую дорогу, переехал служить в Петербург, завел вокруг себя примерный порядок и, не имея сам семьи, с истинно-христианским самозабвением трудился для пользы своих родных. Во все время проезда дождь нас мочил и весенний туман проникал до костей; по этой причине мы не могли видеть Бештау, лежащей верст пятьдесят вправо от Георгиевска, с купой целебных источников, сгруппированных у его подножия.

II.

Екатериноград — казачья станица старой, неправильной постройки на левом, господствующем берегу Малки. Длинная и узкая плотина, устроенная поперек низменности, покрытой садами вперемежку с невысоким лесом, и через реку мост на каюках, связывали станицу с карантином, стоявшим на правом берегу. Мост и карантин прикрывались земляным люнетом. В 1832 году лес и сады, лежавшие по обе стороны плотины под обрывом, над которым возвышалась станица, служили любимым притоном для «хищников». Безрассудно было вечером ходить туда поодиночке или ночевать в садах. Вообще, фруктовые сады и виноградники, составлявшие лучшие богатства казаков, живших на берегу Терека, были постоянным театром разбойничьих нападений со стороны горцев, и в журнале военных происшествий на Линии играли немаловажную роль.

Между Екатериноградом и Владикавказом простирается на расстоянии ста пяти верст открытая равнина, по которой, кроме множества незначительных потоков, протекают три быстрые и глубокие реки: Урух, Ардон и Архон. Это пространство нам следовало пройти с «оказией».

В Екатеринограде нам довелось отдохнуть не более суток от безостановочной езды в почтовой телеге, — начиная от Воронежа, где с прекращением снежного пути мы были принуждены покинуть спокойную зимнюю кибитку. На другой день нашего приезда явился десятский с повесткой, что утром выступает «оказия» и всем проез-

Стр. 158

жающим приказано на рассвете собираться перед карантином, по ту сторону Малки. Хозяйка квартиры, которую мы занимали безденежно, по отводу, как следовавшие «по казенной надобности», нанялась доставить нас до Владикавказа. За отсутствием мужа, отправленного «в партию», лошадьми должен был править «непомнящий родства», приписанный к их семье работником. В то время Кавказская Линия была наполнена беглецами из внутренних русских губерний. Для пополнения убыли между казаками и для заселения области, являвшихся на Линию бродяг, по большей части беглых помещичьих мужиков, объявлявших притом, что они не помнят родства, не разбирая кто и откуда, приписывали на несколько лет к казачьим семействам, потерявшим отцов или сыновей на войне с горцами. У них беглецы работали, приучались владеть конем и оружием и, по прошествии определенного срока, поступали навсегда в казачье сословие. И наш кучер принадлежал к числу «непомнящих родства», спасавшихся от крепостной благодати. Линейское положение о бродягах, случалось, порождало довольно забавные недоумения в народных понятиях. Однажды прибыли на Линию несколько сот душ, целым селением, с женами, детьми, скотом и птицей и стали просить земли, объявив, что не имеют ни роду, ни племени и совершенно забыли прежнее место жительства. По правилу, их следовало бы обратить в казаков, но помещик был человек со влиянием и настоял на возвращении беглецов, для освежения потерянной памяти о прежнем, завидном быте.

Едва начинало светать, когда мы переправились через Малку. Прибыв на место из первых, я имел случай видеть очень любопытный сбор оказии: сначала стали появляться на поле повозки и экипажи всевозможных видов. Телеги, брички, кибитки, тарантасы, между ними даже коляска, хотя и допотопного сооружения, а все-таки настоящая рессорная коляска, рысцой выезжали за ворота предмостного укрепления. За экипажами тянулись длинные ряды грузных телег, запряженных светло-серыми, длиннорогими черноморскими волами; со скрипом двигались высокие двухколесные татарские арбы, влекомые черными буйволами, и покачиваясь, шагали громоздко навьюченные верблюды. Всадники скакали по всем направлениям. С козел правили лошадьми: где русский бородатый мужик, где казачок, где отставной солдат в военной шинели, на голове мохнатая кабардинка, а где молоденькая, краснощекая, поворотливая казачка или солдатка в полумужском наряде. Из экипажей и с высоты арб глядели заспанными глазами физиономии разноплеменных путешественников и путешественниц, укутанных в военные шинели, в бекеши,

Стр. 159

жающим приказано на рассвете собираться перед карантином, по ту сторону Малки. Хозяйка квартиры, которую мы занимали безденежно, по отводу, как следовавшие «по казенной надобности», нанялась доставить нас до Владикавказа. За отсутствием мужа, отправленного «в партию», лошадьми должен был править «непомнящий родства», приписанный к их семье работником. В то время Кавказская Линия была наполнена беглецами из внутренних русских губерний. Для пополнения убыли между казаками и для заселения области, являвшихся на Линию бродяг, по большей части беглых помещичьих мужиков, объявлявших притом, что они не помнят родства, не разбирая кто и откуда, приписывали на несколько лет к казачьим семействам, потерявшим отцов или сыновей на войне с горцами. У них беглецы работали, приучались владеть конем и оружием и, по прошествии определенного срока, поступали навсегда в казачье сословие. И наш кучер принадлежал к числу «непомнящих родства», спасавшихся от крепостной благодати. Линейское положение о бродягах, случалось, порождало довольно забавные недоумения в народных понятиях. Однажды прибыли на Линию несколько сот душ, целым селением, с женами, детьми, скотом и птицей и стали просить земли, объявив, что не имеют ни роду, ни племени и совершенно забыли прежнее место жительства. По правилу, их следовало бы обратить в казаков, но помещик был человек со влиянием и настоял на возвращении беглецов, для освежения потерянной памяти о прежнем, завидном быте.

Едва начинало светать, когда мы переправились через Малку. Прибыв на место из первых, я имел случай видеть очень любопытный сбор оказии: сначала стали появляться на поле повозки и экипажи всевозможных видов. Телеги, брички, кибитки, тарантасы, между ними даже коляска, хотя и допотопного сооружения, а все-таки настоящая рессорная коляска, рысцой выезжали за ворота предмостного укрепления. За экипажами тянулись длинные ряды грузных телег, запряженных светло-серыми, длиннорогими черноморскими волами; со скрипом двигались высокие двухколесные татарские арбы, влекомые черными буйволами, и покачиваясь, шагали громоздко навьюченные верблюды. Всадники скакали по всем направлениям. С козел правили лошадьми: где русский бородатый мужик, где казачок, где отставной солдат в военной шинели, на голове мохнатая кабардинка, а где молоденькая, краснощекая, поворотливая казачка или солдатка в полумужском наряде. Из экипажей и с высоты арб глядели заспанными глазами физиономии разноплеменных путешественников и путешественниц, укутанных в военные шинели, в бекеши,

Стр. 160

сторону. На это была важная причина. Из-за Терека пронеслись неблагоприятные слухи: Кази-Мегмет, известный в народе под именем Кази-Муллы — Шамиль того времени — спустился из Дагестана в Чечню, набрал многочисленную шайку и готовился атаковать русских. Не было еще известно, куда он намерен идти; поэтому его ожидали повсюду и везде готовились дать отпор. Имея в виду произвести общее восстание горцев на левом фланге и в центре Кавказской Линии, он считал делом первой необходимости увлечь за собой Большую Кабарду и этим способом, если не совершенно прервать, то по крайней мере затруднить сообщение по Военно-Грузинской дороге. При исполнении своего замысла, Кази-Мегмет. не мог миновать нашего пути. Кавказское военное начальство понимало опасность, которая ему угрожала, и всеми мерами старалось ее отвратить; поэтому нечего было удивляться, если командир оказии, штабс-капитан линейного батальона, принимал повседневные меры предосторожности. К нашему счастью, он был старый, опытный кавказец, к тому же принадлежал к категории людей, имеющих обыкновение заранее не храбриться, а в минуту действительной опасности не робеть. Под его начальством, как и при каждом другом, с нами могла случиться беда, но можно было надеяться, что он со своей стороны не оплошает. Я был хотя молод, но уже достаточно обстрелян для того, чтобы не ошибиться в человеке. На его смелость и хладнокровие можно было положиться, не рискуя себя обмануть; а о солдатах нечего и говорить. В первый раз я увидел здесь коренного кавказского солдата, во всю дорогу любовался им, то есть им самим, а не косматою шапкой, которою он накрывался, вопреки формы, не потертою шинелью и не амуничною принадлежностью, до которой будто не прикасалась пригонка, и не долго медлил решить, что с этим солдатом можно покуситься на все. Далее увидят, ошибся ли я в своем заключении.

Вследствие всего, что делалось на глазах у путешественников и что доходило до слуха их, между ними стало распространяться сильное беспокойство: у многих лица вытягивались, по мере того как мы уходили в степь и спасительный берег Малки исчезал из виду. Напрасно твердили робеющим, что не далее четырнадцати верст до ближайшей крепости, и что на пути имеются пять укреплений: Пришибское, Урухское, Минаретское, Ардонское и Архонское, в которых можно ночевать совершенно безопасно от Кази-Муллы и его чеченцев. Их встревоженное воображение упрямо отталкивало каждую успокоительную идею. Было в нашей оказии много разнохарактерного народу: шатались тут люди совершенно беззаботные,

Стр. 161

думавшие о чем угодно, только не об опасности; суетились и поддельные храбрецы, делавшие неимоверные усилия громким хвастовством отвести страх, сжимавший их сердца. Всех смелее оказывались дамы, обладающие, как известно, обще принадлежащею им способностью никогда не бояться настоящей опасности и всегда пугаться без причины. Сильно тревожились два петербургские чиновника, ехавшие на Кавказ за чином коллежского асессора и жалованьем по усиленному окладу; мысль подвергнуться крушению так близко к порту своих надежд, попасть в плен или, пожалуй, и того хуже, раздирала им душу. Наравне с ними, если не сильнее еще, волновался счастливый владелец коляски, управляющий владикавказскою винно-откупною конторой. Сначала его встревоженный вид крайне забавлял нас, потому что он нисколько не шел к его рябому, пучеглазому лицу и плечистому складу, по которым трудно было отнести его к категории существ слабонервных; но потом мы поняли причину его треволнения и признали ее совершенно законною. Легко было нам, отвечавшим за одни собственные головы, подтрунивать над беспокойным взглядом «управляющего», да над огромным телескопом, которым он ежеминутно целил на все стороны горизонта; мы не сидели в оболочке отца, имевшего при себе двух дочек, только что выпущенных из ставропольского благородного девичьего пансиона, где их обучали такому множеству языков и других предметов, что у них от научного звона в ушах в голове образовалась совершенная пустота. Но говорить о воспитании, которое давалось в то время дочерям небогатых чиновников в наших провинциальных пансионах, не идет к делу. Займемся отцом. Давнишний кавказский жилец, он хорошо знал какая судьба ожидала девочек, если б они, к несчастью, попались горцам в руки, и поэтому не был спокоен ни на мгновение; барышни же, не имея ясного понятия об участи, которая им угрожала в таком случае, боялись чего-то незнакомого и, чтобы одолеть страх, пытались храбриться, как храбрятся дети, пока действительно не увидят трубочиста, которым нянька грозит, когда они начинают капризничать.

Ничего нет легче как заводить путевое знакомство при подобных обстоятельствах; была бы только охота знакомиться. Никогда я не имел привычки брезговать товарищами, которых судьба посылала мне в дороге, на почтовой станции или каком-нибудь забытом уголке земли; какого они чина, звания и светского положения, мало меня тревожило, потому "что и в молодости я не страдал смешною боязнию уронить себя через минутное знакомство с кем бы то ни было.

Стр. 162

Иное дело дружиться, вступать в тесную связь — тут я готов был отступить на три шага от самого знатного имени, от самой заманчивой наружности, если личность меня не привлекала. Побуждаемый склонностию отыскивать людей оригинальных, типических, без разбора наружной оболочки, под которою скрывались их серьезные или забавные качества, я познакомился уже на первом переходе с большим числом наших спутников. «Управляющий» любил заводить новые знакомства несравненно более меня, но, как человек опытный и практичный, знал насколько в таком деле требуется осмотрительности от представителя семейства. Он подходил и кланялся первый, но прежде, чем решался всепокорнейше пригласить к ковру, расстилавшемуся возле коляски, когда оказии давали отдых, деликатно разведывал кто куда едет, откуда, какого чина, и не значится ли за ним по формуляру родового или благоприобретенного. Его любознательность заслуживала полного уважения, потому что она проистекала из самого чистого чувства родительской заботливости; на сказанном ковре красовались не одни соления и настойки из первых рук, но и две дочки, шестнадцати и семнадцати лет. Нельзя же было упускать из виду существенные достоинства, которыми могли обладать некоторые из субъектов, брошенных случаем на пути его дочерей при первом вылете их из гнезда. Пристроить дочерей было в его уме делом первой важности; он понимал, как трудно будет для него, овдовевшего много лет тому назад, в одно время следить за кознями амура против юных сердец обеих барышень и за проделками откупной челяди. В оказии находились, между прочим, и люди солидные. Кто знает, чем может кончиться шутка? Суженого, ряженого и конем не объедешь, — говорит пословица, — а коли судьба, так, пожалуй, нагонишь его воловьим шагом оказии.

С первого начала «управляющий» обратил на меня мало внимания: моя рогожная кибитка с мизерною кладью, молодость и чин армейского подпоручика внушали ему весьма посредственное уважение к моей персоне. Иное дело, если б я числился капитаном, ротным командиром, да был на дороге в батальонные, из которых можно шагнуть и в полковые, — тут позволительно поклониться лишний раз; а то молодой егерский подпоручик и ничего более: какого проку от него ожидать? Богат, так маменька не позволит жениться, хотя за дочками и водится капиталец; беден, так, пожалуй, готов тотчас в церковь, — значит, только придется кормить, пока до чего-нибудь «дотянет»; а не то примется девочкам попросту строить куры да отбивать солидных женихов. Из приемов моего «управляющего» легко

Стр. 163

было заметить, что он, как подобало его житейскому призванию, глядел на вещи с чисто практической точка зрения. Сообразно с этим душевным настроением, он не замедлил сделать быстрый поворот в мою сторону и засыпать меня любезностями, когда дошло до его сведения, что я, несмотря на мой армейский мундир, еду в Тифлис служить в корпусном штабе. Знакомство со «штабным» в его глазах имело свою выгоду. К сожалению, оы позабыл заранее разведать, что я не принадлежу к категории «пригодных штабных», не касаясь, по роду моих занятий, до подрядов, поставок и прочих хозяйственных распоряжений, иначе не тратил бы он на меня такого избытка любезности, закусок и настоек. Во время двух последних переходов — мы шли всего четыре дня — он находил большое удовольствие рассуждать со мной о кавказских политических делах, бранить снисходительность начальства к горцам, критиковать распоряжения командира оказии, вследствие чего не уставая шагал возле нашей повозки, на привалах приглашал к завтраку, вечером на чай и нередко на походе усаживал в коляску против своих дочерей, когда это завидное место случайно не было занято ехавшим с нами комиссионером.

Пожалуй, найдутся люди, которые прервут мой рассказ простодушным вопросом: почему же комиссионеру такой почет. Они, значит, в тридцатых и сороковых годах нашего столетия сидели еще на школьной скамье, и я должен дать им объяснение. В те времена, о которых я вспоминаю, в обширной сфере русского чиновничьего мира комиссионер провиантского или комиссариатского ведомства занимал место привилегированного существа, истинного баловня счастья, перед которым прочие чиновники, папеньки взрослых дочерей, низко кланялись, маменьки умильно улыбались, а барышни стыдливо опускали ресницы, выразительно перебирая пальцами уборку платья или комкая носовой платочек. Говорю о барышнях, приобретших уже некоторую долю опытности в оценке жизненных благ, то есть перестрадавших первый период сердечного влечения к идеалам, в красных, бирюзовых, зеленых и иного цвета гусарских доломанах, и понявших, наконец, какая бездна отрады гнездится в глубине туго набитого кармана, какой бы мундир его ни прикрывал. Комиссионер был тогда не то, что ныне, обыкновенный служащий; для его деятельности раскрывался в то время необозримо широкий горизонт, на склоне которого фортуна рисовала ему розовыми чертами не только чины, ордена и прочие награды, но и очерки домов, фабрик, с придачей сотен и тысяч ревизских душ. О ломбардных

Стр. 164

билетах нечего и говорить, они сами собой, без всякого труда, укладывались к нему в бумажник. Ступенью выше комиссионера стоял председатель Казенной палаты. Выше их обоих заноситься в своей амбиции имел право лишь винный откупщик: начав от звания целовальника, со сплеска, он мог в продолжении небольшого числа лет приобрести в свое владение несколько тысяч душ, а там недалеко до предводителя и до камергерского ключа! Благодаря благому Провидению, русские души отошли теперь из-под крепости на волю Господню; их нельзя более ни проживать, ни наживать; откупщицкое дело, питавшееся рассиропливанием и приправой вина разными невинными специями, от которых у народа скребло в горле и жгло кишки, кануло в омут, из которого оно "выросло; полки потеряли значение аренд; и комиссионерство перестало быть золотым прииском, на котором комиссионеры вымывали для себя золото из всякого казенного двора, попадавшего к ним в когти.

Воспитанницы ставропольского пансиона благородных девиц были молоды, свежи, поэтому чрезвычайно привлекательны в наших глазах; для сравнения с ними мы не имели перед собой ни одного сколько-нибудь сносного женского существа. Ходил говор, будто с нами едет еще армянка замечательной красоты, но никому не удалось поверить справедливость этого слуха. Красавица скрывалась постоянно в тарантасе, завешенном со всех сторон, даже ночевала в нем; а ее супруг, тифлисский торговец, одаренный физиономией леопарда, с мотавшимся на поясе кинжалом необычайной величины, бросал такие свирепые взгляды на любопытствовавших поближе разглядеть внутренность заветного экипажа, что у них холод пробегал по жилам, и они в смущении и страхе от него удалялись. Затем скипетр красоты оставался в бесспорном обладании двух девиц, и мы, сколько нас тут ни было на лицо: комиссионер, оба чиновника и человека три офицеров из разных кавказских полков, записались к ним в поклонники на все время нашего общего странствования. Барышни, пользуясь своею властью над нами, жеманились, восторгались, обижались, гневались и умилостивлялись поочередно, все с видом достоинства, подобавшего девицам хорошего провинциального тона. Кавалеры отличались со своей стороны, каждый по силе преимуществ, которые ему приписывало собственное самолюбие. Комиссионер, в сознании своего социального значения, дозволявшего ему церемониться менее других, говорил девицам комплименты, направленные «не в бровь, а прямо в глаз». Петербургские чиновники, жмуря глаза, цедили сквозь зубы повествования об удивительных

Стр. 165

эпизодах своей столичной жизни: как они с министрами игрывали в вист и в бостон; как тайком передавались им раздушенные записочки от разных очаровательных графинь; при этом давалось понять, что принужденные, по причине совершенно исключительных обстоятельств, расстаться на время с прелестями столичной жизни, они располагают схоронить себя на Кавказе ненадолго, пока... Значительное наклонение головы довершало фразу. Кавказские офицеры, не облекаясь в покров таинственности, в который так величественно драпировались петербургские чиновники, занимали барышень не совсем деликатными, но зато очень правдивыми рассказами о своих похождениях за Кубанью и за Тереком. После этого мне, не водившемуся с министрами, не получавшему записочек от графинь и не бывшему еще ни за Тереком, ни за Кубанью, оставалось только болтать разный вздор — дело, которому я предался с самою похвальною ревностью.

В таком приятном препровождении времени, пространство, отделявшее нас от Владикавказа, исчезало неприметным образом. На ночь мы располагались возле укрепления вагенбургом, который окружали двойною цепью караулов и секретов. Офицерам и чиновникам отводили квартиры в форштате, у женатых солдат; народ нечиновный бивуакировал вокруг пылающих костров. Всю ночь заунывное: «слушай!» раздавалось около крепости и бивуака, напоминая, что мы находимся в неприязненной стороне. Если бы не окружавшие нас военные предосторожности и не открытые «летучки», которые по несколько раз в сутки неслись из Владикавказа навстречу к командиру оказии, потом, от поста до поста, летели дальше на Линию, елико терпели ноги замученных казачьих лошадей, мы, пожалуй, готовы были бы совсем забыть о Кази-Мулле и его чеченцах. В Ардонском укреплении прибавили к нашему конвою взвод пехоты и второе орудие. Из Ардона мы выступили раньше обыкновенного и к полудню пришли бы во Владикавказ, если бы не спустился такой густой туман, что в десяти шагах нельзя было разглядеть человека. Это принудило нашего штабс-капитана остановиться, не доходя до половины дороги и выслать сильные разъезды вперед и к стороне Терека. Пока мы ожидали возвращения казаков, прискакал осетинский старшина Магомет-Кази, с пятьюдесятью всадниками, задержать оказию от имени владикавказского коменданта, доколе не прибудет батальон, высланный из крепости к нам навстречу. Кази-Мулла накануне явился со своим скопищем перед Назраном, в двадцати пяти верстах от Владикавказа, — и кто мог ручаться, что он, пользуясь

Стр. 166

туманом, не попытается разбить оказию. Вследствие этого известия мы построились в каре, два часа битых прождали прихода обещанного батальона, и потом втихомолку, без барабанного боя двинулась по дороге. Одни татарские арбы скрипели на всю окрестность. Сиплый визг, вырывавшийся из-под поворотных осей, к которым колеса прикреплены наглухо, слышался издалека. Татары не имеют привычки смазывать оси и оправдывают это скриполюбивое обыкновение тем, что они честные люди и не боятся, подобно ворам, если будет слышно когда они едут. Под покровительством непроницаемого тумана мы перешли по мосту через Терек, вошли во владикавказское предместье и построили вагенбург на площади _перед крепостными воротат ми, через которые пропустили одних путешественников с их поклажей. Экипажам не было места внутри крепости, загроможденной стариками, женщинами, детьми, товаром и всяким имуществом, свезенными в нее из обоих форштатов. Петербургских чиновников, одного офицера, моего родственника, и меня, поместили в каком-то чулане возле комендантской канцелярии, где мы расположились на своих чемоданах вместо постели, имея на всю братию один деревянный табурет, получивший, по единогласному приговору, назначение исправлять должность чайного стола. Управляющий с дочерьми нашел приют у самого коменданта, а комиссионера мы потеряли из виду и не заботились о нем, зная, что для особы его звания всегда готово теплое местечко там, где существуют склады провианта, которыми Владикавказ был вовсе не беден.

Нельзя оставить без пояснения причину тревоги, возмутившей созерцательное житие владикавказцев и принудившей нас не только поместиться в чуланчике сам пят, но и прожить четверо суток в таком стесненном положении.

Владикавказ, главный стратегический пункт в центре Кавказской Линии, оборонявший Военно-Грузинскую дорогу при выходе ее из ущелья Терека на Кабардинскую равнину, долженствовавший удерживать в повиновении Большую и Малую Кабарды, осетин и мелкие кистинские общества, занимавшие северную покатость хребта, слыл повсюду сильною крепостью, но в сущности не оправдывал своей репутации. Земляные насыпи по нужде только могли противиться горцам, не имевшим тогда еще артиллерии и действовавшим без общей связи, после решительного удара нанесенного Ермоловым Большой Кабарде в 1821 году. Но тут вмешался в наши кавказские дела новый фактор. Гимринский уроженец, Кази-Мегмет явился в 1830 году проповедником мусульманского учения, на котором

Стр. 167

Шамиль основал в последствии свое продолжительное могущество, взволновал Дагестан и Чечню и с помощью мюридов быстро стал распространять свое владычество над горцами левого фланга Кавказской линии. Несколько удачных набегов на нашу границу, в особенности, разграбление Кизляра, доставили ему высокое значение в глазах вояк, преимущественно бьющихся из-за добычи; горцы признали его «шихом» — святым, «имамом» — пророком, и под его предводительством готовы были, не жалея головы, идти на «казват» — священную войну против гяуров. Все это не имело бы особой важности, если бы в то же время Кази-Мегмет, равнявшийся умом и предприимчивостью своему преемнику Шамилю, не принялся всеми способами направлять горцев к одной общей цели, заключавшейся в единодушном сопротивлении русской силе. Этого не ожидали и к этому не были приготовлены.

Владикавказская крепость, окруженная двумя форштатами, вмещавшими множество лавок, наполненных товаром, и обширными фруктовыми садами, все более и более стеснявшими ее оборону, уже лет десять не находилась в положении опасаться со стороны горцев открытого нападения. Мелкие происшествия, убийства, грабеж и кража людей повторялись ежедневно под самыми стенами крепости; но подобные безделицы никого не смущали в то время на Кавказе. Однажды два чеченца подкараулили в саду самого коменданта, генерала Поца, и унесли в горы, посадив на палки, так как старик, страдавший подагрой и всегда обутый в высокие валеные сапоги, за что горцами был прозван генерал «цевака» — войлочный сапог, не мог бежать с потребною скоростью. Коменданта принуждены были выкупить у воров. Для предупреждения подобных случаев разъезды посылалась очень часто, на ночь расставлялась вдоль бруствера цепь, и в садах помещали секреты, а о крепости никто не помышлял: бруствер исподволь осыпался в ров, платформы под орудиями оседали и дружно гнили вместе с лафетами; гарнизона оставалось не более одного линейного батальона и сотни донских казаков, да и из них половина людей находилась в командировке. Поэтому нечего удивляться, если слух о прибытии в Чечню Кази-Муллы и о замыслах его на Военно-Грузинскую дорогу смутил некоторым образом владикавказское начальство, которое даже очень встревожилось, когда он с тремя тысячами чеченцев обложил Назрановское укрепление, отправил сильную партию лезгин подчинить своей власти галашевцев, галгаевцев, кистинцев и хевсурцев, и в то же время послал тайных переговорщиков к кабардинцам, с поручением убедить их присоединиться к восстанию.

Стр. 168

По первому слуху, владикавказский гарнизон был усилен одним батальоном из Грузии. Крепость принялись чинить напоследях, и не малого труда стоило привести в порядок тяжелую артиллерию, давно брошенную на произвол судьбы. Из форштатов переселили в крепостную ограду детей и женщин с имуществом, какое они успели захватить на скорую руку, а мужчин, способных носить оружие, заставили оборонять оставленные дома и сады вместе с осетинскими и кабардинскими милиционерами, на преданность которых полагались слишком мало, чтобы поручить им, наравне с солдатами, защиту самой крепости. Осетинские и ингушевские семейства, укрывавшиеся во Владикавказе из окрестных селений, помещали в вагенбурге, построенном из повозок нашей оказии. В крепость вводили, однако, детей и жен людей имевших вес в народе, чтобы помощью этого залога уберечь их от измены.

Кази-Мегмет, как выше было упомянуто, обложил Назрановское укрепление накануне нашего прихода во Владикавказ; поэтому мы попали в самый разгар тревоги. Слух и зрение всех Владикавказцев были обращены к стороне осажденного русского укрепления, обороняемого двумя слабыми ротами; каждый думал только об одном — об участи их и о последствиях, если им не удастся устоять против неприятеля. С первою удачей Кази-Мегмета под Назраном, все бы поднялось вокруг Владикавказа, сообщение с Грузией было бы прервано, и положение самой крепости сделалось бы весьма затруднительным. Из Назрана не имели никакого уведомления; неприятель прервал всякое сообщение с ним. Комендант, офицеры и даже солдаты, свободные от службы, не сходили с бруствера, напрасно стараясь что-нибудь разглядеть или расслышать. Туман не позволял видеть далее гласиса, а до слуха долетал лишь слабый гул отдаленных пушечных выстрелов — и ничего не объяснял. Осетины и казаки, посылаемые в разъезд, возвращались без положительных известий; однажды они столкнулись в упор с сильною неприятельскою партией и, вместо новостей, привезли обратно несколько тел своих убитых товарищей. Тотчас по приезде, Александр Лаврентьевич и я отправились к коменданту явиться, как следовало по порядку службы, и предложить ему наши услуги в случае появления Кази-Муллы перед крепостью. Узнав, что мы оба принадлежим к тифлисскому штабу, он не решился взять на себя ответственность нами распорядиться, но просил нас в минуту тревоги находиться при нем, а покамест оглядеться во Владикавказе и познакомиться поближе с мерами, которые он принимает к отражению неприятеля. Пользуясь этим

Стр. 169

разрешением, я обошел сады, форштаты и излазил все закоулки крепости, над которою работали днем и ночью, раскладывая на гласисе огромные костры, во-первых, для освещения работ, во-вторых, на случай неожиданного ночного нападения. Совершенный новичок на Кавказе, я любопытствовал познакомиться со всеми подробностями военных привычек страны, в которой мне приходилось служить. Против комендантских распоряжений нечего было сказать; они соответствовали обстоятельствам, и только недостаток рук и времени не допускали приготовиться как следует. Однако, можно было спросить: почему же до того времена жили спустя рукава, предаваясь гордому убеждению, что никто не посмеет напасть на Владикавказ? .

На другой день пушечные выстрелы продолжали раздаваться; на третий день сильная канонада послышалась с рассветом, потом повторилась часу во втором пополудни, а к вечеру совершенно умолкла. Все испугались: не взято ли укрепление? Комендант послал немедленно значительную партию осетин к стороне Назрана, и в то же время, за большие деньги, отправил тайком двух лазутчиков разведать в чем дело. До свету еще лазутчики прискакали обратно с радостною вестью: укрепление цело, русские роты отбили два приступа, после второго штурма назрановские ингуши бросились неожиданно на бегущих чеченцев и принялись их добивать, перед вечером Кази-Мулла ушел за Сунжу; поэтому и перестали палить из пушек.

В то же утро все в крепости зашевелилось, обрадованные жители стали перебираться в свои покинутые дома, нас отпустили в дорогу. До Дарьяла нам следовало еще, против обыкновения, ехать шагом, в сопровождении пехотного конвоя, потому что галгаевцы и кистинцы отказали в повиновении. Хевсурцы, напротив того, со стыдом прогнали от себя Кази-Мегметовых лезгин.

В день нашего отъезда туман, пятеро суток застилавший окрестности Владикавказа, превратился в проливной дождь на равнине, а в горах за Балтой в мокрый снег, хлеставший нам в глаза с ослепляющею силой. Мокрые, забрызганные грязью, полузамерзшие, избитые толчками телеги, судорожно прыгавшей через камни, устилавшие всю дорогу, мы были мало расположены удивляться поразительной картине горного величия, постепенно развивавшейся перед нашими глазами. В Ларсе, двадцать пять верст за Владикавказом, нас застигла темная ночь; продолжать дорогу было невозможно; мы переночевали в станционной сакле сидя, потому что некуда было лечь. На другое утро та же дурная погода, налево, направо, впереди те же пасмурные скалы, все выше и выше воздымавшиеся к облакам, суживая дорогу

Стр. 170

и становясь поперек извилистого ущелья. Иногда, казалось, мы приближались к высокой зубчатой стене, далее которой нет пути; неожиданный поворот, и впереди мелькнувший уголок серого неба снова указывал направление, в котором дорога извивалась над Тереком, кипевшим глубоко под ногами беспрерывным, бешеным, оглушающим водопадом. Перед Дарьялом ущелье приняло характер расселины, какой, сколько мне известно, нигде кроме Кавказа не существует в таких гигантских размерах. Отвесные гранитные скалы, громоздящиеся одна над другою, вышиной в несколько тысяч футов, висели огромными выступами у нас над головами. Среди лета подножие их освещается солнцем не долее трех или четырех часов; все остальное время оно покоится в тени. Под напором непреодолимой внутренней силы поднялась земная кора; гранитный пояс Кавказских гор, простирающийся от одного моря до другого, не устоял, раздвоился, и с высоты Казбека воды хлынули в отверстие, ворочая камни и отрывая скалы. В продолжение многих тысяч веков неукротимая быстрина размывала узкую теснину; наконец Терек улегся в свое русло; над его крутым берегом образовалась стезя, и для человека раскрылись Дарьяльские ворота. С того времени много народных громад проходили через эти ворота, все они шли на гибель себе и своих собратий по человечеству; одни русские прошли здесь не с мыслию истребления, не за добычей, а на защиту христианского царства, истекавшего кровью под ударами своих лютых мусульманских соседей.

Около моста через Терек — дорога переходила в этом месте с левого на правый берег реки — стоял небольшой каменный редут, вмещавший всего два строения: казарму на одну роту и офицерский флигель. Часовой нас остановил; следовало прописать подорожные листы, в удостоверение дня и часа, в который мы благополучно проехали через пограничную черту Линии с Закавказьем. Отсюда начинался административный район Грузии. Конвойные солдаты пошли в казарму отдохнуть, а мы поехали рысцой по направлению к Казбекской почтовой станции... Направо от дороги возвышался Казбек. Вершина великана хоронилась в густых облаках, открывавших взгляду один нижний край снежного покрова девственной белизны, опускающегося с крутых боков на остроребрые хребты из порфира и гранита, подпирающие его подножие. И того, что было видно, достаточно было для внушения нам полного уважения к его исполинской вышине.

Деревня, одного имени с горой, как и проживавшие в ней грузинские князья Казбеки, лежала на почтовой дороге и, подобно всем

Стр. 171

горным селениям, состояла из сборища крытых шифером, бедных каменных сакель самой первобытной постройки. Одна новая, небольшая церковь из разноцветного камня придавала селению издали вид обитаемости, исчезавший при въезде в единственную тесную улицу, образованную грудой маленьких жилищ одного цвета с каменистою почвой и с окрестными скалами. Пока перепрягали лошадей, я отправился в духан, в надежде отыскать что-либо съестное — и нашел одну водку да балык, от которых принужден был отказаться, питая к ним сильное отвращение. Неудачный поиск за жизненными припасами доставил мне, однако, увидеть такой феноменальный нос, какой самое пылкое воображение не может себе представить принадлежащим лицу живого человека, а не маске. Владелец его, князь Казбек, дядя того поручика Казбека, который во время последующей экспедиции командовал в нашем отряде осетинскими милиционерами, сделался по такому обстоятельству человеком известным на всем Кавказе. Эта нежеланная слава, сказывали мне, была для него так тягостна, что он никуда не выезжал из своей деревни, прятался дома, и чужой мог видеть его только случайно. Нос был так непомерно велик, что он даже в Грузии, богатой носами почтенных размеров, слыл чудовищным явлением. Два года спустя похоронили бедного князя, и мало помалу на Кавказе изгладилась память о дивном носе, составлявшем главное несчастие в его жизни.

От Казбека до Коби, деревушки у подошвы Крестовой горы, в которой находилась почтовая станция — всего пятнадцать верст — мы ехали часа четыре, с трудом пробираясь на колесах через глубокий, свежевыпавший снег. На этом пространстве горы будто сложились в час гнева Божия, человеку на страх, рисуя каменными грудами безотрадную картину предвечного хаоса. Дыхание природы остановилось, жизнь исчезла: нигде ни зелени, ни дерева, ни куста, ни живой твари; везде, куда ни обратишь глаза, один камень, одни остроконечные скалы безжизненного, темно-бурого цвета. Нигде после того я не встречал в Кавказских горах места, наводившего такую глубокую тоску, как окрестности Коби. Под впечатлением овладевшего нами нерадостного чувства мы рассчитывали провести в этой скучной глуши только ночь и с рассветом переправиться через Крестовую гору по снегу, покрывающему ее с октября до июня, а иногда и до июля. Горько ошиблись мы в своем расчете: накануне нашего приезда на горе разыгралась непогода, около Байдары свалился снежный завал и засыпал ехавших из Грузии с почтой трех почтарей, двух казаков и семь лошадей. Жители, собранные по приказанию

Стр. 172

кобинского постового начальника, отрывали их тела, и нам было объявлено наотрез, что, пока снег не будет расчищен и погода на горе не переменится, нечего и думать о переезде в Грузию.

Казенные заезжие дома не были еще достроены ни в Ларсе, ни в Казбеке, ни в Коби; поэтому нам довелось поселиться в грязной, дымной и холодной сакле и, скрепя сердце, прожить в ней четверо суток, пока разгребали завал. Укутанные в шубы, обвязанные платками, пятеро нас, злосчастных странников, Александр Лаврентьевич, оба петербургские чиновника, я да военный доктор из Владикавказа, теснились около очага, на котором вспыхивал с треском и потом мгновенно потухал хворост, доставленный по приказанию постового начальника, имевшего обязанность снабжать проезжих топливом от казны, съестными припасами с рынка, за умеренную цену, и заботиться о целости их, не позволяя в метель или когда по известным приметам предвиделось падение завала, ехать через гору. Грешно было бы винить в нашей нужде бедного кобинского труженика, поручика линейного батальона, терпевшего год из году то, что мы находили трудным перенести в течение нескольких дней. В Коби существовала бедность во всем и преимущественно в дровах; гудашаурцы издалека приносили на плечах вязанки тощего хвороста, который им приходилось набирать по расселинам смежных, совершенно безлесных гор. Бога следовало благодарить, когда, через посредство того же воинского начальника, нам удалось добыть пару кур, десятка три яиц и несколько фунтов пшеничной муки, причем нас предупредили бережливо расходовать припасы, потому что жители не приходят на базар из-за глубокого снега, и мы ничего не получим, сколько бы денег ни сулили. Что, однако, делать с этим богатством? Я не взял человека в дорогу, предпочитая выбрать денщика из кавказских служивых, а слуга моего родственника был городской лакей, ловкий драть платье щеткой и курить барский табак, но совершенно неспособный к кухонному делу. Петербургские чиновники были знакомы с приемами хорошего тона и с министерским порядком, от кулинарных же познаний отказались или просто считали ниже своего чиновничьего достоинства марать руки об очаг и сковороду. Доктор, кавказец, к тому же практичный малороссиянин, выручил нас из затруднения, объявив, что сумеет совладать с курами, с мукой и яйцами, засучил рукава и, не жеманясь, принялся за дело. Питая убеждение, что и мои руки созданы не для одного сбережения их белизны, и что сажа, сколько ни чернит на первых порах, однако менее липнет к человеку, чем иное невидное пятнышко, я не отказался поступить к доктору в помощники. Без промешки явились на столе суп, яичница и галушки,

Стр. 173

чего было очень достаточно для поддержки нашего ленивого прозябания. С чубуком в руке, слушая весьма интересные для меня рассказы доктора о его кавказском житье-бытье, я скучал в Коби менее, чем показалось с первого раза; но все-таки чрезвычайно обрадовался, когда на пятые сутки нас разбудили до света, объявив, что казачьи лошади оседланы и надо спешить в дорогу.

Весной лучшее время для переезда через Крестовую гору, названную этим именем по кресту, воздвигнутому на перевале, — есть раннее утро, пока солнце не разогрело еще снега. Завалы обрушиваются обыкновенно после полудня и под вечер. Не мешкая, мы сели на лошадей, приказали навьючить вещи и один за другим, имея впереди и сзади по два казака, поехали в гору. За нами звенел колокольчик; это были запряженные гужом салазки с почтовыми тюками. Почти до креста проехали мы под ясным, прозрачным небом, постепенно проникавшимся из-за гор светом восходящего солнца; потом, почти мгновенно, его заволокло сереньким туманом, дунул резкий ветер, снег закрутился, наполнил воздух, и дорога, окрестные вершины, ехавшие впереди казаки скрылись в вихре метели. По снегу, в сажень и более глубины, пролегала узкая дорога в одну лошадь; по ней можно было проехать в салазках, употреблявшихся между Коби и Кайшауром, но ни в каком другом экипаже. Шаг в сторону, и лошадь тонула по уши в снегу. Наше положение становилось более чем неприятным. Назад — слишком далеко; на горе переждать метель — невозможно, пожалуй, заметет; вперед ехать — не видно дороги. Не прошло десяти минут, и передовые казаки, потеряв направление, стали как вкопанные. Тогда ямщик с почтой выпросился вперед; с ним бежала мохнатая, невидная собачонка. «Завал может нас задавить, коли Богу угодно, — говорил ямщик, — а с дороги не собьемся; мы с Волчком третий год гоняем почту через Крестовую гору, Волчок и в метель дорогу знает». Ямщика пропустили вперед, он свистнул, и Волчок, тявкая, побежал перед санями, за которыми потянулась вся ватага разнокалиберных ездоков. Благодаря даровитости разумного Волчка, мы поднялись на Крестовую гору и проехали, не сбиваясь с пути ни на шаг, вдоль страшной пропасти, над которою дорога извивается около Гуд-горы. За этим опасным местом она делает крутой поворот и начинает спускаться к Кайшауру. Сто шагов ниже снег перестал порошить в глаза, ветер затих, на небе проглянули темно-голубые просветы, из-за последних клубов тумана блеснуло солнце, ясное солнце Грузии, и далеко под нами открылась живописная долина Арагвы, облеченная во всю красу весеннего убора южной природы. Река извивалась серебряною лентой между волни-

Стр. 174

стыми грядами гор, пестревших лесами, деревнями, башнями грузинских помещичьих домов, садами и полями, на которых ярко-зеленые всходы радовали обещанием богатой жатвы. С каждым шагом воздух становился теплее, душистее; еще ниже, и звонкие голоса птичек, распевавших на все лады, напомнили нам, что мы находимся среди южной весны, исполненной животворной неги, которую не суждено вдыхать у себя жителю строгого севера. Кто не проезжал по Военно-Грузинской дороге весной, осенью и даже зимой, не может себе представить быстрого перехода от тепла к холоду, от зимнего, удручающего однообразия к весенней роскоши, ожидающей путника на повороте между Гуд-горой и Кайшауром. В продолжение моей двенадцатилетней службы на Кавказе я проезжал по этой дороге восемнадцать раз, во всякое время года и во всякую погоду. Нет места на ней, которое бы не ознаменовалось для меня каким-нибудь особенным воспоминанием. Всего припомнить нельзя, столько годов прошло с тех пор, да и не обо всем стоит вспоминать. Довольно замечательное путешествие я совершил по Военно-Грузинской дороге с женой, в 1844 году, когда казенные заезжие дома, которых фундамент только вырастал из земли в мой первый проезд, уже были отстроены, что, впрочем, не мешало нам голодать и мерзнуть по-прежнему.

В 1844 году готовилась решительная экспедиция против Шамиля, для чего был придвинут на Кавказ и 5-й пехотный корпус под командой генерала Лидерса. Я был женат не более полугода. Мне разрешили, на всякий случай, перевести сперва жену из Ставрополя в Тифлис, в дом к дяде, и освободившись от этой заботы, приехать после того в отряд. Было весеннее время, и в карете перебраться через Крестовую гору нелегкая задача. Командующий войсками на Линии, В. О. Гурко, при котором я имел счастие состоять, упростил ее, приказав заготовить в Коби для моего проезда волов и рабочий народ. До Казбека мы доехали скоро и без всякого приключения. Переночевав в теплой чистенькой комнатке заезжего дома, мы отправились в дорогу около десяти часов утра; отсюда начался для нас ряд бедствий, забавных, когда вспомнишь, до нельзя бесивших в минуту их неожиданной встречи. На второй версте от Казбека начинался снег. К шести сильным лошадям, запряженным в небольшую двуместную карету оказалось необходимым добавить еще пару лошадей. Посланного за ними конвойного казака мы прождали более часа, потом двинулись медленным шагом; колеса все более и более врезывались в глубокий снег; карета колыхалась во все стороны; шедшие возле ямщики и казаки подпирали ее то плечом, то рычагом,

Стр. 175

едва успевая удерживать ее на весу. На восьмой версте она увязла по ступицы; сделали отчаянную попытку ее вытащить, и опрокинули набок. Поднять не достало силы у людей; я отправил двух казаков в Коби за волами и за народом. Вокруг разливалось море растопленного снега, в карете также нельзя было оставаться в лежачем положении. Что тут делать?

Заметив шагах в двадцати от дороги широкий камень, не залитый водой, мы добрались до него, уселись и принялись ожидать казаков, посланных на станцию, которым я приказал привести также почтовую телегу для отвоза жены и горничной. Час проходил за часом, солнце стало склоняться к горизонту, надоело ожидать сидя на камне, как на острове, и мы решились идти в Коби пешком, по колено в снегу, в брод через Байдару, до пояса в воде. Человек с казаком остались при экипаже. Надо заметить, что погода стояла отличная, солнце невыносимо пекло голову и плечи, а снег и вода студили ноги; по докторскому сказанию, это не совсем здорово, однако мы хорошо выдержали, кроме девушки, заболевшей горячкой вследствие нашего пешеходного странствия. За час перед закатом солнца мы приплелись в Коби, встретив в полуверсте телегу и людей шедших выручать экипаж. В казенном доме ожидали нас большие, высокие комнаты, холодные, бедные мебелью, грязные, и, в довершение беды, ничего чем бы можно было согреться, ни чаю, ни кофею, ни вина, а коробка со съестными припасами осталась в карете. Жена, освободившись от мокрого платья, укутанная шалью, сидела на досках безтюфячной и к тому же единственной кровати, горничная лежала на грязном полу, в припадке лихорадочного бреда. Около огромной печи, распространявшей по комнате не тепло, а зловонный чад, были развешены мокрые принадлежности женского одеяния. Сбросив все что на мне было мокрого и поместившись возле окна, драпированный в бурку, я задал себе трудную задачу логическим выводом определить, почему в Казбеги казенный дом устроен так хорошо, так удобно, а в Коби, где, кажется, было бы нужнее, так нестерпимо дурно.

Мои размышления были прерваны неожиданным стуком в дверь.

— Кто там?

Нет ответа; стук усилился.

Сильно раздосадованный, я бросился к двери, растворил немного и выглянул.

За дверью стоял постовой начальник, при шарфе. Увидав щель, он просунул ногу и всею тяжестию своего туловища налег на дверь, усиливаясь проникнуть в комнату.

Стр. 176

Я уперся.

— Что прикажете?

— Имею честь...

Должность, которую я занимал при командующем войсками на Линии, и заботливость местных властей облегчить мне переезд через горы в тяжелом экипаже, произвели свое действие. Воинский начальник счел полезным мне явиться. Я не дал ему договорить.

— Тысячу раз прошу извинить, господин поручик. Как я есмь, я не смею вас принять. Извините!

Я нажал плечом, дверь подалась, и крючок упал в петлю. Через четверть часа тот же стук, та же сцена.

— Что угодно?

— Прикажете поставить часового, когда привезут экипаж? — и поручик усиливался стать твердою ногой внутри комнаты.

Часового не следует; распорядитесь поставить караульщика без ружья, — и дверь закрылась.

«Наконец избавился от поручика, — подумал я, — в третий раз не попробует». Расчет был сделан без хозяина.

Не прошло десяти минут, опять стучат в дверь.

Ожидая известий об экипаже и отнюдь не предполагая снова увидеть моего мучителя, я отпер, не упуская, однако, из пальцев дверной ручки.

В щель проник довольно хриплый голос поручика.

— Какой прикажете отзыв?..

— Чад, угар, голод, холод! Что хотите, только оставьте меня в покое! — крикнул я и захлопнул дверь.

После того поручик более не являлся.

Перед рассветом приволокли экипаж. Жену с горничной перевезли на одних, каретные сундуки на других салазках; я предпочел ехать верхом. В Квишете, четыре версты ниже Кайшаура, мы имели время отдохнуть двое суток у доброго и гостеприимного князя Авалова, начальника горских народов, пока перетаскивали карету с помощью восьми пар волов и человек пятидесяти гудашаурцев, вооруженных шестами, веревками, лопатами и кирками, которым я заплатил за это дело более ста рублей серебром.

Так случилось со мной в 1844 году, двенадцать лет спустя после моего первого переезда через горы. Тогда мой багаж был невелик, почтовая телега приняла его без труда, и мы поскакали, не останавливаясь, в Тифлис. Беспрерывно менявшиеся виды, один лучше другого, мелькали перед нами под разным освещением, солнце грело", и весело мчался я навстречу моей неведомой будущности, в ожидании

Стр. 177

от нее всякого добра: в то время я был так расположен верить во все хорошее. Незаметно исчезало расстояние. Пассанаур, Аннанур, Ду-шет, Гатискар, развалины Мцхета, древней столицы Грузии, уцелевший в нем собор, римский мост через Куру, пролетели подобно быстро меняющимся декорациям, и в одно прекрасное утро издали обрисовались перед нами тифлисские горы, старая крепость Метех, потом мы спустились в овраг речки Веры, поднялись и через четверть часа отобрали у нас подорожные на Гарцискарской заставе. Мы приехали в Тифлис.

III

Тифлиса, каков он теперь, я не знаю. В 1844 году я распростился с ним навсегда. Уже и тогда город, увеличенный порядочным числом домов европейской постройки, много утратил из оригинальности своего первобытного вида. В 1832 году Тифлис, не только по наружности, но и по характеру народной жизни, принадлежал к числу городов самородного азиатского типа, если не считать несколько зданий новой постройки и некоторые русские привычки и понятия, успевшие проникнуть в верхний слой грузинского общества. Народ оставался чем был при царях, город только начинал менять физиономию.

От Гарцискарской заставы, далеко выдвинутой в поле в ожидании будущих построек, до первой правильной улицы, начинавшейся за домом главноуправляющего, дорога извивалась по пустому месту, мимо обрывистого возвышения направо и оврагов, с левой стороны упиравшихся в берег Куры. Овраги были испещрены мазанками и домиками Солдатской слободки. Далее открывались приезжему, с одной стороны, съезд к Мадатовской площади, с другой — подъем к арсеналу и к Артиллерийской слободке, построенным у подошвы горы Св. Давида. Большой двухэтажный дом, снабженный рядом арок и колоннадой над ними во всю длину главного фронта, с боковым фасом, поднимавшимся в гору уступами, и обширным садом, давал начало настоящему городу. В стенах этого дома помещались все генералы, командовавшие на Кавказе, начиная с основателя его, князя Цицианова: Гудович, Тормасов, Паулучи, Ртищев, Ермолов, Паскевич, Розен, Головин, Нейдгарт, Воронцов, Реад, Муравьев, Барятинский, теперь Его Высочество Великий Князь Михаил Николаевич. Все они строили и пристраивали, меняли и охорашивали ~в нем так много, что и следов первой цициановской постройки нельзя

Стр. 178

приметить. Перед домом раскрывалась необстроенная площадка, на которой бывали скачки, народные праздники и фейерверки. За домом начиналась улица, выходившая на Эриванскую площадь — центр нового города; на ней красовались штаб, гимназия, полиция и домов пять новейшей архитектуры. Крутоберегая, широко размытая, водо-точная рытвина прорезывала площадь во всю ее длину, от юга на север, после чего, поворотив на восток, по направлению к Куре, она пролегала вдоль подошвы старой крепостной стены, оборонявшей город с севера и с запада. С восточной стороны протекала Кура, а с юга возвышалась гора, на которой виднелись еще развалины верхней крепости, служившей цитаделью в прежние времена. Все что лежало по сю сторону стены было новой, русской постройки. Через площадь, в левом углу, открывалась тесная и кривая улица, носившая название Армянского базара и упиравшаяся в мост через Куру. И действительно, вся улица представляла вид нескончаемого рынка: по обе стороны сплачивались одна возле другой открытые лавки, в которых, как водится на Востоке, на глазах у прохожих шили платье и сапоги, чеканили серебро, оправляли оружие, брили головы и бороды, варили плов, жарили баранину, ковали лошадей, пекли лаваши и чуреки, одним словом, занимались всеми промыслами, без которых не обходится городская жизнь. Дома на Армянском базаре, равно как и во всех прочих улицах старого города, были прежней, восточной постройки, в один, много в два этажа, с плоскими крышами, с невообразимым количеством окон и дверей и крытыми галереями для защиты от солнца. В городе существовала только одна еврейская гостиница Соломона, под вывеской льва терзающего змею огромной величины, с надписью: «Справедливая Россия». Все нумера были заняты; поэтому нам не оставалось другого выбора, как, переехав за реку, отыскивать квартиру на Песках, у немецких колонистов.

Пять или шесть колонистских домов стояли на самом берегу реки, под Авлабарскою горой, на которой три большие казармы Ермоловской постройки господствовали над лабиринтом сакель и землянок, составлявших часть города, обитаемую рабочим народом. Немцы не содержали гостиницы, но имея дома, построенные на две половины, в одной помещались сами, а в другую пускали наемщиков поденно и понедельно, если кому было угодно, с полным продовольствием. Комнаты были у них светлее, чище, постели несравненно опрятнее, и незатейливый обед удобосваримее чем в «Справедливой России», пропитанной еврейским спекулятивным духом, в одинакой мере посягавшим на обоняние и на кошелек посетителей. Соломон был

Стр. 179

человек не без хитрости, как доказывало придуманное им толкование несколько загадочного смысла вывески, под которою красовалось его заведение: лев представлял его самого, змея изображала конкурировавших с ним колонистов, а надпись «Справедливая Россия» выражала твердое убеждение в том, что русская публика, побуждаемая чувством свойственного ей беспристрастия, непременно отдаст преимущество его гостинице, устроенной на благородную ногу, перед немецкими мужицкими домами. Вполне признавая солидарность, долженствовавшую существовать между Соломоном и каждым русским, умевшим оценить глубокое значение подобной фирмы, я не менее того очень обрадовался, отыскав на первое время покойный и дешевый приют у колониста. Германские колонисты были вызваны в Закавказский край А. П. Ермоловым. Он поселил их в окрестностях Тифлиса, на реке Иоре, и около Елисаветполя в колониях: Александердорф, Елизабетталь, Петерсдорф, Мариенфельд, Анненфельд, Геленендорф, и десятку семейств позволил устроить свои хозяйства на берегу Куры, возле самого города. Чтоб обеспечить свободное развитие колонизации, сверх обыкновенных податных льгот, он устранил влияние на выходцев местной администрации, допустил между ними общинное управление и главный надзор за порядком и за их безобидным существованием поручил особому комитету под председательством чиновника немецкого происхождения. В самое короткое время трудолюбивые швабы устроили свои хозяйства примерным образом, развели сады и огороды, и в Тифлисе, где до того времени население нуждалось в самых необходимых жизненных потребностях и за те предметы, которые можно было приобрести, платило дорогие деньги армянам, овладевшим всею торговлей, — стали получать из первых рук овощи, хорошую живность, молоко, масло, сливки, кроме того, картофель и сдобный белый хлеб, о которых, до прибытия их, за Кавказом знали по одному преданию. Один из немцев, Зальцман по имени, завел в Грузии первую пивоварню, и Алексей Петрович, чтобы поднять его заведение, ввел между служащими обычай ходить к нему пить пиво, вследствие чего Зальцман сделался очень достаточным человеком. В 1832 году существовал в Тифлисе на весь город один русский булочник, не поспевавший изготовлять сколько требовалось так называемого французского хлеба. Ближайшая колония пополняла чего недоставало. Каждое утро, с рассветом, молодые немки разносили по домам — хлебы и сливки, не брезгуя заходить и к нам, холостым людям. К сожалению, а вернее сказать, к их собственному счастью, все они

Стр. 180

без исключения были так дурны, что их появление никого не вводило в соблазн. Некрасивый народный костюм, которого ни они, ни братья их не хотели покидать и в чужой стороне, увеличивал натуральную безобразность неловкого склада. Несмотря на красоту грузинок, немцы постоянно отказывались жениться на них, что конечно повело бы к улучшению породы, имея в примете сохранить без примеси язык, обычаи и веру, вывезенные ими из своего прежнего отечества.

Следующий день прошел в разъездах по начальству. Надо было представиться коменданту, обер-квартирмейстеру, начальнику штаба и корпусному командиру. Комендант, гусарский полковник, Ф. С. Кочетов, был мне знаком в европейской Турции, где он, будучи старшим адъютантом в дежурстве главной армии, снабжал меня курьерскою экспедицией в Варну. Добрый старик не забыл этого мимолетного свидания, за что я ему душевно был благодарен, потому что кроме него во всей Грузии не знал живой души. А как приятно встретить между совершенно чужими людьми хоть одного знакомого! Владимир Дмитриевич Вольховский соединял в своем лице две должности, начальника штаба и обер-квартирмейстера потому, что барон фон дер-Ховен, получивший назначение заместить его в последнем из этих званий, еще не прибыл. Корпусом командовал барон Григорий Владимирович Розен, заменивший на Кавказе графа Паскевича-Эриванского, назначенного по окончании войны 1831 года наместником в Царство Польское.

Генерала Вольховского я застал в канцелярии генерального штаба, занимавшей длинную залу в первом этаже штабного дома, на Эриванской площади; в смежной зале помещалась чертежная; далее этих двух комнат генеральный штаб не распространялся. В конце залы сидел за письменным столом сухощавый, сутуловатый, среднего роста, черноволосый генерал, которого умные черные глаза вопросительно следили за мной, пока я к нему подходил; потом они быстро опустились: это была его всегдашняя привычка. Вольховский во всю жизнь не мог избавиться от врожденной застенчивости и резко смотрел в глаза только человеку, имевшему несчастие его рассердить.

По левую руку, вдоль стены, были расставлены писарские столы; по правую, возле окон, сидели, начальники двух отделений генерального штаба и третьего инженерного отделения, входившего в состав квартирмейстерской части потому, что в то время не было еще учреждено за Кавказом особое инженерное управление. Проходя

Стр. 181

мимо среднего стола, я заметил, что сидевший за ним артиллерийский офицер при виде моем поднялся, захватив какую-то бумагу, медленно пошел за мной и остановился позади меня. Генерал вежливо приподнялся.

— Вашему превосходительству имею честь явиться! и т. д.

В нескольких словах, тихим голосом и слегка краснея от застенчивости, Вольховский расспросил меня, где я.прежде служил, какие поручения исполнял, бывал ли на съемке и занимался ли в канцелярии.

Получив отрицательный ответ на последний из своих вопросов, он пожелал узнать, где я воспитывался.

— В Царскосельском лицейском пансионе, выпущен в 1828 году.

— А! — произнес Вольховский, — так мы товарищи по заведению, хотя вы не застали нашего выпуска.

Он был выпущен вместе с Александром Пушкиным, Дельвигом, государственным канцлером, министром иностранных дел князем Горчаковым, Модестом Корфом и другими воспитанниками первого лицейского курса. Протянув мне руку, он прибавил:

— Надеюсь, мы сойдемся, и вы не откажетесь от должности, для которой я вас предназначаю, хотя ею никогда не занимались. В Царском Селе нас приготовляли к военной и к гражданской службе, поэтому вы должны уметь свободно писать по-русски...

Тут Вольховский сделал знак стоявшему за мной артиллеристу, который, улыбнувшись, с довольным видом пошел на свое место.

Несдержанное любопытство офицера, подошедшего с явным намерением подслушать как я стану являться, потом размен взглядов между ним и начальником штаба, меня несколько смутили; я не знал как мне понять эту сцену. В скором времени загадка объяснилась мне самым удовлетворительным образом.

На Кавказе существовал до тридцатых годов замечательный недостаток в офицерах генерального штаба, особенно в таких, которые, достаточно владея пером и русским языком, могли бы успешно заниматься письменными делами. По этой причине, с Персидской войны, вторым отделением генерального штаба заведовали артиллерийские офицеры, сперва Ушаков, исправлявший в последнюю войну должность дежурного генерала при князе М. Д. Горчакове, а потом капитан Пикапов, мой любопытный артиллерист, бывший помощником у Ушакова до, отъезда его в армию, действовавшую против поляков, вслед за графом Паскевичем1. Пятилетние письменные занятия утомили Пикалова, не рассчитывавшего посвятить им всю жизнь; он желал продолжать службу в строю, имея надежду в скором времени

Стр. 182

получить начальство над батареей, и поэтому настоятельно просил уволить его из корпусного штаба. Вольховский, имея две должности на руках, решительно не мог обойтись без Пикалова, убеждал его оставаться и, наконец, вынудил у него обещание не покинуть своего места, пока не будет прислан офицер, годный его заменить. После того прибывали в Тифлис один офицер за другим, но как на зло Пикалову, все нерусские, отличные служаки, способные на все, только не на письменное дело, как его понимал Вольховский. Из Петербурга получили уведомление о моем назначении. «Т..., опять немец», — подумал Пикапов, и надежда отбыть готовившуюся экспедицию возле орудия, а не за канцелярским столом, совсем было его покинула. Непреодолимое любопытство потянуло его 'послушать, каким произношением я заговорю, являясь начальнику штаба, когда, по семнадцатому нумеру моих егерских эполет, ему удалось догадаться, кто я таков. После того, ближе познакомившись, он часто повторял со смехом, как при первом «имею честь», произнесенном не ломаным русским языком, у него камень свалился с плеч, а знак Вольховского так обрадовал, что он готов был обнять меня на месте. В то время находилось в Тифлисе несколько свободных офицеров генерального штаба, которых Вольховский прочил в разные другие должности, хотя между ними был офицер, совершенно способный занять любое канцелярское место. В последствии он был принужден, на основании штата установленного для генерального штаба при генерал-квартирмейстере А. Н. Нейдгардте, заместить меня этим офицером, обнаружившим по части письменной службы такие отличные качества, каких я вовсе не имел, и которые открыли ему широкую дорогу к высшим должностям. Вольховский, обладавший в других случаях даром оценивать людей довольно верно, о нем, кажется, имел слишком одностороннее понятие. Поступив гораздо позже под начальство этого офицера, я заметил в нем одну только слабость, если это позволено назвать слабостью. Хотя нерусский по происхождению и по воспитанию, он был твердо уверен в непреложности своего знания правил русской грамматики и очень любил поправлять слог, отыскивать грамматические ошибки и переставлять запятые. Не раз его рука посягала на слог нашего лучшего военного писателя, разумеется в одних служебных бумагах, а что касается до меня, то нечего и говорить. Мне он марал целые страницы, и ни одной запятой не оставлял на своем месте. Как я доволен, что наконец и для меня настала свобода, помимо начальнической цензуры, грешить против грамматики, отвечая за то перед одним корректором, да если проскользнет ошибка,

Стр. 183

перед снисходительною публикой, готовой прощать все прочее, не грешил бы я только против русского ума и чувства!

Вольховский имел свой собственный взгляд на вещи и подчас умел настоять на своей воле. Напрасно я отказывался, в сознании моей неопытности и действительно не чувствуя расположения к канцелярской службе, хотя очень хорошо понимал, что путем ее всего легче подняться в гору, то есть составить себе карьеру, сделавшись для начальника необходимым по привычке. Пикалову было приказано познакомить меня сначала с делами и потом сдать мне отделение формальным порядком. От этого зависел его отъезд в батарею, стоявшую в Гамборах, пятьдесят верст от Тифлиса. Для облегчения дела, Пикапов предложил мне переехать к нему на квартиру, где мы могли без потери времени работать поутру и вечером, и кроме того, для меня открывалась возможность в разговоре с ним скорее познакомиться со всеми обстоятельствами края и Кавказской войны. Охотно приняв его приглашение, я распростился с добрым колонистом и с юным спутником, Александром Лаврентьевичем, который, в свою очередь, переселился к отысканному им корпусному товарищу, служившему секретарем в гражданской канцелярии барона Розена.

Кстати скажу несколько, слов о бароне, которому Вольховский лично меня представил. Не могу ясно припомнить первое впечатление, которое он на меня произвел; во всяком случае, оно не заключало в себе ничего тревожного. Его наружность располагала к доверию, приемы были натуральны, без расчета импонировать подчиненному. Несколько выше среднего роста, плотный, седой, большеголовый, краснолицый, старик глядел своими голубыми глазами умно и добродушно. Говорил он протяжно, налегая на каждое слово, с особенною свойственною ему интонацией. На нем были: генерал-адъютантский сюртук без эполет, Георгиевский крест на шее и Владимирская лента под жилетом. Упоминаю об этих туалетных подробностях, потому что они составляли его всегдашнюю домашнюю форму, в которой его можно было видеть с раннего утра до поздней ночи. Никто не видал его в халате, который у него заменяла форменная шинель, да и то только во время похода.

Квартира Пикалова находилась на углу Армянского базара и Эриванской или, как ее чаще называли, Штабной площади, во втором этаже дома, принадлежавшего купцу армянину; входили в нее через небольшой двор, огороженный каменною стеной, по которой извивались виноградные лозы. Посреди двора стояло высокое грана-

Стр. 184

товое дерево, сплошь покрытое ярко-красным цветом. Уходя и возвращаясь домой, мы каждый раз любовались роскошным деревом, но еще охотнее наши взгляды останавливались на другом, живом украшении квартиры. Хозяйка, семнадцатилетняя красавица, какие между армянками встречаются только в эти годы, сидела с раннего утра за работой на открытой галерее, под надзором свекрови, не покидавшей ее, как водилось у армян, ни на одно мгновение. Старуха была необычайно уродлива, зла, бранчлива и ревновала каждый взгляд, который мы бросали на ее невестку; даже наш обыкновенный поклон приводил ее в тревожное состояние, а если бы нам вздумалось заговорить с молодою красавицей, то это произвело бы такую бурю, что хоть из дому беги. Предпочитая домашнее согласие такому мимолетному удовольствию, мы ни в каком случае не обращались к молодой хозяйке, а если была надобность, вели через денщика переговоры со старухой, за что она нас очень жаловала, и когда мы уходили, берегла нашу квартиру не хуже своей невестки. В этом отношении она заслуживала нашу полную благодарность, потому что ни одна дверь не запиралась на замок, и в комнатах не имелось ни одного шкафа, сундука или стола с ключом, хотя давно миновало то время, в которое, несмотря на процветание грабежа, у грузин домашнее воровство слыло делом несбыточным. Две принадлежавшие нам весьма небольшие комнаты, признаться, не отличались удобством, и напрасно стали бы в них отыскивать немецкую опрятность, зато жилось как в фонаре в стенах, продырявленных несметным числом отверстий. В одной угловой комнате, имевшей два света, существовали три двери и десять окон; камин, выдавшийся полусводом за стену, скорее способствовал нагреванию улицы чем комнатного пространства, а жильцам дымил только в глаза. К моему счастию, я переселился к Пикалову в теплую погоду и поэтому не имел случая испытать всю привлекательность зимних выгод его жилья, бесспорно принадлежавшего к числу лучших помещений в старом городе. В летнее время зарождалась в нем другая приятность. Дом входил в категорию ветхих строений, пользующихся лестным предпочтением со стороны скорпионов. Ночью они бегали по полу, пристукивая хвостом так резко, что я иногда просыпался, а поутру, принимаясь за дело, мне случалось нередко выбрасывать их из бумаг, в которые они залегали для дневного отдыха. Долго я не мог привыкнуть к сообществу этого неблаговидного зверька, внушавшего мне непреодолимое отвращение, усиленное еще боязнью его зловредных качеств. Пикапов, кавказский старожил, успел меня примирить, если не с наружностью, то по крайней мере с его нравом, доказав многими

Стр. 185

примерами сколько он безвреден. Скорпиону, как бывает и с людьми, составили совершенно незаслуженную репутацию злости: он жалит, повинуясь чувству самосохранения, только в таком случае, когда сам считает себя в опасности, будучи придавлен или остановлен на бегу. Тогда он хвостом бьет через голову. В Грузии весьма не опасно для человека попасть под жало скорпиона. Ужаленное место, правда, горит и пухнет, но стоит только натереть его теплым деревянным маслом, и боль прекращается, не оставляя последствий. Народное поверье, будто для успеха операции следует употреблять масло с опушенным в него скорпионом, есть пустой предрассудок: оно помогает и без симпатической приправы.

Разделив квартиру, нам следовало разделить и расходы на наше общее продовольствие, потому что клуба, где бы можно было обедать, еще не существовало, а трактирная жизнь не имела ходу между офицерами; каждый старался, хорошо или дурно, заводить свое собственное хозяйство. Содержание обходилось невероятно дешево. В Грузии была в то время благодать для людей небогатых. С головы по четвертаку в сутки мы жили привольнее, чем десять лет спустя можно было жить за два целковых. Фазан стоил двугривенный, за «тунгу» (пять двойных бутылок) лучшего кахетинского вина платили сорок копеек, за фунт турецкого табаку — пятнадцать копеек серебром; а плова и фруктов добывали вдоволь за несколько медных грошей. При таких обстоятельствах мне было очень выгодно поселиться у товарища, имевшего готовое хозяйство и сверх того хорошего русского повара из отцовской деревни; но лучшую пользу я извлек для себя из самого Пикалова.

Во-первых, он был человек отменной души, умен, скромен и уживчив, значит, редкий комнатный товарищ; во-вторых, он узнал основательно край и людей. Так как он более пяти лет занимался в диспозиционном отделении генерального штаба, то не было дела, которое бы не проходило через его руки, и он, обладая необыкновенною памятью, служил живою справкой во всех бывалых случаях, которые твердо помнил. По этой причине Вольховский им очень дорожил и не раз упрашивал его остаться на своем месте; но он действительно не мог продолжать работы, совершенно истощившие его здоровье. Два года спустя мой бедный приятель помер на Линии от грудной болезни, развившейся после раны, которую он получил во время Ичкерийской экспедиции 1832 года, о чем расскажу в своем месте. Заменить его было нелегко, особенно для меня, новичка на Кавказе и совершенно неопытного в служебном письмоводстве, потому что в предыдущие кампании я исправлял одни полевые обязанности офи-

Стр. 186

цера генерального штаба. Приметив однако, что с Вольховским, мягким и вежливым в обращении с подчиненными, снисходительным к увлечениям молодости, но весьма взыскательным в делах чести и существенной службы, надо держать себя чрезвычайно осторожно, да и — сам не желая на первых же порах оказаться нерадивым по службе, я принялся прилежно расспрашивать Пикалова обо всем, просматривать с ним дела и под его руководством знакомиться с порядком и с формой военного письмоводства. Теперь, когда служебная переписка, благодаря воззрению военного министра, введена наконец в рамку настоящего здравого смысла, трудно вообразить, как хитро была сплетена ее прежняя фразеология, какие тонкие оттенки следовало соблюдать в сношениях с равными, с зависимыми и независимыми ведомствами, с младшими, высокими и высшими лицами, и какие разнообразные формы были установлены на основании этих отношений, для вступления, изложения и заключения в каждой бумаге. От беспрестанного повторения титулов и от выражений преданности и подчиненности рябило в глазах; настоящий смысл дела утопал в потоке исковерканных фраз. Помню, как для приготовления доклада приходилось прочитывать нескончаемые донесения, сущность которых пояснялась тремя или четырьмя подчеркнутыми словами; но выборка этих слов требовала немалого труда и самого напряженного внимания. Сколько тут по пустому терялось бумаги, чернил и времени! Способности правильно понимать дело и ясно излагать свои мысли было недостаточно для совладания с тогдашним письмоводством; легче всего оно одолевалось форменным педантизмом. У Пикалова хранилось еще в свежей памяти, как однажды граф Паскевич был приведен в страшный гнев донесением, попавшим в его руки прежде, чем оно успело пройти через цензуру привычного докладчика, который бы с первого взгляда увидал, как его следует читать и понимать. Расскажу как это было.

Ахалцих в стратегическом отношении бесспорно занимал первое место между крепостями, завоеванными в азиатской Турции нашими войсками в удачную кампанию 1828 года. Несмотря на значение этой крепости, обстоятельства не позволили отделить более 1.500 человек для ее обороны, когда половина действующего корпуса вернулась в Грузию на зимовку. Это не покажется удивительным, ежели припомним, что князь Василий Осипович Бебутов, оставленный защищать Ахалцихский пашалык, всего имел в своем распоряжении 2.700 пехоты и конницы, занимавших кроме Ахалциха еще отнятые у турок укрепления Ардаган, Ацхур и Ахалкалаки. В Карсском и в Баязетском пашалыках русские войска зимовали не в большей силе: в первом из них генерал Берхман имел под ружьем 2.650 человек, а

Стр. 187

во втором генерал Панкратьев командовал 2.800 пехоты и 370 конницы. Турки хотя и получили в лето 1828 года несколько весьма назидательных уроков, но их военная сила в Малой Азии не была еще окончательно уничтожена. Вновь назначенный сераскир, Хаджи-Салех, и начальник действующих турецких войск, Гакки-паша, имея повеление Порты не только положить преграду дальнейшим успехам русских, но и отнять у них прежде завоеванные провинции, хвалились для исполнения этого предприятия собрать к весне около 200.000 воинов. Хотя такой громадный расчет, кажется, не имел другого основания, кроме пламенной ревности двух турецких сановников к святому мусульманскому делу, распалявшей их воображение, однако и половины этой силы было бы достаточно для того, чтобы зимовавшую за границей горсть русских войск поставить в весьма опасное положение. Главное внимание турок было обращено на Ахалцих, который они решились отнять у русских еще до начала весны. Ахмет-беку аджарскому поручалось исполнить это предприятие, и уже в январе стали носиться слухи, будто он для того собирает своих подвластных. На основании этих слухов крепость привели сколько позволяли скудные средства в такое состояние, чтоб она могла противиться неприятелю. Можно было надеяться на стойкость солдат и на распорядительность их начальника, но все-таки малочисленность ахалцихского гарнизона и крайняя затруднительность при наступлении опасности вовремя подоспеть к нему на выручку по неудобопроходимым, снегом заваленным горным дорогам сильно озабочивали главнокомандующего и служили предметом частых совещаний с начальником штаба и с обер-квартирмейстером.

В половине февраля известия о сборах Ахмет-бека возобновились с новой силой; сделали распоряжение, ежели они подтвердятся, направить в помощь к ахалцихскому гарнизону Н. Н. Муравьева с пятью батальонами, тринадцатью орудиями и небольшим сборным отрядом Бурцева. В то время случилось, что полковника Вольховского потребовали однажды ночью к графу Паскевичу. Явившись на зов его с привычною скоростью и не зная за собой вины, он в первое мгновение совершенно растерялся от приема главнокомандующего. Вольховскому нередко случалось заставать Паскевича в раздраженном состоянии духа, но никогда до сей поры он не видал его в таком бешенстве. Со сжатыми кулаками бросился он к нему навстречу и, задыхаясь от гнева, произнес: «Ахалцих!»

Измерив кабинет быстрыми шагами, он снова подскочил и, сделав над собой усилие, докончил начатую фразу словами: «взят турками».

— Не может быть! — вырвалось у Вольховского.

Стр. 188

— Как это: не может быть? — крикнул главнокомандующий. — Я имею официальный рапорт... вот он! — И в шар скомканная бумага полетала на пол из его руки.

В это время вошел начальник штаба, барон Дмитрий Ерофеевич Остен-Сакен, которого также успели поднять с постели. Паскевич обратился к нему.

Вольховский воспользовался этою минутой, поднял смятую бумагу, разгладил ее и стал читать про себя. Прочитав от кого рапорт, он тотчас подумал, не вкралась ли в него неясность, ввергнувшая Паскевича в заблуждение; доносил хертвисский воинский начальник, майор Педяш, храбрый офицер, но страстный охотник писать много и красноречиво, употребляя слог своего собственного изобретения.

В начале донесения стояло: «Февраля, 20-го дня; Ахалцих турками взят», запятая — факт выраженный так ясно, так положительно, что Паскевич, не продолжая читать, в порыве досады смял рапорт и тотчас послал будить обер-квартирмейстера и начальника штаба. После запятой следовало: «армиею под начальством Ахмет-бека аджарского, состоящею из такого-то числа пехоты, конницы и артиллерии» — затем исчисление начальников частей, потом изложение распоряжений, сделанных князем Бебутовым для защиты крепости. Вольховский перевернул страницу, в конце которой отыскал вторую запятую, и после нее утешительные слова: «во блокаду. О чем Вашему Сиятельству всепочтительнейше имею честь донести».

Тем временем в разговоре главнокомандующего с начальником штаба беспрестанно слышались слова: «все потеряно». С падением Ахалциха бесспорно должна была рушиться надежда на успешный ход будущей, так хорошо подготовленной кампании.

— Не все еще потеряно, — позволил себе произнести Вольховский, скромным голосом.

— Это что еще! — крикнул Паскевич.

— Извольте, ваше сиятельство, взглянуть на конец рапорта. Ахалцих не взят турками, он ими только блокирован, и смело можно полагать, что князь Бебутов устоит против неприятеля, пока Муравьев и Бурцев подойдут к нему на выручку.

Для Паскевича наступила очередь смутиться от напрасно наделанной им тревоги.

Ахмет-бек аджарский 20-го февраля 1829 года действительно подступил к Ахалциху, потом штурмовал крепость, был отбит и по прибытии муравьевского отряда обращен в бегство, несмотря на его пятнадцатитысячное сборище.

Служебные бумаги, писанные педяшевским слогом, бывали нередкостью по военному ведомству; и в палатах, и особенно в уездных и

Стр. 189

земским судах, писать иначе считалось тогда противным заветным изворотам таинственности, в которую облекалось гражданское делопроизводство. Да и не для чего было выражаться более понятным слогом: ведь бумаги писались в то время по присутственным местам не для уяснения, а для искажения правды, из чего для дельцов благодатной старины проистекала немалая польза, которую умницы старались хранить про себя, воздерживаясь между прочим в делоизложении, если возможно было, от траты смысла разъясняющих точек и запятых. Даже в министерствах, в которых служили действительно способные люди, чиновник, обладавший плодовитым пером, т. е. умевший нанизывать слова и растягивать фразы, не придавая им положительного смысла, высоко ценился в служебном кругу. Прошло то блаженное время, когда, ратуя против правды и против здравого смысла путем безграмотности, еще можно было зарабатывать деньги да почет; в настоящую зловредную эпоху прогресса с таким искусством, не зная другого ремесла, пожалуй, придется голодать.

Из рассказов Пикалова, очевидца умного и беспристрастного, судившего о вещах и людях основываясь на оригинальных документах и на самых положительных данных, я познакомился с разными фактами, совершившимися на Кавказе в последние года, совершенно с другой стороны, чем они были известны публике. Вообще, благодаря его объяснениям мой взгляд на вещи получил более рациональное направление; о людях он научил меня судить менее опрометчиво как с дурной, так и с хорошей стороны, не ослепляясь их удачами по службе и не увлекаясь молвой, весьма часто расточающею наугад хулу и похвалу, и принимая за мерило их существенного достоинства одни неотъемлемые, им принадлежащие дела и мысли. А для этого мне надо было много слушать и много прочитывать. Ничто не характеризует лучше умственные способности человека, как собственноручно им изложенная идея касательно какого-нибудь важного вопроса. При этом изучении Кавказа как много громко прозвучавших дел и как много прославленных личностей понизились в моих глазах до уровня самой обыкновенной вседневности, и сколько других малоизвестных фактов и скромных, в тени поставленных людей, выросли до размеров истинного величия.

Наслышавшись петербургских и московских общественных суждений насчет многих лиц, занимавших на Кавказе видное положение, я привез с собой готовое мнение о их геройстве и высоких умственных достоинствах и, признаться, приходил в сомнение, когда Пикапов начинал того или другого из их среды разоблачать.перед моими глазами. О Цицианове, Ермолове, Котляревском, Вельяминове, Сакене,

Стр. 190

Вольховском и о многих других, даже менее замечательных людях, он относился с глубоким уважением. И прочим знаменитостям он отдавал, в чем следовало, полную справедливость, но говорил о них без восторга и охлаждал мой собственный жар удивления, раскрывая существенное значение их подвигов и их истинный характер. На мои возражения он отвечал обыкновенно рассказом одного или нескольких происшествий, называя живых свидетелей или, не говоря ни слова, раскрывал дело и просил прочесть переписку, мысли о покорении горцев или административный проект такого-то генерала N. N. Случалось, глубоко разочарованный, я узнавал в моем герое человека весьма обыкновенных способностей или еще хуже, открывал на нем личину поддельной гениальности, которая нередко успевает поработить общественное мнение в ущерб государственной и народной пользе. И не удивительно: хитрость — вместо ума, тупое упрямство — на место твердой воли, сердечная пустота — вместо силы душевной, слишком часто принимаются за проявление гения, если личность, одаренная этими отрицательными качествами, умеет действовать обаятельно на самолюбие людей или поражать их своею самонадеянностью. Вспомнит мои слова, кто станет рыться в пыли тифлисского и ставропольского военных архивов и извлечет из них правду для обнародования — не теперь, а позже, когда ее можно будет высказать без обиняков, не опасаясь задеть чье-либо самолюбие или против воли впутаться в бесполезную борьбу против современных предубеждений.

Особенно поручаю его вниманию проекты о покорении Кавказа; в этих проектах он найдет не только много любопытных, но и очень много забавных идей. Одно время, в начале тридцатых годов, наше военное министерство засыпали подобного рода проектами — и кто их не писал, и чего в них не писалось! Министерство, не давая себе труда разбирать, препровождало рукописи в Тифлис на рассмотрение и требовало ответа. От корпусного командира они поступали в генеральный штаб, и многие из них прошли через мои руки. Предлагали действовать против горцев, подвигаясь не с равнины к горам, а с гор к ровным местам; строить крепости на хребтах и наблюдательные посты на горных шпилях; рвать горы порохом; против хищников растягивать проволочные сети по берегам Терека и Кубани. Мирным путем советовали их усмирять: торговлею, водворением между ними роскоши, пьянства — должно быть предлагал откупщик — и наконец музыкой, посредством" заведения у горцев музыкальных школ. Этот последний проект, начинавшийся словами: «в глубокой

Стр. 191

древности уже было известно, что музыка, производя приятное впечатление на слух, смягчает человеческие нравы, и т. д.» — был написан каким-то коллежским советником в Петербурге и прислан к нам на обсуждение в начале 1832 года. Не считаю нужным прописывать судьбу каждого из этих проектов; после кроткого отрицательного ответа, его укладывали в архивную пропасть на изучение мышам и бумаготочивым насекомым...

IV.

Между делом у нас доставало еще довольно времени ходить по городу и по садам, которые в то время не надо было далеко отыскивать. Против полиции, за угловым домом, в котором два года спустя была открыта памятная всем прежним тифлисцам ресторация Матасси, начинались сады, заслонявшие все Салалакское ущелье. Посреди живой зелени их, вправо от тесной дороги, извивавшейся между каменными садовыми стенками, одиноко стоял дом князя Бебутова, окруженный высокою оградой, с крепкими, всегда затворенными воротами, ревниво укрывавшими домашний быт жильцов от чужого любопытства. Тогда не легко было для русского проникнуть в круг грузинского, а тем более армянского семейства и сделаться у него домашним человеком, если не представлялась выгода с ним породниться. Улица, ведущая от Эриванской площади на юг к подошве горы, на которой находились развалины старой крепости, окончательно обстроилась после моего приезда; в 1832 году дома существовали только по левую руку; вся ее правая сторона, исключая угловой дом, прилегала к пространному винограднику, доходившему до самой горы. Правый берег Куры за Елизаветпольскою рогаткой представлял одну сплошную массу садов, где над тенистыми сводами широколистой лозы гранат, персик и миндаль раскидывали роскошь своей блестящей зелени, ластясь вокруг вековых, объемистых орехов и пирамидальных тополей, высоко к облакам возносивших гордые вершины. Не знаю, потому ли только, что в тогдашнее время я смотрел на предметы глазами молодости, или потому, что тифлисская природа действительно так хороша, но Тифлис посреди окружающих его гор, окаймленный садами, с его быстрой рекой, с грядой снежных вершин на дальнем горизонте, с темно-голубым небом над головой, несмотря на палящее солнце, казался мне местом, краше которого я ничего не знал да и узнать не желал. Даже те городские неудобства, которые в других возбуждали неудовольствие, имели

Стр. 192

для меня свою привлекательную сторону, обнаруживая оригинальность, доставлявшую моему любопытству всегда новую пищу.

В новом городе не существовало мостовой. Отсутствие ее было нечувствительно в сухую погоду, но после легкого дождя улицы мгновенно покрывались непроходимою грязью: тогда экипаж или верховая лошадь становились необходимыми. Во всем Тифлисе были в те года восемь, много десять карет и колясок, принадлежавших высшим властям и двум или трем богатым грузинским семействам. Внутри края грузинские дворяне, мужчины и женщины, путешествовали преимущественно верхом, реже на воловьих арбах и в трахтараванах — крытых носилках, повешенных между двумя гусем идущими лошадьми или лошаками; городские жители и за ними русские офицеры предпочитали ездить верхом и только в особенных случаях прибегали к извощичьим дрожкам в две лошади, для которых были устроены стоянки на Армянском базаре и на площадях Эриванской и Мадатовской. Тифлисские извощики ездили шибко, но их дрожки, известные в Москве и в Петербурге под именем «гитар», не отличались ни удобством, ни безопасностью сидения: на них можно было удержаться только верхом; сидевший боком рисковал при скорой езде на первом крутом повороте ринуться лицом в грязь или, что хуже, полететь назад через голову, ногами вверх. Это метательное свойство казалось бы должно было противиться употреблению их прекрасным полом, однако грузинки и армянки, которые, следует заметить, не покидали народного костюма и под юбкой прикрывались красными шальварами персидского покроя, изобрели весьма остроумный способ ездить по четыре на дрожках, считавшихся не довольно просторными для одного русского. Две садились верхом одна против другой, две помещались справа и слева на колени к своим подругам, оплетавшим их талию скрещенными руками, и таким образом составляли четырехголовую женскую пирамиду, сверху до низу покрытую белыми чадрами, которая мчалась по тифлисским улицам в назидание всем прихотливцам, брезгавшим извощичьим экипажем. Случалось, что на задней дрожечной оси, уцепившись руками за рессоры, висел еще «бичо» — мальчик, без которого для порядочной грузинки считалось неприличным показываться на улице.

Об освещении города нечего и говорить; на главной улице вправо и влево от дома главноуправляющего горели по два тусклых фонаря, да на Эриванской площади светил фонарь возле полиции, а все остальные улицы старого и нового города оставались погруженными в непроницаемый мрак южных ночей, когда луна не разливала по

Стр. 193

ним своего чудного света. Хорошее знание местности требовалось для того, чтобы в безлунную ночь уберегаться от ям, оврагов и буераков, испещрявших самые жилые части нового города. Экипажный спуск к Мадатовской площади был открыт с левой стороны — дом для начальника штаба подстроили только в сороковом году — и упирался хотя в неглубокие, но очень крутые овражки, отделявшие ездовую часть от Солдатской слободки. Тут легко было сбиться с пути, и в темные, дождливые ночи мне самому не раз случалось и с дрожками и пешему лежать в этих овражках. Благо они были не глубоки, и рыхлая, дождем размягченная почва сберегала от опасного ушиба — весь изъян ограничивался замаранною шинелью, да разве еще потерянною фуражкой. Только с трех сторон обстроенная Мадатовская площадь вмещала следующие сооружения: длинный, одноэтажный инженерный дом занимал северный фас; на углу восточного фаса стоял одноэтажный же дом с мезонином, подпертым четырьмя толстыми, неуклюжими колоннами, в котором жил тогда дивизионный командир барон Роман Федорович Розен; от этого дома до противоположного угла тянулась невысокая стена из дикого камня с двумя безворотными проходами, отделявшая от площади целый квартал, занятый жилищами нескольких семейств из рода Орбелиани. На южном фасе красовались три дома, из коих один, угловой, принадлежал князю Туманову, о котором нечего было бы упомянуть, если б он не пользовался счастием иметь красавицу жену и хорошенькую дочку. На запад площадь упиралась в обрывистое возвышение, с которого спускалось несколько тропинок, удобопроходимых днем, но весьма небезопасных в ночное время; поэтому она могла считаться загороженною и с этой стороны, хотя тут не было ни одной постройки. Старый город составлял бесспорно самую живописную и истинно любопытную часть Тифлиса, несмотря на нечистоту, неудобства и очень некрасивые вещи, ежеминутно попадавшиеся на глаза человеку, проникавшему в его извилистую внутренность. Тесные и кривые улицы местами были устланы такого рода головоломной мостовой, что без греха позволялось включить в ежедневную молитву: и избави нас Господь от такой напасти. В целой России, известной многими плохими мостовыми, один Арзамас стоял выше Тифлиса в достоинстве всеразрушительных свойств своего знаменитого мощения. Местами улицы, поднимаясь в гору, не требовали мостовой по причине каменистого грунта. Это были самые покойные и безопасные участки. С утра до позднего вечера народ толпился на этой ухабистой мостовой промеж лавок, открытых мастерских и духанов,

Стр. 194

покупая, продавая и перекрикиваясь на множестве разнозвучных наречий, которыми Кавказ так изобильно наделен. Грузины, армяне, татары, лезгины, персияне, имеретины, кабардинцы, русские, немцы, каждый в своем народном платье, составляли мешаную толпу, привлекавшую внимание своею яркою пестротой. Несмотря на кинжал, неизменный товарищ каждого кавказского уроженца, на шашки, сабли и ружья, которыми народ был обвешан, воровство и убийство на базаре считались неслыханным делом. Может статься, не в одной бритой голове тут же бродила мысль, как бы хорошо было того или другого нечистого свиноеда встретить подальше от города, где не имелось налицо ни солдата, ни казака, и там его отправить к праотцам да обобрать; но на городской мостовой эта самая голова только приятно ухмылялась предмету своих тайных помыслов и смиренно преклоняла выю под стеснительный закон москоу-гяура.

К Армянскому базару примыкали несколько небольших площадок; каждая из них имела свое особенное назначение: на одной покоились развьюченные верблюды, оглядывавшие проходящих с выражением неудовольствия, исполненного горечи, другая была запружена сотнями ешаков, навьюченных корзинами с углем для мангалов — комнато-нагревательных жаровен — и для оружейных мастеров, которыми был набит Тифлис, третья была заставлена буйвольими бурдюками, наполненными вином... В Грузии, как известно, вино хранится не в бочках. Для перевозки его с места на место употребляются бурдюки разных величин, делающиеся из цельной кожи животного, начиная с козленка до буйвола, с внутрь обращенною шерстью, намазанною нефтью. Новые бурдюки передают вину дух и вкус нефти, неприятные для человека непривыкшего пить вино с этою приправой, почти нечувствительною, если оно хранилось в старом бурдюке.

Во всех закавказских провинциях виноград растет в изобилии, но ни одна из них не равняется добротой вина с Кахетией, покрытою вдоль алазанской долины, на протяжении ста двадцати верст от Алаверды до Алмалы, непрерывным рядом виноградников, посреди которых многолюдные селения покоятся в тени громадных ореховых дерев. По высотам, ограничивающим долину с севера и с юга, грузинские помещичьи дома, фланкированные башнями старинной постройки, красиво отделяются от темной зелени густых лесов. Засеянных полей немного; вся земля отдана виноделию; зерна в Кахетии не достает, она покупает его на деньги, вырученные за вино. По богатству почвы, по климату и по красоте природы Кахетию можно, не предаваясь метафоре, назвать земным раем. В Швейцарии и в южной

Стр. 195

Италии многие пункты пользуются всемирною славой неподражаемой красоты, и эти места действительно хороши. Однако, не наслаждался видом одной из самых очаровательных картин, созданных Творцом на радость человеку, кто не видал Кахетии, кому не удалось с высоты, на которой уступами рисуется город Сигнах, любоваться восходом солнца из-за снегового хребта, заслоняющего алазанскую долину с северо-востока, когда облака, меняя освещение, одеваются во все цвета радуги, постепенно яснеющее небо проникается прозрачностью голубоватого хрусталя, вершины противоположных, снегом покрытых гор начинают пламенеть, наконец огненный диск солнца выкатывается из-за зубчатой стены Кавказа, туман, заслонявший низ долины, распахивается как занавес, и глубоко под ногами раскрывается носящий название Кахетия нескончаемый цветущий сад, опоясанный серебряною лентой Алазани. Раз в жизни мне случилось с террасы одного из сигнахских домов глядеть на восход солнца над алазанскою долиной; с тех пор прошел для меня длинный ряд годов, много я видел новых стран, много прекрасных мест, но нигде не встречал картины, врезавшейся мне в память такими глубокими чертами.

Кахетинское вино пользуется на Кавказе славой, которую оно вполне заслуживает. Внутри России его не ценят по достоинству, в Европе о нем почти не знают; но это отнюдь не мешает ему равняться с лучшими бургундскими сортами. В мое время (полагаю и теперь еще не бросили старинного обычая) грузинские вина хранились не в бочках и не в бутылках, а в огромных глиняных кувшинах, формы древних амфор, зарытых в землю по горло. Некоторые кувшины вмещали до трех тысяч тунг (пятнадцать тысяч бутылок). Место, где под крышей, подпертою каменными столбами, покоились в земле кувшины с вином, называлось «маранью». Для перевозки вина, как я прежде сказал, употреблялись бурдюки и неудивительно, ежели длинные нити ароб, нагруженных бурдюками с вином, тянулись по всем дорогам к Тифлису, и ими загромождались целые площади, потому что в Грузии, Имеретин и Мингрелии не было бедняка-поденщика, который бы сел обедать, не имея перед собой кружки вина, хотя бы вся его пища состояла из одного чурека и из щепотки черемши, джонжоли или другой зелени. Грузины — охотники до вина и пьют немало, несмотря однако на хорошее качество родного вина, на его дешевизну и на их трудно утолимую жажду, редко я встречал между ними пьяниц. Зато часа в три после полудня, когда проходило обычное время обеда, можно было считать навеселе все Грузинское

Стр. 196

царство, о чем позволялось судить по яркому цвету носов, по усиленному блеску глаз и по добродушно веселому выражению лиц у всех встречных. В это время народный характер выказывался в его настоящем виде. Грузины народ добрый, откровенный, общежительный, храбрый и крайне беззаботный; любят они разгул и военные похождения. Расчетливая жизнь, хозяйственные заботы, промысел и торговля не их дело. На это существуют в Грузии армяне, отлично умевшие воспользоваться непрактичною стороной грузинского характера и овладеть торговлей, промышленностью и всеми источниками этой богатой страны.

В 1832 году в Тифлисе не было и помысла о театре. Русские и грузины проводили время в тесном семейном кругу, не часто сообщаясь между собой; общественные удовольствия ограничивались: для первых — прогулками за город, холостыми вечерами за вином и картами, да приемными днями у Корпусного командира; для вторых — обедами в садах, которыми и русская молодежь не пренебрегала, и скачками. Грузинки высшего общества, применяясь к русским обычаям, без дальних затей скучали дома или чинно красовались на редких официальных вечерах, а принадлежавшие к среде небогатого дворянства и городского среднего сословия, следуя старинной привычке, по вечерам забавлялись пляской на плоских крышах, обществом ходили в тифлисские теплые бани, а по четвергам все женское городское население с раннего утра отправлялась на поклонение Св. Давиду.

Маленькая церковь, построенная над могилой Св. Давида, к которому грузинки питают особенное благоговение, как известно каждому, кто бывал в Тифлисе, стоит на половине отвесной горы, возвышающейся над арсеналом. Крутая каменистая тропинка змеиными извилинами ведет к святилищу, господствующему с высоты своей над всем городом и над самыми сокровенными помыслами красивейшей половины его жителей. Грузинки, по обету сняв обувь, шли в гору просить у святого: девицы — суженого по сердцу, женщины бездетные — плода, беременные — счастливого разрешения, покинутые — нового счастья. Вера в святого не имела предела и что всего лучше просительницам не надо было томиться долго неизвестностью, достигнут ли они своего желания или нет.

Следовало только по окончании молитвы приложить к сырому фундаменту церкви камешек, поднятый на горной тропинке: прилипнет он, значит желание исполнится; упадет — нечего и надеяться. Часто я ходил глядеть, как по четвергам до свету еще на пустых

Стр. 197

улицах начинали со всех сторон собираться чадроносицы, как число их, умножаясь, сливалось в непрерывную белую ленту, извивавшуюся по крутой дороге, пролегавшей к Св. Давиду, как они, поклонившись чудотворным мощам, подобно бесчисленной стае лебедей рассыпались по горе для отдыха и будто взмахами белоснежных крыльев манили к себе на высоту праздновать появление молодого дня. Сколько томных черных глаз, сколько нежно обрисованных личек случалось мне тут видеть на одно мгновение, едва успевая окинуть беглым взглядом очерк гибкого стана, быстро мелькнувшего из-под нечаянно распахнувшейся чадры. Все грузинки, молодые и старые, ловко умеют драпироваться в чадру, закрываясь ею до глаз; у. молодых и хорошеньких она однако не держалась так плотно как у старух, и нередко слегка раскрывалась при встрече с мущиной, ненадолго, на одно мгновение, но его было достаточно для удостоверения, что ею прикрывались не старость и не уродливость. И после этого, с воображением, наполненным заманчивыми призраками лучших благ, какие в молодости нам сулит жизнь, не охлажденная еще долгим опытом, мне приходилось прямо идти в канцелярию, готовить доклад, прочитывать весьма незанимательные бумаги и поправлять писарские ошибки. Скучная, сухая, но неустранимая работа не позволяла мне тратить много времени на мечтания. И на существенный отдых я имел мало досуга. Пикалов, сдав мне отделение, в начале июня уехал в Бамборы, и по части генерального штаба я один остался при Вольховском, выносившем на своих плечах все приготовления к решительной экспедиции против Кази-Мегмета. Несмотря на то, что на нем лежали две должности, начальника штаба и обер-квартирмейстера, и несмотря на мою слабую опытность, дело шло не останавливаясь. Его неутомимое трудолюбие, его добросовестность и его неизменно-настойчивое терпение служили для меня живым примером и не допускали с моей стороны ни ошибок, ни упущений. Вникая сам во все он предпочитал вместо укора собственным трудом исправить невольную ошибку подчиненного и ни в каком случае не дозволял себе резких выражений. Между тем самое легкое, можно сказать, дружеское замечание с его стороны смущало меня более крикливых и оскорбительных «распеканий», которыми многие начальники того да и позднейшего времени имели привычку наделять своих подчиненных, полагая этим способом внушить к себе страх и уважение. А происходило это оттого, что Вольховский, в сознании своего достоинства, не чувствовал надобности отпугивать от себя людей, чтобы не подсмотрели чего и, проповедуя строгое исполнение

Стр. 198

служебных обязанностей не обидным словом, а честным примером, внушал каждому человеку глубокое уважение к своему характеру.

Не в виде анекдота, а в смысле действительного факта, подтвержденного мне многими его товарищами, привожу следующую черту, доказывающую в какой степени он был требователен к самому себе, когда дело касалось службы.

Не имея довольно времени на исполнение обязанностей, лежавших на нем в малоазийскую кампанию тысяча восемьсот двадцать девятого года, он решился тратить на сон не более шести часов в сутки, и потому каждый раз, когда его одолевала усталость, отмечал минуты проведенные в дремоте для вычета их общего итога из ночного. Подобного рода точность было бы позволено отнести к халатному педантству или к желанию отличить себя чем-нибудь особенным, если бы цель и побуждение, руководившие Вольховским в этом случае, не были лишены всякого частного расчета. Он знал заранее, какое спасибо ему готовилось за все его труды. Многотерпеливый страдалец чужого, неимоверно раздражительного самолюбия, он кончил тем, что был удален из армии, когда им же подготовленные успехи позволили обойтись без него.

И мне случалось в Тифлисе нередко отнимать дорогие часы у сна, только не для работы, подобно Вольховскому, а для того, чтоб освежить голову на чистом воздухе и освободить легкие от пыли, которую я в продолжение жаркого дня глотал в канцелярии, пересматривая старые дела.

В июне становилось так жарко, что с удовольствием можно было жить только ночью. Температура доходила после полудня до + 28°Реом. Зато после заката солнца, когда свежий, душистый ветерок с гор проникал в сгустившуюся над городом, жаром пропитанную атмосферу, наступали часы, в которые было легко и весело жить. Улицы, опустелые до того времени, наполнялись народом, на крыши и на террасы высыпали ожившие жильцы, повсюду слышались протяжные ноты голосистых татарских и грузинских песен, мерно звучали бубны, и на высоте домов мелькали в переливах полусвета, распространяемого цветными персидскими фонарями, яркие женские платья и заманчивые силуэты пляшущих девушек. Далеко за полночь кипела веселая жизнь на крышах и на улицах, усыпанных народом, жадно вдыхавшим ночную прохладу. В то время дома старого города были устроены так, что, не касаясь мостовой, а поднимаясь только и опускаясь с одной крыше на другую, можно было обойти целый квартал и открыть себе вход в любой дом. С Пикаловым, которого в

Стр. 199

околотке все знали и очень любили за его общительность, мы раза два предпринимали по нашему кварталу такого рода прогулку, избегая однако заходить на те крыши, где находились одни женщины: молодые разбежались бы, а старухи разбранили бы нас без всякой церемонии за нашу нескромность. Туда же, где присутствовало мужское существо, смело можно было идти, зная наверное, что веселый и добродушный грузин нисколько не обидится посещением незнакомцев, а гостей, которых ему Бог послал, хотя и не совсем обычным путем, примет с открытым сердцем, познакомит со своим семейством, дочерей или сестер заставит плясать лезгинку, а сам, распевая под звук чунгура, станет пить и донельзя поить своих новых друзей.

Ночной вид Тифлиса после жаркого летнего дня заключал в себе столько заманчивого разнообразия, что каждый раз можно было им наслаждаться с новым удовольствием, не замечая как уходили часы. Но всего краше являлся город при лунном свете. Тогда разве слепому или совершенному идиоту было простительно не любоваться чудною картиной, которая рисовалась перед глазами. В такие ночи позволено ли было думать о сне и об усталости! Нередко утренняя заря заставала нас на улице или где-нибудь далеко за городом.

К числу более осязательных и каждому душевному настроению доступных удовольствий принадлежали тифлисские бани, построенные на серных горячих источниках, по-грузински «типлис», давших начало названию города. Они занимали немаловажное место в быту туземного населения, посещавшего их не по одной надобности, но и в смысле приятного препровождения времени. Четыре бани, между которыми лучшею считалась баня, носившая название «архиерейской», потому что доходы с нее поступали в пользу тифлисского архиерея, никогда не оставались пустыми. Летом они посещались преимущественно от заката до восхода солнца. Поочередно две бани отводились для женщин, а две оставлялись в распоряжении мущин. Наружным видом тифлисские бани мало отличались от других восточных купальных заведений, построенных на один общий образец. За длинным, темным входом просторная ротонда, получающая свет через окна, пробитые в куполе, посреди ротонды бассейн студеной воды с фонтаном, по сторонам глубокие ниши для раздевания, примыкающие к одной общей и к двум или трем отдельным купальням, в которых из стены бил горячий ключ. Широкие каменные скамьи, застланные циновками и тюфяками, были расположены в нишах для отдыха после бани. В Турции мне случалось видеть публичные бани красивее и богаче, но что касается до искусства мыть, растирать и

Стр. 200

переминать суставы так приятно, что купающийся погружался в какое-то неопределимо-сладостное изнеможение, тифлисские банщики не находили равных себе. Лучшие из них набирались в Персии, откуда они охотно переходили в Грузию, дороже ценившую их талант. Банщицы, носился слух, не уступали им в искусстве костомятной манипуляции и поэтому неудивительно, если тифлисские красавицы, не имея большого выбора в удовольствиях, любили нежиться в банях и проводить в них целые вечера в обществе своих приятельниц. При тогдашней строгости грузинских обычаев, мущине не позволялось даже близко подойти к бане, отданной в распоряжение женщин, и всякая попытка нарушить запрещение повлекла бы за собой весьма неприятные последствия для нескромного искателя приключений. Но одна отдельная купальня не отнималась по четвергам у посетителей мужского пола, несмотря на присутствие женщин во всех прочих отделениях. К тому же ниша для раздевания, принадлежавшая к этой купальне, отделялась от ротонды, занятой женщинами, одною темно-зеленою саржевою занавесью. И странное дело: женщины, отнюдь не из категории легконравных, недоступно стыдливые во всякое другое время, на улице закутанные в чадру до бровей, нисколько не смущались, чуя за колеблющеюся занавесью нескромный глаз незнакомого пришельца и мелькали по ротонде в том разоблаченном виде дианиных нимф, из-за которого Актеон так горько пострадал. А из молодых грузинок и армянок, могу поручиться, весьма немногие по наружности не годились прямо в свиту к целомудренной богине. Мало кому из русских был известен этот непонятный четверговый обычай, туземцы про него не рассказывали, и поэтому он укрывался от внимания большинства тифлисской публики. В другой женский день, в субботу или понедельник, не пропустили бы мущину через порог этой бани, а в четверг ничего не значило. «Такой закон», объявлял смотритель бани; «такой закон», — утешали себя молодые купальщицы; и этим мудрым словом, решающим на Востоке каждый запутанный вопрос, устранялись все дальнейшие сомнения.

На первых порах я не имел времени участвовать в холостых пикниках, которые устраивались по загородным садам, потому что эти обеды обыкновенно продолжались очень долго и не обходились без попойки, а мне следовало всегда держать наготове свежую голову, не зная заранее, когда Вольховскому вздумается потребовать меня к себе для дела. До выступления в поход я не имел даже удобного случая короче познакомиться с товарищами, число коих было весьма ограничено, потому что барон Розен, недавно приехав в Грузию, не

Стр. 201

успел еще сформировать свой штаб, а офицеры, служившие при лице князя Варшавского, за исключением немногих, уехали вслед за ним в Царство Польское.

Дружеские отношения, в которых одна близкая мне родственница находилась с баронессой, доставили мне весьма ласковый прием с ее стороны. На домашних обедах, к которым Корпусной командир имел обыкновение приглашать поочередна всех служивших при нем офицеров, я познакомился с его дочерьми и младшим сыном, носившим еще пажеский мундир, а на баронессиных приемных вечерах имел случай бросить хотя поверхностный взгляд на тифлисское общество, в котором круг моего знакомства расширился позже, когда мы вернулись из экспедиции.

V.

Баронесса Елизавета Дмитриевна во дни молодости, носился слух, была очень хороша и имела в свете много успеха. В 1832 году ей было далеко за сорок лет, и следы прежней красоты едва проглядывали сквозь полноту, которая, увеличиваясь с годами, под старость стала для нее тяжелым бременем, но в то время придавала ей только вид осанистой дамы, более почтенной, чем моложавой наружности. Она очень любила репрезентацию и настойчиво ласкала эту, впрочем, довольно невинную страсть, находившую полную пищу в служебном положении ее супруга. В общественном отношении, при множестве ее хороших качеств все бы пошло наилучшим порядком, если б она с наименьшею важностью принимала тифлисских дам, которые не в силах были простить ей тон, неприятным образом задевавший их щекотливое самолюбие. Не взлюбив ее, они не замедлили составить сильную оппозицию, в которую мало помалу втянули своих покорных супругов и приучаемых угодников. Все это, разумеется, происходило за кулисами, и баронесса продолжала жить в уверенности, что ее все обожают. Тут разыгрывалась слишком обыкновенная светская комедия: все в ней нуждались и все ей кланялись, льстили ей в глаза, а заочно взводили на нее всякую быль и небылицу. Весьма немногие личности умели хранить должную независимость чувств и поведения. Люди, пресмыкавшиеся перед нею, когда барон был в силе, пользовавшиеся ее особенным покровительством и во многом ей обязанные, случалось, в последствии, укоряли ее громче других, не совестясь к зерну, правды подбавлять грузы лжи. Не пойду по их следам, хотя сам никогда не принадлежал к числу ее

Стр. 202

безусловных поклонников; с благодарностию стану вспоминать о тех приятных минутах, которые я проводил у нее в доме, когда мне удавалось вступать в полосу милостивого от нее расположения. А что касается до падавшего на нее укора в гордости и повелительности, то спрошу только, многие ли дамы, поставленный в ее положение, держали бы себя иначе.

Каждый вечер гостиная баронессы была открыта для небольшого числа избранных посетителей, обыкновенно адъютантов и других штабных офицеров, получавших именное приглашение или имевших право бывать без зова; два раза в неделю, в четверг и в воскресенье, она принимала по вечерам все тифлисское общество. В обыкновенные дни редко можно было встретить у нее кого-либо из городских дам; мы проводили эти вечера в тесном семейном кругу, состоявшем из баронессы и ее двух старших дочерей. Две младшие дочери тогда были еще дети, которых гувернантка уводила при появлении первых гостей. Иногда освободившись от занятий, приходил барон Григорий Владимирович и садился за большой круглый стол возле их дочерей слушать болтовню молодежи, которую он ни сколько не стеснял своим присутствием, а напротив и вызывал к полной откровенности серьезною добротой, просвечивавшею во всем, что он говорил и делал.

Простота семейных вечеров, облегчавшая благодаря уму и добродушию барона общественные отношения скромных подчиненных ко всемогущему начальнику, с лихвой искупалась чопорностью официальных собраний, которые, правду говоря, на наши глаза имели мало привлекательного, несмотря на приманку грузинской красоты, являвшей тут худшие образцы. Не знаю с какой целью необходимо было доводить требования этикета до такой степени, знаю только что от этого было скучно и неловко. Собирались на вечера не поздно, к восьми часам. Пока было светло, баронесса принимала гостей на террасе, окаймленной зеленью и кустами и украшенной фонтаном, с которой открывался вид на часть ниже лежавшего города и на дальние горы. Тут было хорошо, свежо, и еще довольно свободно можно было прохаживаться, подходить и разговаривать с кем казалось поинтереснее, не опасаясь нарушить иерархического порядка и требуемого безмолвия. По вступлении в комнату сцена изменялась. Старики и дамы почтенных лет размещались за карточными столами в большом салоне, оклеенном, как помню, красными французскими обоями, что в то время в Тифлисе считалось завидною роскошью. В этой комнате теснились густою толпой .кавалеры, не имевшие смелости проникнуть во второй, заветный салон, где сидела баронесса

Стр. 203

Елизавета Дмитриевна с дамами, не игравшими в карты. Она сама любила бостон, но не позволяла себе садиться за игру с начала вечера, заканчивая его этим удовольствием. Покинув террасу, она помещалась с дочерьми в глубине салона, и направо и налево от них нанизывались вдоль стены по старшинству чина и происхождения дамы и девицы, осужденные перешептываться между собой, потому что из кавалеров весьма немногие смельчаки решались проникнуть в средину этого очарованного круга на испытание своего счастия в игре остроумия и светской ловкости. Напрасно баронесса старалась оживить общество, придумывая всякого рода «jeux d'esprit»[ix]и устраивая музыкальные занятия, в которых участвовала сама с дочерьми. Дело не шло на лад по весьма существенной причине: два главные элемента: коренной грузинский и русский, совершенно изменившийся по причине отъезда старых и прибытия множества новых лиц, как всегда случалось при перемене главнокомандующего, не успели еще сблизиться, и каждый со своей стороны хранил наблюдательное положение. В мужском кругу господствовали военный мундир и грузинская чуха, а фрак являлся в виде редкого исключения; дамское общество делилось на два лагеря, на русских и некоторое число грузинок, одетых по французской моде, и на большинство грузинских дам, не изменивших еще своему национальному костюму. О кавалерах не стану говорить, хотя между ними были человека два — три весьма замечательные и в светском отношении; но так как они в поле вымазались еще с лучшей стороны, чем на паркете, то приберегаю упомянуть о них позже, а теперь брошу взгляд на дам принадлежавших к кругу высшего тифлисского общества.

Русских дам, занимавших в нем видное место, было тогда в Тифлисе очень мало. Напрасно припоминаю, какая из них имела бы право навсегда поселиться в памяти молодого офицера, который мог судить о достоинстве их по одной наружности, а не по скрытым душевным качествам, оставшимся для него вечною загадкой по причине недостатка времени, случая, да и потребной опытности на такое трудное исследование. По особым причинам, только две русские дамы того времени остались в моей памяти: Катерина Николаевна Д., начальница тифлисского пансиона благородных девиц и задушевная приятельница баронессы Елизаветы Дмитриевны, потому что она природой была награждена такими голиафскими размерами роста и толщины, что от них не только ее воспитанницы, но и посторонние приходили в невольный трепет, и всему Тифлису известная

Стр. 204

старушка Катерина Акакиевна, первая мастерица играть в бостон. Катерина Акакиевна, прибывшая в Тифлис едва ли не в конце прошедшего столетия с первыми русскими войсками, была почтенная, всеми уважаемая дама, во всех случаях, кроме бостона, умевшая хранить с приличием требуемое спокойствие духа. Предавшись бостону, она забывала весь остальной мир и, бывало, приходила в такой нестарческий восторг, что ее смущенные партнеры не знали, чем унять расходившуюся старушку, без пощады бранившую их за каждый выход не имевший счастья ей понравиться. Низко приседая перед баронессой во всякое другое время, за бостоном она решительно не признавала ее первенства и спорила с нею как бы с обыкновенною, равною ей дамой, забывая даже величать ее вашим превосходительством. Эта бостонная раздражительность почтенной Катерины Акакиевны происходила не от скупости или врожденного пристрастия к картам: бостон составлял для нее жизненный вопрос. Лет тридцать тому назад, оставшись вдовой после мужа, полковника, убитого в войне с горцами, она увидела себя осужденною прозябать на чужой стороне с пансионом, от которого бы просто пришлось голодать ей и сыну, если бы не выручал бостонный талант. Бостоном она зарабатывала ежедневное пропитание, бостоном воспитала своего сына, определила на службу, пустила его в чины а по смерти даже оставила ему капиталец в несколько десятков тысяч рублей ассигнациями. При всей скудости своих средств она умела составить себе в тифлисском обществе весьма недурное положение. Первою обязанностью для каждого новоприбывшего молодого человека считалось представиться Катерине Акакиевне, иначе он рисковал попасть к ней на язычок; а матушки взрослых дочерей ласкали ее и отдавали ей всякое почтение, одинаково опасаясь язычка; да говорят и потому, что она умела с легкой руки устраивать не только бостонные, но и матримониальные партии. Мне она осталась в памяти по одной довольно забавной сцене, разыгравшейся у баронессы за карточным столом. Катерина Акакиевна, по нужде ставшая образцом расчетливости, взяла привычку платить за картами не иначе как старыми, обтертыми или обрезанными червонцами. Баронесса Елизавета Дмитриевна, в равной степени не любившая нести потери, заметила эту уловку, и откладывая в сторону получаемые от нее червонцы, не упустила случая при первом проигрыше вернуть их Катерине Акакиевне. Но почтенная дама не замедлила узнать своих старых питомцев и самым решительным тоном отказалась снова приютить их в своем кошельке. Дребезжащий голос старушки раздавался по всей комнате и

Стр. 205

созвал толпу любопытных к карточному столу. «Не беру, не беру обрезанных червонцев», — кричала она, отталкивая неполновесные деньги. Напрасно Елизавета Дмитриевна защищала свое право платить ей теми же червонцами которые, выиграв, брала от нее. «Не знаю, от меня или от кого другого вы получили эти деньги, а коли от меня, так ваша добрая воля была их брать, а я, баронесса, прежде чем взять, разглядываю каждый червоне.ц. Армяне скидывают с них по целому абазу», — повторяла Катерина Акакиевна взволнованным голосом. И баронесса не превозмогла ее упрямства, а была принуждена, для прекращения спора, вручать ей расплату блестящими, новоотчеканенными золотыми кругами.

Ежели случайным образом между русскими дамами не существовало в то время более привлекательных личностей, зато грузинский круг заключал целый ряд таких представительниц прекрасного пола, которых забыть было бы грешно. Что до меня касается, то я помню их всех, помню молодых и помню старых, и воспоминание о них, подобно радуге после дождя и бури проясняют мысли мои, когда они невольно останавливаются на темных точках моей кавказской жизни.

Кто перечтет всех красавиц-грузинок того времени? Бывало, не знаешь на которой из них остановить глаза, когда они в приемный день чинно рассядутся в баронессиной гостиной. Хороша была графиня Симонич, а не хуже ее была княгиня Мана, у которой томные карие глаза светили душу согревающим лучом ничем невозмутимой кротости — и кто ее знавал, тот может поручиться, как необманчиво было выражение ее прекрасного взгляда. В числе дам отличались еще замечательною красотой А., миловидная армянка, жена богатого и ревнивого мужа, неразлучно при ней выставлявшего на показ свою несимпатичную физиономию испуганного леопарда, и княгиня Туманова, которая так победоносно выдерживала сравнение со своею дочерью, считавшеюся одною из самых хорошеньких тифлисских девушек. А рой девиц как богато был наделен расцветавшими красотками! Кто не любовался стройною княжной Еленой и ее смуглою тонколицею сестрой Майко, живою как порох Сонею, дочерью графини Симонич, идеально-прекрасною Майко Кайхофо и княжною Амилохваровой, носившею прозвание Минервы за величаво-правильный очерк лица и стана? Кто не помнит Марью Ивановну, довольно полную, необыкновенно свежую девушку, с черными исполненными ума глазами, смиренно восседавшую возле доброй, краснолицей тетушки Тинии, эту Марью Ивановну, которая, вышед замуж за своего однофамильца, князя Дмитрия Орбелиани, в последствии

Стр. 206

сумела так хорошо устроить свою собственную жизнь и судьбу своей дочери? Пропускаю еще многих других, с которыми я познакомился позже или которые не принадлежали к обществу, собиравшемуся у баронессы. Тифлисский жилец того времени, читая так много знакомых ему имен, имеет полное право спросить, почему же я ни слова не говорю о двух лучших перлах тогдашнего круга грузинских красавиц, о солнце Грузии, о знаменитой Катеньке и о старшей сестре ее, Нине Александровне, которую за ее ангельскую доброту, не вдаваясь в метафору, можно было назвать существом истинно неземным. В Тифлисе их не было в начале 1832 года; я познакомился с ними после экспедиции и в своем месте наверное не забуду высказать все, что у меня осталось на душе от счастливых минут прожитых в гостеприимном доме их отца, князя Александра Герсевановича Чавчавадзе.

Я уже заметил, что тифлисское общество делилось по платью на два лагеря. В 1832 году не более четырех или пяти первоклассных грузинских фамилий одели своих дочерей в модное французское платье и дали им оттенок европейского воспитания. Сами грузины хранили национальный костюм, меняя его только на русский мундир, когда поступали в военную службу. Фраком и безобразною круглою шляпой они пренебрегали как снадобьем, решительно не соответствующим военной жизни, на которую в то время были обречены все кавказцы. В этом случае грузины, полагаю, поступали по законам вкуса и здравого смысла. Чуха с откидными рукавами, украшенная галуном, цветные шаровары, высокие, нечерненые сапоги и персидская баранья шапка лучше шли к ружью за спиной и к сабле при бедре, чем цилиндр и пальто, хотя бы самого вычурного покроя. Грузинки среднего сословия все без изъятия и многие из высшего круга также предпочитали народное платье, делая отступление касательно одной обуви. Женщины народного класса обували босую ногу в желтые сафьянные носки — месты, сверх которых для улицы надевались туфли на высоких каблуках. В купеческих и в дворянских семействах первый шаг к цивилизации и к сближению с русскими начинался у прекрасного пола с ног, на которые в таком случае надевались чулки и башмаки. За переменой обуви неминуемо следовало изучение французской кадрили и русского языка, на чем, бывало, и останавливалась цивилизационная реформа. Грузинка, вступавшая этим путем на поприще модных затей, заменяла чадру мантильей, сохраняя впрочем все остальные части старинного убора: тавсакрави, вуаль, гулиспири и платы прежнего покроя. И хорошо

Стр. 207

она делала, не расставаясь без нужды с национальным платьем: на хорошенькой женщине оно красовалось не хуже французского, не подлежало моде и поэтому при всей нарядности своей отцам и мужьям обходилось несравненно дешевле. Длинный остромысый лиф и без корсета ловко охватывал складную талию грузинки, не стесняя ее натуральной гибкости; длинная и широкая юпка живописно застилала формы, достойные резца; широкий пояс с концами, опущенными спереди до земли, обвивал тонкий стан. Спина и плечи были закрыты, но вырезанный ниже груди лиф совершенно бы ее обнажил, если б она не прикрывалась полосой шелковой материи другого цвета чем платы, носившей название«гулиспири». — покров сердца. Щекотливая стыдливость некоторых наших дам не находила примирительного оправдания для этой части грузинского женского костюма, недостаточно прикрывавшего проявление форм, которые, по мнению их, надлежало тщательно скрывать. Позволяю себе в этом случае вступиться за грузинок и за их вполне стыдливое гулис-пири, грешившее против скромности отнюдь не более каждого, французской моды, бального платья. Головной убор у грузинок, «тавсакрави», признаться, мне не нравился. Узкая матерчатая повязка, надвинутая на самые брови, некрасивым образом закрывала лоб, зато легкий газовый вуаль и распушенные по плечам прекрасные волосы, заплетенные в множество тонких кос, служили украшением, довершавшим общую гармонию наряда. В холодное время грузинки надевали сверх ярко-цветного платья «катеби» шубку из красного или зеленого бархата с откидными рукавами, вышитую спереди золотом, жемчугом, а иногда и цветными каменьями. Чадрой, про которую я говорил уже не раз, называлось белое полотняное покрывало, без которого грузинка в прежнее время, не смела выйти на улицу. Она накидывала его на голову и окутывала им стан, оставляя встречному любоваться одними глазами да узкою, маленькою ручкой, придерживавшею чадру на высоте алых губок.

К описанию грузинского женского костюма мне остается прибавить, что я под этим нарядом, выключая старух, почти не встречал положительно дурных женщин. Жаль, что красота их так скоротечна: развитая в двенадцать лет, в тридцать грузинка уже делается старушкою. Но и в этом отношении встречались замечательные исключения: стоит только вспомнить графиню Симонич, Марью Ивановну, Нину Александровну, княгиню Ману и Туманову.

Во второй половине июня, когда перевал через Крестовую гору очистился от снега, войска, долженствовавшие участвовать в пред-

Стр. 208

полагаемой экспедиции, стали переходить на северную сторону гор и собираться около Владикавказа. Кроме четырех пехотных батальонов, роты сапер и одной батареи на Линию были еще направлены пешая грузинская милиция и три пятисотенных полка конницы, набранной за Кавказом из грузин, из армян и из разноплеменного населения мусульманских провинций. Командиром грузинского конного полка был назначен князь Ясен Андроников; мусульманскими полками командовал: первым — князь Давыд Осипович Бебутов, вторым — Мирза-Джан Мадатов. Проходя через Тифлис, милиционеры отдыхали в нем по нескольку суток, в продолжении которых новоприбывший Корпусной командир знакомился с этим новым для него войском, делая смотры и приглашая к столу беков, ханов и князей, поступивших в ряды его не только начальниками частей, но и простыми всадниками. После каждого официального обеда открывалась на площади перед домом барона Розена блистательная «Гамаша», в которой принимали участие кроме милиционеров и городские жители, линейские казаки и гайта-конвой Корпусного командира, сформированный при князе Паскевиче из турецких выходцев. С турками, сербами, болгарами, албанцами и прочими обитателями европейской Турции я был давно знаком, но чисто восточные племена составляли для меня совершенную новизну, и я не пропускал ни одной тамаши, ни другого удобного случая с ними знакомиться.

Тамаша по-грузински, джигитовка на языке линейских казаков, фантазия на алжирском диалекте, как многим должно быть известно, имеют одинакий смысл, означающий конную скачку, ристание, сопровождаемые треском выстрелов и облаками дыма и пыли. В отношении разнообразия народных типов, блеска оружия и конской сбруи, богатства разноцветных костюмов, доброты лошадей, да и самой ловкости наездников едва ли в другом месте кроме Тифлиса можно было на Востоке видеть подобного рода фантазии. Не впутываясь в этнографическое исчисление всех представителей кавказского населения, выказывавших на тифлисской площади свое умение владеть конем и оружием, укажу на одни главные народности, резко отличавшиеся между собой видом, происхождением, верой, одеждой, вооружением, даже породой и самою наездкой своих лошадей. Тут гарцевали линейские казаки, черкесы, грузины, имеретины и мингрельцы, армяне, татары казахские и шамшадильские, карабахцы и шемахинцы, турки, курды, и между ними христиане, мусульмане, йезиды, поклонники духа тьмы и курды, отличавшиеся смесью поверий, близко подходящею к совершенному безверию.

Казаки и черкесы, в длиннополых черкесках с патронами на груди, обутые в суконные ноговицы и красные сафьянные чевяки, в

Стр. 209

лохматых бараньих шапках, с винтовкой в бурочном чехле, перекинутою за спину через правое плечо, при шашке и широком кинжале, скакали на неказистых, но крепких, неутомимых лошадях кабардинской породы. Маленькое черкесское седло и легкая тонкоременная уздечка видимо была приспособлены к дальнему походу, к жизни на коне. Не порывист их налет, но стойко встречают они противника, метко бьют из винтовки и рубят шашкой на убой. Лошади приезжены к покойному ходу, к быстрым поворотам, но не к прыжкам и дыбкам, только мешающим упорной, хладнокровной драке. Карабахцы в высоких персидских шапках из черной мерлушки, в чухах с закатанными рукавами обшитых галуном по всем швам, в высоких коричневых сапогах и шелковых, зеленых или красных шароварах, с перекрещенными на груди ремнями, покрытыми серебряными или золотыми бляхами, вооруженные длинными ружьями без чехла, перекинутыми через левое плечо, и кривыми персидскими саблями, казались неотразимыми наездниками. Персидские и карабахские рослые жеребцы, на которых высоколукие персидские седла и строгие узды светили серебром, золотом и дорогими камнями, нетерпеливо грызли удила и прыгали под седоками. Карабахцы бросались в атаку с быстротой урагана. Казалось, никакая скала не могла устоять против такого налета, а в сущности дело было далеко не так опасно. Казаки и черкесы выжидали атаку на месте, встречали карабахцев залпом из винтовок и, выхватив шашки, с гиком неслись в погоню за ними, потому что они никогда не выдерживали дружного огня и давали тыл при одном виде опущенных стволов. На площадке повторялось только то, что бывало в настоящем деле; каждый сохранял свойственную ему методу драться. Татарин налетает вихрем и также скоро уходит; «каштьт — бежать, по понятиям его есть своего рода молодечество. Казаки и черкесы, не имевшие обычая бросаться на неприятеля очертя голову, зато дрались упорно и, обратив его в бегство, гнались за ним далеко и рубили без пощады. Турки на своих тяжелых, крестообразных седлах, под которыми исчезали их лошадки, обращали на себя внимание одними красными куртками да огромными чалмами, но как кавалеристы ни в каком отношении не могли равняться со своими родичами татарами и персиянами. Курдов, одеждой и вооружением схожих с турками, несмотря на их необыкновенно красивых лошадей арабской крови нельзя было признать за воинов; это воры и разбойники, способные только на ночной грабеж. Сто курдов не стоили десяти линейцев или черкесов.

Остается указать на грузин, и я припоминаю о них не без удовольствия. Одетые и вооруженные подобно карабахцам, с таким малым отличием, что непривычный глаз его и не заметит, они несравненно храбрее

Стр. 210

всех татар и даже лучшие кавалеристы. В аванпостной службе и в разворотах малой войны они уступают черкесам и нашим казакам, но как храбрых и ловких наездников их можно назвать лучшими кавалеристами в мире, и по моему мнению грузин на коне, с саблею в руках, стоит двух венгерцев. Кто скакал смелее, кто бросал джерид ловчее грузинских князей? Не раз мне приходилось любоваться молодым Тархановым, как он на всем скаку своего золотистого жеребца, извиваясь змеей, ловил джерид, пущенный ему вдогонку, и, продолжая скакать, посылал его обратно прямо в грудь своего противника.

Кто сидел на лошади, знает, что на это нужна верность руки и глаза, которою немного всадников могут похвалиться. А кто в наездничестве мог равняться с Ясен Андрониковым? На всем скаку через площадь, имевшую не более двухсот шагов длины, он вынимал из-под себя седло и поднимал его над головой и, круто поворотив коня, накладывал его снова, подтягивал подпруги и усаживался прежде, чем достигал до другого конца. О пеших грузинах скажу позже, при случае; теперь упомяну только, что в полку их имелась также сотня одноплеменных с ними тушин, живущих на южном скате гор, у подошвы Барбало, высоко выдвинувшегося из ряда смежных вершин, в соседстве с лезгинами, их родовыми врагами. Не без повода считали тушин самым храбрым народом в Кавказских горах. В одежде они отличались от грузин только плоскою войлочною шапкой, которую они носили вместо персидской «папахи», и тем, что берегли винтовку в чехле из волчьей шкуры. Тушин, находившийся в беспрерывной войне с лезгинами, войне засад, грабежа и убийства, не любил драться издали и имел обыкновение после первого выстрела броситься на неприятеля с саблей или кинжалом в руке. Он имел привычку отрезать правую руку убитого противника и выставлять ее над воротами дома в знак победы и в угрозу своим живым врагам. В глазах европейца этот обычай может показаться несколько неделикатным, но на Кавказе, где нам не раз приходилось видеть не только руки, но и отрезанные головы, о нем судили менее взыскательно.

В последних числах июня обоз корпусной квартиры выступил из Тифлиса на Линию. На волю штабных офицеров было отдано следовать с обозом, ехать на почтовых или каждому идти отдельно мелкими переходами, только бы не опоздать на сборном месте ко дню прибытия Корпусного командира. Непреодолимое желание на свободе осмотреть чудную Военно-Грузинскую дорогу, по которой я в первый раз промчался на почтовых и не в лучшее время года, побудило меня

Стр. 211

пуститься в дорогу верхом, имея при себе одного казака и денщика с вьюком и с заводною лошадью. При полной свободе располагать временем по собственной воле, останавливаться и дневать где захочу, без писаря, без канцелярии, без бумажного дела я не помню веселее путешествия. Безоблачное небо над головой, вокруг яркая зелень полей и живописные горы располагали как можно более не расставаться с долиной Арагвы. Я ехал не прямою дорогой, а беспрестанно изыскивал объездные тропинки через лес и по горам, делал привалы, где оказывался хороший вид, останавливаясь ночевать в деревне, в которой меня заставал закат солнца и привлекало местоположение. Таким образом, пожалуй, я пропутешествовал бы гораздо долее, чем следовало, ежели бы в Пассанаури не нагнал меня Мирза-Джан Мадатов со своим полком и не напомнил мне, что мешкать не время. Настиг он меня в то время, когда я, выбрав тенистый лесок на берегу Арагвы, устроил в нем свой полуденный привал. Место ему понравилось, он остановил полк отдохнуть, пригласил меня к завтраку, а потом уговорил продолжать с ним дорогу, предложив разделить со мной свою собственную палатку.

Майор Мадатов, служивший в прежние времена переводчиком при Алексее Петровиче Ермолове, был человек честный, весьма неглупый и отъявленный весельчак.

Ермолов его любил, верил ему и во время своих походов и поездок не расставался с ним ни днем ни ночью и даже укладывал спать возле себя для того, чтобы всегда иметь его под рукой. Крайняя рассеянность была одним из его отличительных свойств. Сам Алексей Петрович рассказывал, что однажды ночью, во время сна он запустил ему в густые волосы свои пять пальцев и усердно стал чесать голову. Ермолов встрепенулся. «Мирза-Джан! Что ты делаешь?» — «А что? Ничего!» — «Как ничего?» — «Только свою голову чешу», и довольный делом и откровенностью своего ответа, Мирза-Джан повернулся на другой бок и снова заснул. При Паскевиче он поплатился за Ермоловскую милость: четыре года его продержали, как говорится, в черном теле и он, бедный, действительно высох и очень пожелтел, но к счастию не утратил веселого нрава. В управление Розена Мирза-Джан опять стал всплывать на поверхность служебной пучины. Поход с его полком был нескончаемый праздник. В нем служили милиционеры из так называемых татарских дистанций, армяне из Эриванской провинции, курды и йезиды.

Без всякого заметного порядка тянулись по горной дороге толпы всадников, одетых в самые яркие цвета; пошатываясь, плелись за

Стр. 212

ними сотня тяжело нагруженных катеров и вьючных лошадей. Серебром и золотом оправленное оружие, седла и сбруя как жар горели на ярком солнце. Музыка гудела, стучали маленькие барабаны, и по воздуху разносились гортанные звуки татарских напевов; горное эхо вторило переливам нескончаемых, томительных трелей, составляющих верх искусства для азиатского певца. Эта музыка, служившая людям сигналом к атаке, заставила меня понять отчего азиятцы с таким бешенством несутся на неприятеля; пронзительные звуки ее, раздражая нервы в высшей степени, меня самого приводили в такое непреодолимое волнение, что я был готов, очертя голову, скакать куда угодно, только бы уйти подальше от этого оглушающего визга и стука. Чуть расширялась дорога или встречалась поляна, и всадники, не мешкая, пускали во всю прыть своих лошадей, ружья начинали трещать без умолку, сколько Мирза-Джан ни запрещал жечь порох на воздух, приказывая беречь его для дела; но удержать людей не было возможности. Азиятцу нужны для веселия скачка, гик и пороховой дым. Ночной бивак представлял не менее любопытную картину. Кто не видал азиятского конного лагеря, не может себе вообразить беспорядка и шума, составляющих его непременную принадлежность в отличие от лагеря европейских регулярных войск. Палатки различных величин, цветов и форм располагаются на лугу как нравится их хозяевами; около них пасутся жеребцы на длинных чумбурах,привязанных одним концом к задней ноге животного, а другим к колышку, воткнутому в землю. Ни на мгновение не умолкают ржание и взвизги жеребцов, слепившихся в драку; крики озабоченных хозяев вторят им. Большую зеленую палатку Мирзы-Джана, подбитую пестрою шелковою материей, разбивали как следует для начальника на самом видном месте, в центре бивака, пол устилали коврами и подушками; под потолок привешивали разноцветные персидские фонари; нукеры принимались за котлы и кастрюли, расставляли походные печи для печения «лаваша»,тонких пресных блинов из пшеничной муки, заменяющих у персиян и у татар хлеб, скатерть, тарелку и салфетку, и часа два спустя начинался пир, продолжавшийся почти до рассвета. Тогда только мы засыпали на несколько часов. До сей поры не понимаю откуда у нас брались силы для такой гульбы. Всю ночь разносили плов, шашлык, сладости, кофей и азарпеш, до края наполненная душистым кахетинским, не останавливаясь обходила многолюдный круг гостей. Только и слышалось: «Алла-верди» — Бог дал — обращаемое от соседа к пьющему соседу, и обычный ответ: «Якши-иол» — добрый путь ему, то есть выпиваемому вину. Мирза-Джан не только

Стр. 213

был воин и драгоман, он хранил в глубине души огнь поэзии и, подобно Гафизу, сочинял персидские стихи и песни в честь вина и красоты. Неразлучно при нем находившийся хорошенький мальчик-певец, по имени Бадам, имел обязанностью услаждать слух гостей, распевая стихи, сложенные его господином. А после того, едва успевали сомкнуть глаза, как звук зурны подымал нас на новый поход. Протирая глаза, полусонные, дрожа от утреннего холода, мы садились на лошадей и шли дальше.

Четверо суток я провел таким образом в обществе Мадатова, его полкового адъютанта, Нижегородского драгунского полка поручика князя Чегодаева и разных ханов и беков, пивших и гулявших вопреки закону Магомета нисколько не хуже каждого гяура-винопийцы и свиноеда. Не доходя пяти верст до Владикавказа, второй мусульманский полк стал лагерем возле первого полка на широком и привольном лугу, выбранном для них на берегу Терека, а я поехал в крепость, где меня уже ожидали квартира и канцелярия генерального штаба, с длинными столами, скамьями и кипами бумаг.

VI.

Во Владикавказе я застал уже в сборе всех офицеров, составлявших в то время весьма немногочисленную свиту барона Розена: его личных адъютантов барона Александра Евстафьевича Врангеля, Александра Ивановича Попова, ординарца графа Цукато и двух братьев поляков, князей П., которые оба к сожалению не оказались подходящими к духу и понятиям господствовавшим в нашем кругу и, к общей радости, скоро после экспедиции исчезли без следа. Должность отрядного дежурного штаб-офицера занимал ротмистр Дмитрий Алексеевич Всеволожский, всеми любимый и почитаемый за его усидчивый характер, за доброту и за храбрость, которую он от избытка скромности как бы стыдился выказывать. Кроме того, находились при штабе еще несколько очень хороших, но менее заметных офицеров, о которых не могу припомнить в настоящую минуту. Генерального штаба штабс-капитан Норденстам, заболевший в Тифлисе, и адъютанты Корпусного командира Миницкий и Языков, сколько помнится, приехали во Владикавказ не прежде начала августа.

Недолго пользовался я во Владикавказе свободною жизнью и бездёлием, позволявшими отлучаться в лагерь к Мирзе-Джану и к князю Бебутову, у которых мне очень понравилось проводить время посреди совершенно для меня нового азиятского разгула. На третий

Стр. 214

день приехал начальник штаба, и меня потребовали к нему прямо с веселого обеда в татарском лагере. Освежив голову холодною водой, я пошел к докладу, сколько помню ничего не спутал и вернулся на свою квартиру с туго набитым портфелем.

С той поры от раннего утра до поздней ночи мне приходилось сидеть за бумагами, прислушиваясь к скрипу писарских перьев, вместо голосистых песен, так сладостно ласкавших мой непривычный слух. Окончательные приготовления к экспедиции, которою барон Розен намеревался лично командовать, требовали ускоренного исполнения, и Вольховский не имел привычки давать в подобном случай отдых себе или другим. Вечером 9-го июля Корпусной командир прибыл во Владикавказ, нашел все в желаемом порядке, и одиннадцатого, рано поутру, в сопровождении всего штаба и сотни линейских казаков Моздокского полка поехал обратно по Военно-Грузинской дороге.

В ясное летнее утро, когда на небе нет ни облака, перед жителями Владикавказской крепости раскрывается одно из тех живописных зрелищ, для которых туристы в жажде новых впечатлений переплывают моря, чтобы раз взглянуть и пометить в путевых записках, что они собственными глазами убедились в неподражаемой красоте поразительно величавого вида, исключительно принадлежащего такой-то точке земного шара.

И действительно, не легко вообразить картину более величественных и громадных размеров как вид кавказских гор из Владикавказа.

Почти отвесная стена неизмеримой вышины рисуется светло-синими оттенками на прозрачном полотне недальнего горизонта, подпирая небо фантастически вырезанными зубцами; это гранитный хребет Гай. От подножья его лесистые горы темно-зелеными волнами спускаются к берегам Терека и ко Владикавказу. Над зубчатым венцом воздымаются, блистая девственною белизной вечных снегов, великаны главной цепи, отделенной от параллельного с нею Гайского хребта глубокими ущельями, образующими ложе верховых притоков Ассы и Фартанги. В этих ущельях и на высоте крутых отрогов снегового хребта обитали галгаевцы, небольшое общество кистинского племени, приставшие к Кази-Мулле, когда он весной появился в окрестностях Владикавказа. В довершение своей измены, они убили пристава, поставленного над ними от нашего правительства, и двух русских священников-миссионеров и стали спускаться для грабежа на Военно-Грузинскую дорогу. Такого рода неприязненные поступки требовали примерного наказания. По причине малочисленности и

Стр. 215

крайней бедности галгаевцев нельзя было считать опасными противниками, и приведение их в покорность должно было обойтись без большого кровопролития; но места, которые они занимали в самых высоких и крутых горах, считались у горцев совершенно недоступными для русских войск. Упираясь на это укрепление, галгаевцы дерзко отвергали все предложения покориться добровольно и выдать головой разбойников, убивших пристава и священников.

Необходимость уничтожить веру горцев в силу их притонов и доказать им примером, что для русского войска нет неприступных мест и непроходимых дорог, была очевидна; поэтому Корпусной командир решился с небольшим отрядом в три тысячи пятьсот человек лично идти для наказания галгаевцев, хотя по всем показаниям в земле их существовали одни тропинки, не всегда удобопроходимые даже для пешего человека.

За Балтой, верст пятнадцать вверх по Тереку, нас ожидали назначенные в состав отряда два батальона Эриванского карабинерного полка, батальон Тифлисского пехотного и батальон 41 егерского полков, двести линейских казаков Моздокского полка, пятьсот человек осетинских конных и пеших милиционеров и четыре горные орудия. По русскому обычаю отслужив сперва молебен, Корпусной командир проехал по рядам, поздоровался с солдатами, поздравил их с походом и приказал, не упуская утренней прохлады, начать движение. Барабан ударил переправу, и войска стали переходить с левого на правый берег Терека, по мосту, устроенному на козлах. Прекрасная погода и новизна всего, что происходило перед нами, кавказскими новичками, поддерживали наше общество в самом веселом расположении; для старых кавказцев подобного рода экспедиция была знакомое дело, хотя и им не зачастую приходилось идти на такие высокие горы. Солдатики, подобрав шинельные полы, по кавказскому обыкновению в фуражках, без ранцев — вместо них через плечо сухарные мешки — шли весело на привычную им работу. Отряд поднялся налегке, без палаток, без повозок, которым в Галгае не было ходу, имея в мешках сухарей на шесть суток и на десять во вьючным транспорте. Штабные палатки, которые предполагали возможным провезти на вьюках, принуждены были оставить на второй ночлег под прикрытием тифлисского батальона и половины осетин; затем оставлены при отряде только три палатки для Корпусного командира, для начальника штаба и для канцелярии.

Не далеко мы ушли колонной, недолго провезли на колесах наши легонькие трехфунтовые единороги; уже на четвертой версте оказа-

Стр. 216

лись опасные косогоры, дорога сузилась, и войска были принуждены растянуться в нитку; орудия пришлось поднять на вьюки. Несмотря на свою малочисленность отряд занял весьма большое протяжение: от головы до хвоста колонны можно было насчитать до пяти верст. Первый день обошелся самым мирным образом. Мы прошли мимо одного пустого аула и, сделав несколько более десяти верст, остановились возле второго, также покинутого селения. Галгаевцы побросали свои жилища и бежали с семействами и стадами в малоприступные расселины снегового хребта, откуда по мере нашего приближения уходили все выше. Для наказания их нам оставалось только разорять аулы и косить их скудные посевы, обращавшиеся на прокорм наших лошадей. Уничтожить аул было не легкой сакли, сложенные из плит и крытые шифром, представляли мало пищи для огня; поэтому приходилось их раскидывать, работая ломом и киркой. Кроме того, почти в каждом большом селении встречались высокие башни так прочно сложенные из тесаного камня, что наша горная артиллерия оказалась против них вовсе недействительною. Эти башни можно было уничтожать лишь взрывом, но закладка мин стоила неимоверного труда по причине каменистого грунта, на котором они стояли. По способу каменной кладки и по кресту, высеченному на каждой башне, постройка их принадлежала к тому времени, когда грузинские цари господствовали в горах с одиннадцатого по конец тринадцатого столетия и когда знаменитая царица Тамара, обращая в христианство осетин и соседних с ними кистинцев, принуждена была в нагорных аулах возводить подобные башни для грузинских гарнизонов, имевших задачей удерживать новообращенных христиан в повиновении и в страхе Господнем. В 1832 году кроме этих каменных остатков между горцами центрального Кавказа не сохранилось другого следа христианской веры. Магометанство к ним не проникло, и поэтому они находились в состоянии совершенного безверия. Бедно и дико жили они в своих заоблачных аулах, лепившихся по скалам подобно орлиным гнездам; редкий из них доживал до старости — грабеж, разбой, тайные убийства и канла укладывали одного за другим в раннюю кровавую могилу.

На втором переходе мы еще кое-как провезли артиллерию на вьюках, и полковник Засс, командир Моздокского казачьего полка, имевший начальство над авангардом отряда, перетащил даже своих трех верблюдов, навьюченных кибиткой и прочею кладью; но продолжать движение с тяжестями оказалось столь затруднительным, что в селении Шуани принуждены были покинуть не только вьюки, но и заводных верховых лошадей. Тифлисского полка майору Бо-

Стр. 217

рейше поручили начальство над устроенным здесь вагенбургом. Чем далее углублялись мы в горы, тем хуже становилась дорога. Тропинки, взвиваясь на крутые гребни или пролегая карнизом вдоль отвесных скал над пропастями страшной глубины, едва имели ширину, потребную для людской ноги и для конского копыта.

В местах, размытых дождевыми потоками, часто случалось, тропинка совершенно прерывалась, и тогда приходилось терять не мало времени, отыскивая обход по скалам или по грудам скользких камней. Тела орудий, колеса и лафетные станины попривязали к длинным шестам и роздали нести солдатам. Пешие осетины шли в голове отряда, указывая дорогу. Их легкое вооружение, одежда и обувь, совершенно приноровленные к горной жизни, позволяли им шутя пробираться через самые опасные места и не хуже диких коз прыгать по скалам, на которых они родились. Но можно ли оставить без внимания ту спокойную уверенность, с которою русский, на плоскости взрошенный солдат, с тяжелым ружьем на плече, провиантом за спиной, в длиннополой шинели и в неуклюжих сапогах, прошел по галгаевским тропинкам и вскарабкался на скалы, до тех пор считавшиеся доступными для одних туров да кавказских горцев? Вспомнив об осетинской обуви, не могу не указать на преимущество ее перед тяжелыми ботинками с толстою, гвоздями усаженною подошвой, употребляемыми для горной ходьбы в Швейцарии, Штирии, Тироле и прочих гористых европейских землях. Осетины и вообще все кавказцы, живущие в высоких горах, носят самые легкие чевякииз телячьей кожи, подбитые вместо подошвы переплетенными сыромятными ремнями. Гибкая ременная подошва поддается всем движениям ступни и не скользит по камням, цепляясь за самую незаметную шероховатость. С этою легкой и цепкою обувью можно лазить в таких местах, где в сапогах, подкованных гвоздями, неминуемо оборвешься. В кавказских горах я сам носил осетинскую обувь и по опыту знаю, как она легка и удобна; после нее каждый сапог покажется гирей, привешенною к ноге.

На пятые сутки мы дневали на верховье Ассы, близ селения Зоти. Войска стояли биваком на широком луговом скате; ниже нас лежал обширный аул, в котором саперы трудились над закладкой мин под две огромные башни; за селением вековой лес примыкал к подножию скалистого контрфорса снегового хребта; вправо и влево висели над нами, забравшись под облака, купы тесно сплоченных галгаевских скопищ, ускользавших от разорения благодаря своей малочисленности и высоте, на которую не стоило посылать солдат для такого неважного дела.

Стр. 218

В этот день раздались первые неприятельские выстрелы. Галгаевцы завязали перестрелку с осетинами, расположившими свой лагерь слишком близко к лесной опушке, и ранили у них двух человек. Зассу было приказано с двумя ротами поддержать осетин и выгнать неприятеля из лесу. Прикомандированный к Зассу граф Цукато и я, более из любопытства чем по обязанности, сочли долгом не отстать от авангардного командира. Галгаевцы, подпустив к опушке, дали по нашим людям несколько выстрелов и после того обратились в бегство. Часа три гнались мы за ними, сперва по лесу, потом по скалам и наконец по снегу, где нас накрыло таким густым туманом, что в десяти шагах нельзя было разглядеть человека. Поняв бесполезность погони в снегу и в облаках за нашим легконогим неприятелем, мы пошли обратно, отхватив у него только двух усталых, в снегу брошенных ослов.

На обратном пути я сделал неосторожность, которая мне легко могла стоить жизни, но к моему счастью обошлась одним испугом. Узкая тропинка, по которой нам следовало возвращаться, огибала крутобокое ущелье. По каменистому дну его прорывался быстрый поток, в тысяче шагов от своего начала ниспадавший в пропасть, усеянную обломками скал. Водопада не было, струя прерывалась, в глубину летала одна серебристая водяная пыль. Предоставив солдатам идти по обходной дороге, осетины перерезали ущелье в самом устье, переправились через поток немного выше падения его и без дороги стали взбираться на высокий, щебенистый, унизанный скалами гребень, отделявший нас от лагеря. Полковник Засс, хромавший от старой сабельной раны, повредившей ему мускул правой ноги, несмотря на это пошел вслед за осетинами, опираясь на двух безотлучно при нем находившихся казачков, братьев-близнецов, Егора и Ивана Атарщиковых. Местами они были принуждены, отыскав опору для своих ног, ложиться на спину и, подавая Зассу ружье, ежели не доставала рука, втаскивать его таким способом на крутую и скользкую покатость горы. В числе офицеров, пошедших с Зассом, находился и я. Нетерпеливо взбираясь на гору, я скоро опередил не только своих русских товарищей, но и самих осетин, беспрестанно кричавших мне на ломаном русском языке идти осторожнее. Подъем вдоль крутой и острой ребровины, засыпанной шифровым щебнем, на котором нога скользила, был труден и опасен. Нередко приходилось цепляться руками за встречные скалы или прыгать с камня на камень. В то время незнакомый с головокружением и надеясь на свои силы, я не обращал внимания на предостережения осетин и

Стр. 219

продолжал идти скорым шагом. Верх горы был уже близок. Мелкие камни вдруг покатились из-под моих ног, я поскользнулся, падая ухватился за край большого камня и на руках повис над пропастью. По какому-то непонятному влечению взгляд мой опустился в глубину, в глазах потемнело, дыхание сперлось, руки задрожали, пальцы стали скользить. Еще несколько секунд и мне грозило страшное, безнадежное падение. Смерть казалась неизбежною, а умирать не хотелось. В это мгновение любовь к жизни взяла верх над страхом смерти. С быстротой мысли и силой отчаяния понапружились все мускулы, я уперся руками и коленами и понять не могу, каким чудом стоймя очутился на камне, за который ухватился в минуту падения. Почувствовав под собой твердую опору, я глубоко вздохнул и медленно оглянулся во все стороны, стараясь поверить, действительно ли опасность миновала.

Полковник Засс и осетины, следившие за мной глазами, когда я так опрометчиво взбирался на гору, тотчас увидали и поняли всю опасность моего положения. Помощь была невозможна; гибель и спасение зависели для меня от одного мгновения. Все стали как вкопанные. Засс готов был вскрикнуть. Стоявший возле него осетин закрыл ему рот, шепнув: «Одно громкое слово и офицер пропал, выждем, как решит Аллах». Громкий крик удивления приветствовал мое спасение, когда увидали, что я стою на камне твердою ногой. Осетинский старшина Магомет-Кази догнал меня в несколько минут. «Теперь пойдем потише, — сказал Магомет, подавая мне руку, — не дам тебе идти одному, ты слишком нетерпелив, а в наших горах надо ходить осторожно, как раз оставишь свои кости на съедение волкам да воронам». С этого времени он очень со мной подружился, и я теперь еще берегу черкесскую шубку, подаренную мне Магометом, двадцать пять лет тому назад в память тех дней, когда мы вместе исходили галгаевские горы и чеченские леса.

Между снеговым хребтом и горою Гай открывался глубокий бассейн, перерезанный отраслями обоих хребтов, посреди которых изливались верхние притоки Ассы и Фартанги, двух рек, прорывающихся сквозь горы в северном направлении на соединение с Тереком, принимающим их с правой стороны в свое широкое ложе. На обширных луговых скатах, опускавшихся от подножия каменистых гор к ложу потоков, дающих начало Ассе и Фартанге, встречались весьма удобные лагерные места, и отряд мог двигаться походною колонной, пока крутой овраг или поперечный гребень снова не понуждали, человек за человеком, лошадь за лошадью, тянуться по своей головоломной дороге. В открытых долинах кавалерия опережала отряд версты на

Стр. 220

две и более для наблюдения за неприятелем, причем мне приказано было постоянно следовать с конным авангардом, наблюдать за топографом, снимавшим маршрут, и выбирать место ночлега под войска главной колонны. Восемь дней прошло от начала движения, а неприятеля мы еще не видали и даже наверно не знали, куда он девался. Нельзя было считать встречами, когда у осетин из лесу ранили двух человек, и мы напрасно забежали в облака, и когда другой раз три галгаевца забавлялись, пуская в нас камни с ужасной вышины, причем дело обошлось без самого невинного ушиба. Скучно становилось без драки лазить по горам, ночевать под открытым небом на сырой земле, мерзнуть ночью, когда приходилось стоять на высоте, днем вариться на солнце и к тому еще кормиться самым плохим образом. Вещей и припасов мы не взяли с собой из вагенбурга более, чем могло поместиться в саквах, привешенных к седлу у драбанта — так называли на линии прикомандированного к офицеру казака — или сколько были в силах нести пешие денщики, поэтому не богато были снабжены даже самыми необходимыми предметами походной жизни. Чай, сахар, табак быстро исчезали, а подвоза нельзя было ожидать ни с какой стороны. Для адъютантов корпусного командира лишения существовали только на половину, они пользовались столом у своего начальника, да и нам с графом Цукато было не совсем плохо. Засс, при котором мы постоянно находились, был кавказский старожил, поэтому предугадлив и сверх того, как казачий полковой командир, располагал способами позволявшими ему кормить нас довольно порядочно. Полагаю, мы некоторое время жили не хуже его высокопревосходительства господина Корпусного командира, у которого метрдотель — не хочу отнимать его достоинства — имел замечательный талант устраивать стол в плоских, обитаемых странах, где водятся города да деревушки, а не навык еще находить, что нужно, и там, где, кажется, ничего нет. Знаю, что у барона Григория Владимировича под конец не стало хлеба, и он у солдат покупал сухари за дорогую цену, а у нас водились еще кое-какие хотя черствые корки; видел я, как у него в безлесных местах перед палаткой едва теплились несколько хворостинок, а у Засса — вокруг один камень — вырастал шалаш из хвороста и бурок, в котором хотя и тесновато было, но лежалось сухо и тепло, а перед входом его весело пылал видный костер. Линеец чутьем дознает, что его ожидает впереди, и по дороге не пропустит ничего, что может сделаться пригодным на месте. Неприятель зароет зерно: казак его отыщет; в лесу загнездятся брошенные, полудикие куры: казак за версту услышит их квохтанье и, глядишь, бедняки уже висят у него в тороках. Плохо в полном

Стр. 221

смысле приходилось полковым офицерам да солдатам, которые уже третьи сутки не видали мясной пищи и питались сухарями и водкой. Небольшое число волов, следовавших за колонной, были съедены в первые пять дней, а неприятельских стад, на которые рассчитывали для продовольствия отряда, мы в глаза не видали. Это было не совсем приятно, но мы довольствовались и тем, что погода нам не изменяла. Ярким светом обливало июльское солнце волнистые луговые горы, по которым мы с сотней казаков и сотней конных осетин далеко впереди главной колонны открывали дорогу к селению Цори, лежавшему перед нами за крутым отрогом горы Гай. Корпусной командир намеревался примерно наказать цоринцев за их грабежи на Военно-Грузинской дороге, то есть выкосить поля и не оставить в ауле камня на камне. На половине дороги нас догнали два осетина и какой-то очень оборванный горец с запиской от начальника штаба на имя полковника Засса следующего содержания: «Галгаевцы, как доносят лазутчики, спасли свои семейства и скотину на высоту горы Гай, где намерены защищаться. По приказанию господина Корпусного командира, прошу ваше высокоблагородие, пользуясь оплошностью неприятеля, занять с авангардом означенную гору. При сем препровождается к вам для указания дороги кистинец, знающий местность».

В этой записке все было ясно и положительно, кроме одного пункта — оплошности неприятеля. В чем заключалась эта оплошность? Лазутчики могли видеть неприятеля за ночь, когда мы находились от него довольно далеко, и ему нечего было нас бояться. Разве вчерашняя беспечность не могла сегодня, с приближением отряда, перейти в зоркую бдительность?

Наши глаза обратились на Гай-гору.

Волнистый, изрытый оврагами, усеянный скалами всех форм и размеров травянистый скат, боронованный отвесною гранитною стеной не менее тысячи футов вышины, открылся нашему взгляду. Крутизна ската возрастала по мере его возвышения. Гранитный вал, на который нам следовало лезть, до половины был задернут облаком. Что скрывалось за непроницаемым туманом, волновавшимся над вершиной Гай-горы, знал один Господь.

Засс поморщился, погладил длинные рыжеватые усы; но вдруг приосанился на седле — он был молодец на лошади и отлично знал кавказские порядки — и спросил своим обычным, полушутливым, полуироническим тоном у присланного кистина:

— Где дорога на гору?

Кистинец разразился потоком гортанных звуков. Переводчик осетин стал перелагать на русский язык.

Стр. 222

— Начало дороги ведущей по травянистому скату к верхним скалам осталась далеко за нами, отсюда часа два езды, а место где она сходится с тропинкой, пробитою вдоль отвесного всхода на вершину горы лежит перед самыми глазами.

— Можно ли добраться до скал без дороги, напрямик?

— Верхом невозможно, а пеший человек, полагаю, дойдет.

— А когда доберемся до верхней дороги, можно ли по ней ехать верхом и сколько человек могут идти рядом?

— Верхом никак! Кабы не стали стрелять, то лошадей можно б оглядкой провести в поводу, а так и пешему будет нелегко взойти — дорога тесная и на ней лежат большие камни.

— Есть ли другие пути на гору?

— Есть, гораздо правее, еще два подъема, но она много хуже; по ней опасаются гонять даже козлят.

— Много ли на горе галгаевцев? Лайдаки, говорят, спят.

— Много ли, сказать не могу. В Галгае наберется ружей шестьсот, но не все на горе спят там, когда русские так близко, кажись, не время. Мы их не видим, а они видят, все что мы делаем. Ружье бы не беда, — прибавил кистинец, — а вот что худо. — и указал на камни. — Станут на нас кидать.

Действительно, камень, пущенный с высоты, какая находилась перед нами, мог наделать порядочной беды и стоил любого ядра.

Кончив расспрос, Засс подумал с минуту, потом громко скомандовал: «Садись! Марш!» — и круто поворотил свою лошадь к горе лежавшей влево от нашей прежней дороги.

Находясь возле него, я не удержался спросить по-немецки, смеем ли мы ожидать успеха от нашего замысла, имея для занятия такой сильной позиции, закрытой от нас туманом и обороняемой хотя бы сотнею горцев, не более ста двадцати человек вместе с осетинами, когда люди спешатся и при лошадях будет оставлено необходимое число коноводов.

— Про это ничего не знаю. Мне приказано занять гору «пользуясь оплошностью неприятеля», — прибавил Засс, — иду ее занимать. А вы что намерены делать? Вы не состоите у меня под начальством.

— Идти с авангардом, как шел до сей поры, и принимать от вас приказания как от старшего.

На этом прекратился наш разговор.

Около версты мы проехали верхом, сначала прямо, а потом давая шгпокатости углы вправо и влево. Позже мы повели лошадей в поводу и, высмотрев на полугоре широкую скалу, поместили их за

Стр. 223

нею, а сами пошли, разделившись на две партии, осетины налево, казаки направо, предполагая соединиться у подошвы верхних скал и оттуда наступать уже соединенными силами. Было приказано хранить глубокое молчание и на случай встречи с неприятелем не терять времени на перестрелку, а очищать себе дорогу шашкой. С каждым шагом гора становилась круче, пришлось ползти на четвереньках, цепляясь руками за кочки и за камни. В это время облака, как бы на зло нам, колыхаясь, стали опускаться и сперва скрыли осетин от наших глаз, а потом накрыли нас самих густым, мокрым туманом. Десять минут спустя защелкали влево от нас выстрелы, раздался крик, и потом все умолкло.

Осетины наткнулись на неприятельский караул; наше движение было открыто. На мгновение мы приостановились, прислушиваясь и вглядываясь в туман, в котором едва могли видеть своих собственных рассыпанных по косогору казаков; нетерпеливо хотелось узнать, что будет дальше.

Недолго продолжалось наше неведение. Над нами послышался резкий свист, и мимо пролетел камень, прыгая по крутому скату горы; вслед за ним летели другие камни.

«В гору, казаки! Живо вперед, молодцы», — закричал Засс и, ковыляя раненою ногой, цепляясь ногтями, стал карабкаться на крутизну; Цукато и я едва поспевали за нашим хромоногом командиром. В это мгновение гора дрогнула, громовой удар разразился над нашими головами, камни посыпались градом; обломки скал, рикошетируя по скату, бороздили землю, дробились и сыпали во все стороны свои смертоносные осколки. В тумане раздались крики и стоны. Недалеко от нас камень огромной величины налетел прямо на казака, дал рикошет, и на том месте, где прежде был живой человек, осталась в землю врытая масса крови и мяса. Десять шагов дальше не было видно, кто ранен, кто убит. Гром усиливался, камни ложились около нас все гуще да гуще, Засс не переставал кричать: «Вперед!» Люди лезли на гору. Графа Цукато ударило осколком в плечо, он упал, сшиб меня с ног, и мы стремглав покатились под гору, напрасно стараясь уцепиться за гладкую почву. Я ободрал себе все ногти. К счастию, ниже находившиеся казаки, перерезав дорогу, остановили наше падение. Засс, увидевший как мы оба разом упали, счел нас убитыми и так был поражен этою мыслью, что у него, как он признавался позже, совершенно невольно вырвалось приказание: «Казаки, стой! За скалу!» Вправо от нас шпилем торчал высокий камень, имевший шагов двадцать в основании. Во мгновение ока сплотилась за ним

Стр. 224

человеческая масса, унизавшая на поверхности лохматыми шапками и ружьями, торчавшими во все стороны подобно ежовой щетине. Под камнем был мертвый угол, укрывавший от ударов, посылаемых сверху шагов на восемь. На этом пространстве прижалось нас человек шестьдесят. Пятерых, сколько помню, не досчитались. Несколько казаков, несмотря на опасность, поползли отыскивать подшибленных. Положение наше и за скалой было не совсем приятно. В густом тумане, между небом и землей, вдали от всякой помощи мы тянули время в томительном ожидании неотразимого неприятельского нападения. Против нашей полусотни неприятель мог выставить несколько сот ружей; все выгоды были на его стороне, он знал местность и владел неприступною высотой. Куда девались осетины, нам было неизвестно.

Тем временем камни продолжали валиться с горы, свист и грохот оглушали нас; случалось, огромный гранитный обломок ударял в вершину нашей спасительной скалы и она, вздрогнув, начинала покачиваться: того и гляди накроет на вечные времена. У всех лица повытягивались; даже Засс перестал шутить и трунить, кажется, он шептал про себя молитву; казаки, те молились громко, и каждый призывал на помощь святого, к которому в чувстве душевного смирения он привык обращать свое упование.

Опыт доказал совершенную невозможность продолжать наступление: не много бы нас дошло до верху, да и тех неприятель мог встретить на узкой тропинке и одного за другим сбросить с высоты; оставаться за скалой было опасно и ни к чему не вело; отступить без приказания Засс не хотел. Я предложил избрать средний термин: написать к начальнику штаба записку с просьбой о подкреплении или разрешении отступить сегодня с тем, чтобы завтра возобновить атаку. Засс согласился на мое предложение, и через десять минут два казака побежали под гору с категорическим объяснением нашего положения.

Пока мы ждали ответа, камни не переставали валиться с горы, то по одиночке, то засыпом, напоминавшим первые моменты нашей атаки. При каждом новом каменном урагане, заставлявшим колебаться скалу, за которою мы скрывались, проводник кистинец морщился, издавая какие-то непонятные звуки.

— Что бормочешь? — спрашивали через переводчика.

— Что бормочешь! Станешь бормотать, когда смерть близка. Много я воевал в горах, а такой страшной беды не видал. Не сдобровать нам! Пожалуй, в тумане и не доглядишь, как набегут галгаевцы

Стр. 225

да станут стрелять со всех сторон; а они бьют метко и очень злы: никого не пощадят. Зачем было идти так мало? Позади много солдат и ничего не делают.

Касательно беды я был готов согласиться с кистинцем. За год перед тем два дня сряду гул варшавских батарей и свист польских ядер раздавались в моих ушах; но гром стоорудийных батарей рассылавших под Варшавой гибель в наши и в неприятельские ряды можно было признать довольно сносною музыкой сравнительно с отвратительным, душу потрясающим грохотанием гранита, летевшего на нас с высоты Гай-горы.

Тем временем, не далее двух ружейных выстрелов осетины также сидели на полугоре за скалами. Местность выдалась таким образом, что все камни, бросаемые с вышины, минуя их, летели к нам. Кроме того, туман, прояснившись со стороны, открыл им вершину горы. Они видели, что на ней происходило, и о каждом посылаемом к нам гостинце предупреждали нас криком: «дур-дур» — берегись.

Осетинское «дур-дур» так глубоко врезалось в память имевших удовольствие 19-го июля просидеть на Гай-горе, что долгое время спустя, услышав «дур-дур», нередко пущенное на воздух с целью над ними позабавиться, они невольно вздрагивали и бросались в сторону, полагая что камни снова летят к ним на голову.

Часа полтора мы уже прождали, а ответа еще не было.

Изредка пролетал мимо нас камень, как бы пущенный только в ознаменование того, что на горе не дремлют. Неожиданно нарушилось это бездействие. Гора заходила ходнем, загудели камни, засвистали осколки. Наклонив головы, прижавшись к скале, просидели мы около двадцати минут, не слыша собственного голоса от страшного шума и не понимая почему неприятель так расходился, когда мы сами и не думали трогаться с места. После того Гай-гора совершенно замолкла; это был последний акт представления, в котором судьба заставила нас разыграть довольно незавидную роль. Ротмистр Всеволожский, прибывший к нам скоро после того с приказанием отступить, разъяснил причину последней грозы, разразившейся над нами с такою неожиданною силой. Владимир Дмитриевич Вольховский лично двинулся подкрепить нас одним егерским батальоном, но был встречен таким густым градом камней, что немедленно остановил движение, убедившись в невозможности занять гору при настоящих обстоятельствах, вследствие чего и поручил ему отыскать и привести обратно в лагерь нашу слабую команду. Пока успели наступить сумерки. Пользуясь темнотой и взяв предосторожность идти один за другим не

Стр. 226

ближе пяти шагов, на случай, если бы неприятель вздумал преследовать нас каменьями, мы отступили без всякой потери на обратном пути. В лагере все без исключения радовались счастью, позволившему нам отделаться так дешево. Кроме потери, о которой я уже сказал, у осетин оказались еще двое раненых и несколько подбитых казачьих лошадей. Рана графа Цукато была не опасна. Камень ударил вскользь, вырвал мясо, но не повредил кости. Это угомонило на несколько дней его воинственные порывы, потому что он имел привычку кидаться повсюду, где только раздавался выстрел.

После этого утомительного дня нам не удалось даже отдохнуть как следует. На другое утро барабан раз.будил нас далеко до рассвета. Отдано было приказание с восходом солнца атаковать гору разом тремя колоннами: пехоте по нашей вчерашней дороге, осетинам и двум сотням спешенных казаков правей, по подъемам, на которые указывал наш проводник. Утро было прекрасное. Зубчатая вершина Гай-горы, чистая от облаков, ярко освещалась лучами восходящего солнца. На верху чернелись люди.

По сигнальному пушечному выстрелу, войска полезли на гору. Озадаченный неприятель пустил в них без вреда несколько огромных камней и потом исчез; он истощил накануне весь запас камней, заранее приготовленных им на гребне горы, и теперь не надеясь на одну ружейную оборону, бросился спасать свои семейства.

На высоте перевала ожидало нас непривычное зрелище: над нами чистое голубое небо и ясный день, под ногами взволнованное облачное море, из которого возвышались одни остроконечные вершины окрестных гор. Владикавказ, Терек и Линия, видные отсюда в хорошую погоду, были задернуты непроницаемым туманом. Вершина Гай-горы представляла обширную площадь, наклоненную к северу, от которой весьма некрутая дорога спускалась в глубокое лесистое ущелье речки Фартанги. Богатый ключ студеной воды, разливавшийся обильным ручьем, и густая, жирная трава, покрывавшая слегка покатый ровный луг, выполняли все условия, требуемые от хорошего лагерного места. На половине спуска чернелся сквозь туман покинутый жителями аул Гай. Пока я с помощью моего топографа расставлял войска, несколько казаков и осетин отправились пошарить в ауле и при этом случае открыли свежий след многочисленного стада, которое галгаевцы, уходя от нас, погнали вниз по Фартанге. По первому известно об этом важном открытии полковник Засс, всегда решительный в подобных обстоятельствах, не дожидаясь приказания от высшего начальства, схватил две ближайшие роты егерей и побежал

Стр. 227

с ними под гору, приказав в то же время сотне линейцев его догонять. Говядина была очень нужна для солдат, кормившихся уже несколько дней, как мною было сказано, одними черствыми сухарями. В виду совершенно для меня нового поиска за барантой я совсем забыл о существовали походной канцелярии и присоединился к казакам, никого не предупредив. Судя по следу, скотина не могла уйти далеко. Надеясь догнать ее в нескольких верстах от лагеря, солдаты сбросили с себя сухарные мешки, казаки облегчили лошадей от сакв, и в поспешности мы забыли взять с собой проводника. Наш путь пролегал по ущелью Фартанги, скалистому в начале, а далее покрытому густым вековым лесом, сквозь который прорывался крутоберегий поток. В ущелье мы не могли ошибиться и без проводника, но ошиблись в дороге и на первых порах попали в такое тесное место, по которому нельзя было провести лошадей даже в поводу. Дорога, пролегая по скату горы, привела нас к навесной скале, составившей род жолоба, вдоль которого мы на расстоянии ста саженей принуждены были ползти на коленях. Спешив половину казаков и покинув наших лошадей, которых приказано было отвести в лагерь, мы не пошли, а можно сказать побежали вслед за стадом. Далее представилась нам новая преграда. Дорога уперлась в обрывистый берег речки, глубоко под нами кипевшей в своем тесном ложе; на другой стороне было видно продолжение тропинки. Моста не было. Сто шагов ниже огромная сосна, подмытая дождевым протоком, торча во все стороны обнаженными корнями и поломанными сучьями, перевалилась через ручей. Засс приказал переходить по сосне, и наши солдатики ловко перебрались на другую сторону по этому ногополомному мосту, кто твердым шагом, кто ползком, и никто из них не сделал опасного прыжка в речку. Нужда и неохота поломать косточки научила их и без предварительной науки. За сосной опять ускорили шаг. Брошенный осел, потерянные кадушки и мешки с просом, наконец не поспевший за стадом, свежеубитый, к дереву привязанный теленок служили явными признаками близости неприятеля и поспешности, с которою он от нас спасался. Усталые, голодные, поддерживаемые одною надеждой добыть поживу, мы гнались таким образом более двадцати верст.

Под конец ущелье расширилось, лес прекратился, и перед нами явилась волнистая местность усеянная небольшими селениями, из которых слышался лай собак. Мы забежали к галашевцам, обществу гораздо сильнее и воинственнее Галгая; а нас было всего не более трехсот пятидесяти человек. Не оставалось тут времени задумываться.

В двух ружейных выстрелах перед нами пестрела на высоком холме рогатая добыча, ради которой мы так сильно себя измучили. «Скотина!» — крикнули казаки и солдаты, и откуда взялись прыть и сила. Обгоняя один другого, люди мигом обогнули холм для того, чтоб отрезать у стада дорогу в лес, затрещали ружья, пули зажужжали в воздухе, и вся наша ватага без удержу рванулась на высоту. Неприятель бежал в лес, пуская в нас на уходе безвредные выстрелы и побросав на лугу кадки и ведра со свеженадоенным молоком, с медом, мешки с просом, и другие пожитки. Голодные солдаты горстями глотали муку, руками и фуражками черпали молоко, которым и мы с Зассом не побрезгали после двадцативерстной гоньбы.

Стр. 228

Около трехсот коров, несколько десятков коз и десять ешаков, достояние большей половины галгаевского населения, попались в наши руки. Они были разорены в конец.

Таков закон войны: сила была на нашей стороне, поэтому им следовало голодать, а нам принадлежало право набивать себе желудок их добром.

Однако не позволительно было долго мешкать на месте, имея за собой длинное, тесное и лесистое ущелье, а перед собой галашевцев в соединении с галгаевцами, которые, опомнившись от первого испуга, легко могли пересчитать нашу силу, и вследствие этого перечета через меру ободриться. По аулам уже стали раздаваться сигнальные выстрелы. Дав людям отдохнуть полчаса и утолить первый голод молоком и чем попало, Засс приказал идти обратно. Одна рота пошла впереди, за нею погнали скотину, в ариергарде остались другая рота и пятьдесят линейцев. Уморившись донельзя и износив в этот день подошву у моих единственных сапогов, я отправился в обратный путь на отбитом ешаке, без седла и без узды, пользуясь для управления его длинными ушами. Трудно было справиться: уши скользили в моих руках и он, наклонив голову, упорною мелкою рысцой бежал обратно в свою конюшню. Напрасно солдаты, которых мы опережали, старались его остановить, хватая за уши и за хвост: он урывался от них с непреодолимым упрямством. Едва успели мы войти в лес, как скотина, почуя дух родного стойла, смяла передовую роту, меня сбила с ешака, к счастью еще не под свои ноги, и густою фалангой пустилась пробивать себе дорогу к Гай-горе. Страшная сделалась суматоха: люди кувыркались под гору, — правда не высоко, мы находились в начале ущелья — кричали, обороняясь от рогов и от копыт домолюбивых животных, и многие были порядочно помяты; но это нас не смущало: скотина не могла потеряться, она

Стр. 229

бежала прямо в отряд. Вся забота Засса была обращена на ариергард, откуда нам грозила более действенная опасность. Скоро наступила ночь, и в глубоком лесу нас застигла такая темнота, что мы принуждены были остановиться, попытавшись сперва пройти некоторое время, придерживаясь один за шинель другого, чтобы не растеряться. Собраться было невозможно, солдаты легли на землю, сбившись в отдельные кучи. Ночевали бе? огней, опасаясь неожиданного неприятельского нападения, и от этого не раз поднималась тревога. Караулы, выставленные от куч, не видя перед собой ни зги и стреляя по кавказскому обыкновению на шорох, беспрестанно открывали огонь друг против друга и только перекликнувшись позже узнавали, что имеют дело не с неприятелем, а со своими. Благодаря их лежачему положению пули, перелетая через голову, не наделали беды. Завернувшись в бурку, я лег на голыши высохшего ручья и заснул так крепко, что поутру меня долгое время качали и обливали водой, пока заставили раскрыть глаза. Вместо привычного чая, мне поднесли еще сонному ко рту кусок горячей жареной телятины и стакан ключевой воды; с нами не было ни хлеба, ни вина, ни водки.

Лагерь мы застали в густом тумане. Скотина была вся захвачена и частию уже роздана войскам на порцию; благодарность их заставила нас помириться с темною стороной нашей экспедиции. Лично я не имел повода ею похвалиться. Я устал до изнеможения, износил сапоги, которые пришлось заменить осетинскими чевяками; а начальник штаба принял меня крайне неприветливо, даже промолвил слово об аресте. «Дело ли офицера генерального штаба гоняться за скотиной и помогать отбивать баранту? Это хорошо для казачьего командира, — говорил он указывая на кипу бумаг, привезенную нарочным из горцев во время моей бесспросной отлучки. — Теперь извольте поправить свою необдуманность». И я поправил ее, работая весь день до позднего вечера. Не знаю, случалось ли кому из тех, у кого станет терпения пробежать эту часть моих воспоминаний, вести переписку в облаках, а я скажу им на всякий случай, что подобное дело очень не комфортно. По спине пробегает мороз, рубашка, пропитанная сыростию, липнет к телу, чернила расплываются по бумаге, желудок ноет, в голове туман не яснее, чем в атмосфере; а мысли должны неукоснительно следить за трудным смыслом самых разнородных донесений и сообщений, на которые следует отвечать; форма должна быть соблюдена, запятые имеют находиться на своих местах. Благо еще, что не Иван Иванович контролировал слог и знаки препинания; Вольховский все-таки имел более грамматической

Стр. 230

правилотерпимости. Памятна осталась мне эта стоянка в облаках. К величайшей радости на другой день, когда мы перевалились через Гай-гору обратно и пошли к Цори, летнее солнце, прорвав сырую завесу тумана, снова прогрело наши окоченевшие члены.

В это время мы набрели опять на одну из тех тропинок, с которых нельзя своротить ни вправо, ни влево, и обогнать впереди идущего человека положительно невозможно. Отряд тянулся бесконечною нитью, лошадь за лошадью, солдат за солдатом. В голове шли саперы и два батальона Эриванцев, в хвосте кавалерия, прикрытая сзади егерским батальоном Резануйлова. В центре колонны солдаты несли артиллерию на руках и ехал Корпусной командир со штабом. Ничего не может быть скучнее и утомительнее подобного шествия, особенно для конного. Пеший бережет одного себя, конный принужден беречь себя и лошадь, беспрестанно остерегаясь наехать на товарища и оглядываясь чтобы на него самого не наехала сзади, не попортили лошади, или не сбросили его с горы. Один человек остановится, и все за ним идущие должны стоять. Часа три уже мы томились таким образом, думая только об одном, как бы не оступилась лошадь. По расчету времени голова колонны должна была подходить к Цори, откуда, по показанию проводников, дорога спускалась в долину удобную для расположения лагеря. Неожиданно люди стали останавливаться, примыкая один к другому.

— Не останавливайся там, впереди! подавайся! — кричали из штаба.

— Нельзя идти! впереди стали! отняли дорогу! — раздавались солдатские голоса из среды колонны.

— Спросить почему остановились, — повторили из штаба. Вдоль дороги пронесся вопрос: «зачем впереди стоят?»

Долго ждали мы, пока тем же путем вернулся ответ: «неприятель не пущает».

Барон Розен, выбрав удобное местечко, слез с лошади; мы все последовали его примеру. Он было попробовал пробраться мимо солдат, столпившихся на тесной дорожке, но на первых же порах отказался от своего предприятия. Григорий Владимирович, весьма хладнокровный под огнем, боялся однако крути; у него кружилась голова. В каждом сомнительном месте он слезал с лошади, переводчик Гойтов брал его под руку, а линеец держал сзади за концы шарфа; таким образом его спускали под гору и переправляли через все опасные овраги и водомоины. Солдаты, видя его беспрестанно в шарфу, которого простые офицеры не носили во время экспедиции, прозвали его за эту форменность своим бессменным дежурным.

Стр. 231

Подметив же, как его с помощью шарфа спускают под гору, какой-то солдатик остряк шепнул товарищу: «Вишь, земляк, это у него шарф. Не то что из-за бессменного дежурства: это у него наместо оттужного каната».

Чтобы разъяснить дело, начальник штаба пошел, взяв с собой Всеволожского и меня, пробираться мимо солдат, не знающих как посторониться, чтобы нас не столкнуть и самим не упасть с обрыва. Не без труда добрались мы на ружейный выстрел от головы колонны, но тут принуждены были остановиться; дорожка сузилась до того, что на ней одинокий человек едва мог удержаться, и вся была занята непрерывною нитью солдат. В двух выстрелах впереди виднелась над самою дорогой высокая четырехугольная башня, знакомой нам постройки, потому что мы уже несколько их взорвали на воздух. С пункта, до которого мы дошли можно было гораздо легче переговариваться с капитаном Богдановичем, шедшим в авангарде со своими саперами. Вольховский обратился к нему через посредство офицера стоявшего на дороге шагов сто перед нами.

— Что делается у вас? Почему люди стоят?

— Неприятель засел в башню, мимо которой дорога проходит не далее двадцати шагов, и стреляет очень метко; передовой солдат убит, двое последующих получили опасные раны. Если отряд станет дефилировать под выстрелами, то у нас без всякого проку перебьют невесть сколько людей.

— Что можно сделать: обойти башню, взять штурмом, районировать?

— Ничего подобного делать нельзя; следует отойти на первый раз, потом оцепить башню для того, чтобы не упустить неприятеля и приняться за него не торопясь, если хотя несколько жалеют людей.

Богдановича знали офицером опытным, храбрым и отлично понимающим свое дело. Ему можно было поверить на слово; поэтому весь отряд, кроме головного эриванского батальона, повернули налево кругом и расположили биваком в ближайшей лощине. После того начальник штаба поехал осмотреть башню и посоветоваться с Богдановичем. Она оказалась весьма крепкой постройки, стояла на отдельной гранитной скале и совершенно командовала дорогой при начале спуска в долину. Двери в башню, сплоченные из толстых дубовых досок и заваленные внутри камнем, находились сажени три выше почвы. Лестницы к дверям не имелось. Узкие бойницы пробитые по всем направлениям позволяли стрелять во все стороны; в башне царствовало молчание; прерываемое лишь редким огнем, по которому, однако, нельзя было заключить сколько человек в ней

Стр. 232

заперлось. Осетины, после долгого искания, нашли способ перебраться через гору в аул, лежавший за башней, по крутизне дозволявшей пройти человеку освобожденному от ноши. Отряд не мог следовать этим путем с лошадьми и вьюками; к тому же вопрос заключался теперь не в том как миновать башню, а каким способом ее можно взять и наказать горцев, имевших дерзкую мысль загородить нам дорогу.

Прежде всего окружили башню, переправив через гору две роты эриванцев путем, найденным осетинами. Стрелковую цепь уложили за камнями и в ближайших саклях, проделав бойницы к стороне неприятеля. Из башни, не взирая на дальнее расстояние, стреляли так метко, что солдат не смел показать ни головы, ни руки, ни клочка своей шинели без страху тотчас быть пронизанным пулей. Потом сделали попытку разбить двери артиллерией, но скоро пришли к убеждению, что против них наши трехфунтовые гранаты совершенно бессильны. Остался последний и самый верный способ — взорвать башню на воздух, но и тут встретилось сильное затруднение. Скала, на которой стояла башня, не позволяла ни провести минной галереи, ни заложить колодца; пробивать гранит у нас недоставало инструмента и времени. Чтобы не терять людей без проку, представлялось одно средство: провести блиндированный ход к основание башни, пробить стену и заложить мину в погребе. Лес, потребный для крытого хода, отыскали в ауле, на веревках перетащили через гору и принялись за работу. На третьи сутки пять пудов пороху, заколоченного в крепкий, железом окованный ящик, лежали в погребе, несмотря на все усилия неприятеля остановить работу. Он пробил даже свод погреба и стрелял в сапер работавших в нем над закладкой мины. Несколько раз предлагали осажденным сдаться, но каждый раз они отвергали наше предложение. Когда все было приготовлено ко взрыву, добрый, человеколюбивый барон Григорий Владимирович еще раз послал сказать галгаевцам, чтобы пожалели себя, и в случае сдачи обещал им жизнь и даже размен. Они согласились наконец выйти из башни, попросив два часа сроку на очистку двери от камней, которыми был завален выход. В назначенное время весь штаб съехался к башне, одна рота стала в ружье для приема пленных, двери распахнулись, сперва вылетели с полдюжины ружей, потом спустились по веревке два оборванные, грязные галгаевца, которые, скрестив руки на груди и глядя на нас исподлобья, ждали своей участи.

— Где же остальные, отчего они не выходят? — спросили у них через переводчика.

Стр. 233

— Нас только и было!

Через десять минут в нашем виду из-под башни поднялся высокий столб дыма, раздался глухой гул, масса камней с треском рухнулась на землю, и когда ветер разнес густую пыль, на месте ее оставалась одна груда старых развалин. Для утверждения истины христиане строили в горах крепкие башни; для восстановления порядка такие же христиане принуждены были их уничтожать. Обыкновенное противоречие в потребностях прошедших веков и настоящего времени.

В эту знаменитую осаду мы потеряли: убитыми трех, ранеными одиннадцать человек. Подобные случаи не раз бывали на Кавказе и в прежние времена. Осетины во время восстания заключались в башнях человек по сорока и больше и нередко защищались в них до последней крайности, предпочитая сдаче верную смерть от взрыва. Но подобную оборону можно было встретить у одних галгаевцев, в первый раз видевших в своей земле русские войска и незнакомых еще со всеми способами разрушения, которыми обладает европейское военное искусство.

На другой день, разорив Цори до основания, мы выступили в Шуани, где нас ожидали наши палатки, платье, чистое белье и съестные припасы, в которых мы крайне нуждались. Невыносимо дурная погода сопровождала наш поход. Мелкий, холодный дождик моросил с раннего утра; горы были застланы густым серым туманом, сквозь который вяло тянулись уморенные солдаты, осторожно шагавшие по скользкой дороге. Намереваясь в Шуани уехать из отряда, Корпусной командир остановился на небольшой площадке и стал пропускать мимо себя войска, благодаря их за службу и прощаясь с ними на короткое время. Посреди карабинер шли два пленные защитника цоринской башни, одетые в лохмотья и покрытые дырявыми, поношенными бурками. Их вели солдаты на длинных веревках с туго за спину связанными руками. Поравнявшись с Григорием Владимировичем, в котором они еще накануне имели случай узнать главного начальника, галгаевцы принялись знаками и голосом о чем-то молить. Жалобные лица их растрогали барона.

— О чем просят бедняги? — спросил он у возле стоявшего Гойтова.

— Жалуются на холод. Руки связаны так крепко, что они не в состоянии придерживать бурки. Просят, чтобы веревку ослабили.

— Распустить веревки! — приказал барон.

— Опасно, пожалуй убегут, — заметил кто-то из числа штабных офицеров.

Барон оглянулся, как бы отыскивая глазами нечеловеколюбивого критика своих распоряжений.

Стр. 234

— Бегут из средины батальона? Как? Куда? Чистые пустяки! — и повторил приказание.

Пленным ослабили веревка до такой степени, что им можно было, скрестив руки на груди, закутаться в свои бурки. По окончании операции батальон пошел своею дорогой.

Час спустя у Эриванцев поднялась сильная суматоха. Офицеры засуетились, горны протрубили «налево» и «прямо вперед», солдаты ощупью стали спускаться под гору, ничего не видя перед собой кроме густого тумана, в котором глухо звучали клики: «Нет, не сюда, иди правей, иди левей, тут кручь, гляди, оборвешься!» Долго мы не могли добраться толку, для чего это делается, наконец загадка объяснилась. Галгаевец пропал и вместе с ним исчез карабинер. Проходя над крутым обрывом, он неожиданно бросился с горы и увлек за собой унтер-офицера, неосторожно обвязавшего конец веревки, которою были спутаны его руки, вокруг своего пояса, что и послужило к его гибели. Дело произошло в виду ближайших солдат так быстро, что они не успели помочь своему товарищу. Долго отыскивали без всякого прока несчастного карабинера и сколько ни жалели о нем и как ни рвались вернуть пленного, а все-таки были принуждены уйти, покинув их на произвол судьбы. В последствии мы узнали от лазутчиков, что галгаевец, хорошо зная местность, выбрал для бегства удобный пункт, съехал без вреда до известного ему уступа горы, там окончательно освободился от ослабленной веревки, а солдата, ошеломленного падением, столкнул в пропасть.

В Шуани мы нашли вещи и маркитанта со свежим хлебом и прочими припасами и наконец получили возможность не только наполнить как следует отощалые желудки, но и обратиться в опрятных, порядочных людей, освободившись от белья сомнительной чистоты, от загрязненного платья и от прорванных сапог.

Оставив войска следовать обыкновенными переходами, Корпусной командир со всем штабом поехал из Шуани под прикрытием конного конвоя прямо во Владикавказ, показавшийся нам после нашей горной экспедиции идеалом человеческого комфорта. На терекской переправе стоял подполковник Челяев с грузинскою пешею милицией. Перед палаткой его покоился на козлах огромный бурдюк, из которого грузин цедил в серебряную азарпеш душистую, живительную влагу благодатной Кахетии, приветствуя каждого из нас всегда приятным, но в этот раз особенно сладко звучавшим «Аллаверды». Горы плова и ряды ружейных шомполов, на которых шашлык шипел над ярким жаром, довершали встречу, приготовленную Челяевым для возвращавшихся из голодной экспедиции.

Стр. 235

Следует добавить, что пока мы по вершинам гор стяжали довольно бесплодную славу неутомимых ходоков, осетинские милиционеры, оставленные в Шуани, побуждаясь более практическим взглядом на вещи, отыскали и, не потеряв ни человека, отбили до трех тысяч галгаевских баранов, которые и были отданы им в бесспорное владение. Таким образом кончилась 28-го июля галгаевская экспедиция, теперь совершенно забытая, а в свое время наделавшая на Кавказе не мало шуму.

В Владикавказе собрались тем временем все остальные войска назначенные для чеченской экспедиции, долженствовавшей составить второй период военных действий 1832 года. Пока мы были в Галгае, командовавший войсками на Кавказской Линии генерал-лейтенант Вельяминов ходил с небольшим отрядом обращать в покорность отложившихся галгаевцев, в чем и успел без большого труда и кровопролития.

VII.

На левом фланге Кавказской Линии самые злые противники наши была чеченцы, занимавшие глубину лесов, покрывающих пространство, лежащее между снеговым хребтом, Сунжею и Акташ-су. Враждебные столкновения с ними начались со времени первого поселения казаков на берегу Терека, во второй половине прошедшего столетия.

С тех пор вражда чеченцев к русским возрастала с каждым годом, принимая все более и более характер непримиримой, истребительной войны. Когда между лезгинами распространилось учение, из которого возник мюридизм, и дагестанские нагорные общества признали над собой духовную власть Кази-Мегмета, тогда и чеченцы не замедлили присоединиться к имаму, проповедовавшему «газават», священную войну против русских, их коренных врагов. И как было не идти за таким учителем, который по пути грабежа и беспощадного мщения вел к вратам рая каждого правоверного, посвятившего себя на истребление гяуров. В 1831 году они участвовали с Кази-Мегметом в разграблении Кизляра и во всех его вторжениях в наши пределы и до того умножили свои воровские набеги на Линию, что по левую сторону Терека ни многолюдные станицы, ни далекая, пустая степь не были безопасны от разбоя. По ночам, бывало, на станичных улицах убивали казаков, уводили со двора лошадей и скотину, а не раз случалось, партии их степью проходили к устью Волги. Два

Стр. 236

года мы оставались в оборонительном положении, изредка отыскивая неприятеля в его воинственных пределах для отплаты за слишком уже дерзкое нарушение безопасности на Линии. Не все наши карательные экспедиции были успешны в течении этого периода. В 1831 году начальник Кавказской Линии, генерал Эмануэль, потерял в Аухе до тысячи человек и принужден был вернуться, дав только новую пищу дерзости чеченцев. Эмануэля заменили на Линии генерал-лейтенантом Вельяминовым.

Назначение этого генерала, друга и сослуживца Алексея Петровича Ермолова, при котором он в Тифлисе много лет занимал должность начальника штаба, повлекло за собой разительную перемену в системе действий и повело бы впоследствии к постепенному, нашим политическим выгодам не противоречащему умиротворению края, ежели бы в Петербурге менее оспаривали его мысли, и жизнь его не прервалась так скоро. Алексей Александрович Вельяминов бесспорно принадлежал к числу наших самых замечательных генералов. Умом, многосторонним образованием и непоколебимою твердостью характера он стал выше всех личностей, управлявших в то время судьбами Кавказа. Никогда он не кривил душой, никому не льстил, правду высказывал без обиняков, действовал не иначе как по твердому убеждению и с полным самозабвением, не жалея себя и других, имея в виду лишь прямую государственную пользу, которую, при своем обширном уме, понимал верно и отчетливо. Никогда клевета не дерзала прикоснуться к его чистой, ничем не помраченной репутации. Строгого, с виду холодного, малоречивого Вельяминова можно было не любить, но в уважении не смел ему отказать ни один человек, как бы высоко он ни был поставлен судьбой. Я не встречал другого начальника пользовавшегося таким сильным нравственным значением в глазах своих подчиненных. Слово Вельяминова было свято, каждое распоряжение его безошибочно; даже в кругу самонадеянной и болтливой военной молодежи, приезжавшей к нам из Петербурга за отличием, признавалось делом смешным и глупым разбирать его действия. Горцы, знакомые с ним исстари, боялись его гнева как огня, но верили слову и безотчетно полагались на его справедливость.

Не увлекаясь теориями, которые наши государственные люди того времени вырабатывали относительно покорения Кавказа, Вельяминов совершенно отвергал оборонительную систему; усиленные наступательные операции и набеги, без цели и без способа удержать за собой пройденное пространство, признавал злою необходимостью

Стр. 237

для усмирения горцев на короткое время, а для полного покорения Кавказа считал полезным, медленно подвигаясь вперед, утверждаться не одною силою оружия, но основательными административными мерами. Во избежание истощительной для государства траты людей и денег, он советовал более предоставить действию времени, сохраняя притом для русского войска хорошую практическую военную школу. Беспристрастный историк позже раскроет, насколько Вельяминов был прав в своих предположениях.

Барон Розен, ничего не предпринимавший в этом году без совета и согласия Вельяминова, сознавая его превосходную опытность в кавказской войне, окончательно решился передать ему непосредственное начальство над войсками чеченского отряда, сохранив для себя положение зрителя и принимая участие в деле лишь через распоряжения, требовавшие согласия главноуправляющего краем. Отдохнув неделю во Владикавказе и покончив закавказские дела присланные из Тифлиса на разрешение, Корпусной командир 5-го августа выступил в Назрань, где его ожидал Вельяминов с войсками, собранными им на Линии.

В состав соединенного чеченского отряда вошли:Эриванского карабинерного полка

(командир полковник князь Дадиан) 2 батальона;

41-го Егерского полка (командир майор Резануйлов) 1 батальон; 40-го Егерского полка (полковник Шуйский) 2 батальона;

Московского пехотного полка (полковник Щеголев) 2 батальона; Бутырского пехотного полка (полковник Пирятинский) 2 батальона; Кавказского саперного батальона

(командир капитан Богданович) одна рота.

Полк пешей грузинской милиции (командир полковник Челяев), 5 сотен. Линейских казаков (командир полковник Засс), 5 сотен.

Грузинский конный полк (командир князь Ясен Андроников), 5 сотен. 1-й мусульманский конный полк (командир князь Бебутов), 5 сотен. 2-й мусульманский конный полк

(командир Мирза-Джан Мадатов), 5 сотен.

Кабардинская милиция (командир князь Асланбек Бекович-Черкасский), 2 сотни.

Легких орудий 24, горных 4.

Всего, считая приблизительно, 9.000 человек.

Батальон Тифлисского пехотного полка, ходивший в Галгай, сколько помню, отделился от нас во Владикавказе, а осетинская милиция была распущена по домам, кроме некоторых старшин — между ними мой приятель Магомет-Кази — следовавших за нами волонте-

Стр. 238

рами. При этом я должен заметить, что и наше малое число батальонов по характеру местности и по роду войны ни в одном случае не могло быть сосредоточено для общего удара, как бывает в европейской войне; большею частию они были принуждены действовать порознь.

Вся чеченская земля покрыта вековыми лесами и прорезана множеством рек и потоков, текущих с юга на север; самые значительные между ними Фартанга, Асса, Аргун и Аксай. Сунжа, принимающая в себя с правой стороны все чеченские воды, обтекает Чечню с запада и севера, отделяя ее от земли ингушей и от Малой Кабарды.

Северная полоса Чечни представляет ровную местность, по которой проходят арбяные дороги, годные для обоза и для артиллерии; южная часть ее весьма гориста и поэтому неудобна для движения войск. Посреди лесов открывались просторные поляны, занятые населением, сплотившимся в многолюдные аулы; затем большинство чеченцев обитало в отдельных хуторах, рассеянных по непроницаемым трущобам, составлявшим самую надежную оборону их жилищ. Все, даже большие селения, непременно прислонялись одним боком к густому лесу, служившему верным убежищем для чеченских семейств, когда им угрожала опасность от русских войск. Дома или сакли, как их называли кавказцы, были построены из плетня покрытого густым слоем глины, имели плоские крыши и вмещали две или три весьма опрятные, чисто выбеленные комнаты. В зажиточных селениях сакли были окружены садами, в которых чеченцы разводили разные овощи и фрукты. На полянах и в лесных прогалинах встречались немалые посевы кукурузы, проса, пшеницы, ржи и ячменю. Леса были наполнены ореховыми деревьями, яблонями, грушами, сливой и кизилом. В то время нашими войсками не были еще сделаны просеки в лесах. В начале двадцатых годов Ермолов расчистил на ружейный выстрел по обе стороны одну дорогу, проходившую через знаменитый Гойтинский лес; к тридцать второму году и эта просека успела покрыться непроходимо густою порослию; поэтому мы была осуждены вести в Чечне самую трудную лесную войну. Как противники чеченцы заслуживали полное уважение, и никакому войску не было позволено пренебрегать ими посреди их лесов и гор.

Хорошие стрелки, злобно храбрые, сметливые в военном деле подобно другим кавказским горцам они ловко умели пользоваться для своей обороны местными выгодами, подмечать каждую ошибку нашу и с неимоверною скоростью давать ей гибельный для нас оборот.

Стр. 239

Составленный Вельяминовым план чеченского похода был очень прост. Отнюдь не сомневаясь в удаче осторожно направляемой экспедиции, но и не ожидая от нее другого результата кроме временного усмирения чеченцев, которое позволило бы русскому линейскому населению отдохнуть от тревожной жизни последних годов, он предполагал пройти по чеченской плоскости, разоряя селения, уничтожая жатву, отбивая стада и атакуя неприятеля везде, где бы он имел дерзость собраться в больших силах. Обстоятельства должны были указать дальнейший ход действий.

На другой день мы выступили с рассветом из Назрана и переправились через Сунжу по мосту, поставленному на козлах, потому что броды через эту реку существуют только в ее верховье. За Сунжей мы ступили на неприятельскую землю, и со следующего перехода началась для нас ежедневная, неумолкаемая драка. В войне с чеченцами один день походил на другой. Изредка неожиданный эпизод, встреча со значительным сборищем, штурм укрепленного аула или набег в сторону изменяли утомительно-однообразный ход действий. Переходы соразмерялись с расстоянием полян, лежавших на берегу речек и достаточно просторных для размещения на них лагеря не ближе ружейного выстрела от ближайшего леса. Дороги пролегали преимущественно через густой и высокий лес, изредка перерезанный лужайками, ручьями и оврагами. В продолжение всего перехода дрались, ружейные выстрелы гремели, пули жужжали, люди падали, а неприятеля не было видно. Одни дымки, вспыхивавшие в лесной чаще, обозначали его присутствие; не имея перед собой другой цели, наши солдаты были принуждены стрелять на дымок.

После перехода войска располагались лагерем на один день или долее, глядя по числу окрестных аулов, которые предполагалось разорить. С места стоянки посылались во все стороны небольшие колонны для истребления неприятельских полей и домов. Аулы горят, хлеб косят, и опять загорается перестрелка, раздается пушечная пальба, опять несут убитых и раненых. Татары везут в тороках отрезанные неприятельские головы, пленных нет: мущины не сдаются, а женщины и дети заранее спрятаны в такие трущобы, куда не пойдут их отыскивать. Вот показалась голова колонны, возвращающейся с ночного набега; хвоста еще не видать, он дерется в лесу. Чем ближе к выходу на чистое место, тем чаще гремят выстрелы, слышен гик. Неприятель провожает ариергард, теснит его со всех сторон, кидается в шашки, ожидая только минуты, когда он выйдет на открытое место, чтобы засыпать его градом пуль. Приходится поднять из лагеря

Стр. 240

свежий батальон и несколько орудий для поддержания отступающего ариергарда. Картечь и беглый огонь останавливают неприятельский натиск и дают нашей колонне возможность выйти из лесу без лишней потери.

Посылают косить траву, и тотчас начинается драка; дрова для варки пищи и для бивачных огней берут не иначе как с боя. За речкой растет кустарник или выдалась едва приметная лощина; это заставляет прикрыть водопои полубатальоном с артиллерией, иначе перестреляют лошадей или отгонят их. Один день как другой, что было вчера — повторится завтра; везде горы, везде лес, а чеченцы злы и неутомимы в драке.

Порядок движения и лагерное расположение были как нельзя лучше приспособлены к характеру войны и никогда не изменялись. Походная колонна строилась следующим образом: в авангарде и в ариергарде по пехотному батальону при нескольких легких орудиях, где существовали дороги, удобопроходимые для полевой артиллерии, заменявшейся в противном случае горными единорогами. Кавалерия, резервная артиллерия и обоз помещались в середине колонны и прикрывались пехотой, следовавшею рядами по обе стороны. Перед авангардом, позади ариергарда и направо и налево по протяжению всей колонны шли стрелки, имея за собой резервы с горными орудиями. На ровных и открытых полях боковые прикрытия удалялись от колонны на хороший ружейный выстрел; вступив в лес, они шли как позволяла местность, по возможности стараясь уберечь ее от неприятельского огня, слишком губительного, когда ему подвергалась сомкнутая масса войск.

Солдаты называли это водить колонну в ящике. На походе все дело происходило в цепи: в авангарде, когда шли вперед, в ариергарде, когда отступали, и почти беспрерывно в боковых прикрытиях, выполнявших самую трудную и самую опасную задачу. ТЗ лесу стрелковым парам нередко приходилось идти не видя друг друга, при этом разрываться, и чеченцы, будто вырастая из земли, наскакивали на них и рубили отделившихся солдат прежде, чем товарищи поспевали им помочь. Движение стрелков, закрытых лесом и горами, редко было видно с дороги, по которой следовала колонна. С ними переговаривались посредством сигналов на рожке. Для того, чтобы в лесу и в горах всегда иметь возможность узнавать, где находятся части войск, отделенные от главной колонны, авангард, ариергард и боковые прикрытия обозначались перед выступлением сигнальными нумерами, которыми по уставу называются роты в батальоне. Эти

Стр. 241

сигналы менялись весьма часто, дабы горцы, подметив их, заранее не угадывали, кому отдают приказание. Желая дознать, где какая-нибудь часть пробирается по лесу, подавали условленный вопросительный сигнал, горнисты всех частей откликались своими нумерами и, судя по звуку, приказывали потом, назвав кого следовало, ускорить шаг, стоять или приблизиться к колонне. Неприятельские пули, случалось, ложились в середину войска, но очень редко удавалось горцам, разорвав цепь, нападать на колонну. В экспедицию 1832 года не могу припомнить более четырех таких прорывов.

Лагерь постоянно размещался кареем: по фасам пехота и артиллерия, посредине кавалерия и обоз. Для небольшого числа войск строился вагенбург из повозок. Вокруг всего лагеря располагалась днем негустая цепь, на расстоянии ружейного выстрела от палаток. На ночь число застрельщиков умножалось, придвигали резервы и впереди укладывали еще секреты в более опасных местах. Людей разводили на эти посты после наступления темноты, для того чтобы не подсмотрел неприятель. Они были обязаны наблюдать глубокую тишину, подходящих не окликать, а освистывать и стрелять на каждый подозрительный шорох, хотя бы не могли точно разглядеть, от чего он происходит. На каждом фасе лагерного каре держали наготове дежурные части для подкрепления передовой цепи в случае действительного нападения. Солдаты от этих частей лежали перед палатками, имея при себе ружья и патронные сумки. Остальные солдаты и офицеры спали раздетые и не имели привычки тревожиться от выстрелов, которые нам почти каждую ночь посылали чеченцы, подползавшие к лагерю несмотря на все наши предосторожности. Нередко мне самому случалось просыпаться ночью от беглого огня лагерной цепи и слышать над палаткой свист чеченских пуль. Тогда полусонным голосом кто-нибудь провозглашал:

— Опять подползли, спать не дают. Откуда это они стреляют?

— Справа (или слева), ваше благородие, — отвечал какой-нибудь солдат или казак.

И приняв к сведению такого рода извещение, бывало, закроешь голову подушкой с той стороны откуда летят пули и через несколько минут снова засыпаешь крепким сном с надеждой, что в лагерь чеченцев не пустят, а от пули Бог убережет.

Одиннадцать дней, с 6-го по 17-е августа, мы проходили по Малой Чечне, перестреливаясь и разоряя аулы, потом подошли к крепости Ррозной, сдали больных и раненых, забрали провианту и снарядов и двинулись в сердце Большой Чечни. В это время мое служебное

Стр. 242

положение несколько изменилось. Во Владикавказ приехал из Тифлиса генерального штаба штабс-капитан Норденстам, по праву старшинства вступил в управление походною канцелярией и, имея особенную склонность к письменным делам, принял в свое распоряжение и переписку по второму, мне принадлежавшему отделению. Вольховский, видя, что я, как говорится, отбиваюсь от рук, нашел для меня дело при войсках более сродное моему характеру, приказал чередоваться в авангарде и в ариергарде с офицерами генерального штаба, состоявшими при войсках на Линии и посылал нередко с отрядами, ходившими в сторону уничтожать чеченские аулы. Это последнее дело послужило поводом к сближению с Вельяминовым моей незначительной персоны. Вольховский представил ему в Назране всех офицеров, принадлежащих к штабу Корпусного командира, в том числе и меня, но весьма естественно, что он обратил мало внимания на молодого, невидного егерского подпоручика, затертого среди блестящих адъютантских мундиров, и даже забыл в последствии мое лицо и имя.

Неделю спустя Вольховский прикомандировал меня к небольшому отряду, посланному разорить не помню какую-то деревушку, лежавшую верст десять в стороне от лагеря.

Мы выступили до рассвета, заняли аул, сожгли его, накосили на полях сколько нужно было фуражу, остальное вытоптали, не сделав ни одного выстрела; но при выступлении попали довольно неожиданно под огонь неприятеля, выжидавшего этот момент в примыкавшем к селению лесу. Пришлось уходить с боем, стоившим нам человек семь нижних чинов, выбывших из строя. На обратном пути, не доходя до лагеря версты две, я опередил отряд, как мне было приказано начальником штаба, для предварительного сообщения ему подробностей дела, происходившего на моих глазах. Корпусной командир завтракал у Вельяминова с некоторыми из своих офицеров. Я вошел в большую кибитку, где был накрыт стол и, отыскивая глазами Вольховского, остановился у входа, не заметив при этом, что в стороне стоял казачий офицер, успевший прежде меня приехать с донесением от командира нашего отряда.

Вельяминов первый меня заметил и, приняв по мундиру за строевого офицера, спросил зачем я пришел.

— С донесением к Дмитрию Владимировичу.

Вольховский, предупредив его, что я принадлежу к корпусному штабу, обратился ко мне с разными вопросами об отряде, из которого я прибыл. Отвечать было не трудно, я передавал дело как видел его.

Стр. 243

Вельяминов, прислушиваясь к моим ответам, попросил позволение в свою очередь сделать мне вопрос.

— Много ли вы имели против себя чеченцев?

— Трудно сказать, неприятель прятался и нам были видны одни дымки от его выстрелов.

— А судя по огню, как вы заключаете о числе его?

— Могла быть сотня, много полторы.

— Вот кто говорить правду, — возразил Вельяминов, обратившись к своим гостям, — а господин сотник приехал рассказывать басни. По месту и по времени не могло собраться более чеченцев, я и прежде был в этом убежден.

Тут Вельяминов спросил у Вольховского мою фамилию и потом вполголоса поговорил с корпусным командиром.

— Алексей Александрович просит меня уступить вас в его распоряжение, — обратился ко мне барон. — Согласно ли это с вашим желанием?

— За честь сочту служить при нем, как служил и при вашем высокопревосходительстве.

— Совсем не расстаюсь с вами, а на время похода вы имеете находиться при командующем войсками на Линии.

— Очень рад, — прибавил Вельяминов, — и начнем знакомство с теперешнего завтрака. Садитесь и берите прибор.

Таким случаем я попал к Вельяминову под начальство, что не помешало однако и Вольховскому распоряжаться мною по старой привычке. Вместо одного я нажил двух начальников, дело довольно неудобное, но зато меня совершенно освободили от канцелярии.

Вступая в большую Чечню со стороны крепости Грозной, нам следовало пройти через Гойтинский лес, прорубленный, как я прежде упомянул, при Алексее Петровиче Ермолове и успевший однако зарасти, хотя и мелким, но неимоверно густым кустарником. В этом лесу, имевшем около семи верст протяжения и посреди которого в болотистых берегах протекала речка Гойта, чеченцы искони дрались против русских с несказанным упорством. Гойтинский лес и речка Валерик были памятны всем старым кавказцам; подходя к ним, отрядные начальники удваивали осторожность, а русский солдат готовился на нешуточный бой.

Перед лесом Вельяминов приказал поставить вправо и влево от дороги по шести орудий и открыть сперва картечный огонь по опушке, а потом стрелять в средину чащи ядрами и гранатами, хотя не было видно ни одного чеченца, и ни один выстрел не встретил нас

Стр. 244

с неприятельской стороны. После того застрельщики от целого батальона, подкрепленные во второй линии ротными колоннами, без выстрела, с громким ура бросились бегом к опушке и, заняв ее, тотчас легли на землю. Несколько мгновений спустя ружья затрещали с обеих сторон; оказалось, что лес не так безлюден, как можно было думать с первого раза. Таким образом занимали на Кавказе каждую опушку, каждый пролесок, каждую несколько закрытую переправу и каждое селение. Вся разница состояла в том, что, соображаясь с местностью и с числом предполагаемого неприятеля, увеличивалось или уменьшалось количество артиллерии и войск назначаемые для первой атаки. Тишина, господствующая в лесу или в селении, ничего не доказывала: неприятель был везде и всегда, редко удерживал позицию, но дрался всюду, где находил местное прикрытие и где имел свободное отступление. Только по занятии опушки главная колонна входила в лес, имея впереди себя авангардных застрельщиков. Стрелки же, лежавшие перед лесом по обе стороны дороги, втягивались в чащу и составляли правое и левое прикрытие походной колонны; тогда начиналась драка, прекращавшаяся не прежде выхода войск на открытое место. По временам огонь усиливался, а эхо выстрелов сливалось с чеченским гиком и с русским ура, в глубине леса работали штык да шашка.

В Гойтинском лесу ожидала нас одна из неприятных случайностей кавказской войны. Колонна прошла уже половину пути. Посредине леса, на берегу ручья, столпились обоз и артиллерия в ожидании очередной переправы по весьма малонадежному мостику. Чеченцы, пользуясь этой задержкой, налегли на правое прикрытие и, оттеснив его, стали посылать пули в средину обоза. По сигнальным ответам, казалось, наши не понимали или не могли исполнить приказание идти вперед; Вельяминов приказал мне съездить в лес и отвести стрелковую цепь подальше от колонны.

С трудом продираясь на лошади через мелкую поросль, я стал отыскивать командира цепи; кое-где мелькали предо мной солдатские шинели, но офицера между ними не было. В это время недалеко от меня промчались чеченцы, пули посыпались как горох, а солдаты, за ними несколько офицеров вынырнули из-за дерев и кустов, поспешая к месту, откуда раздавался крик. Имея с собой одного казака, я ради собственной безопасности увязался за ними и выехал на небольшую прогалину в то самое мгновение, как подоспевшие застрельщики принялись штыками отбивать чеченцев, рубивших разрозненные пары. На земле лежал раненый юнкер, князь Иван Урусов; вовремя

Стр. 245

подскочивший офицер защитил его от шашки, сверкавшей в руке противника, имевшего видимое желание его покончить. Схватка продолжалась не более двух минут. Резерв подбежал, и неприятель скрылся из виду; только пули его продолжали жужжать мимо наших ушей. Урусова понесли на перевязку и подняли убитых, тела которых кавказские солдаты ни в каком случай не оставляли на поругание неприятеля.

Этот случай заставил меня узнать, как хороша память у русского еолдэта и как он примечает за всем, что делают офицеры. В цепь я попал так же случайно как и на схватку с неприятелем, оставался при ней после происшествия отнюдь не долее, чем требовало приказание, данное мне Вельяминовым, а потом вернулся прямо к нему. Двенадцать лет спустя я снова проходил через Гойтинский лес с Робертом Карловичем Фрейтагом, у которого исправлял должность отрядного обер-квартирмейстера. Дело мы имели жаркое; мне приходилось скакать во все концы колонны. Проезжая мимо куринцев, я был остановлен солдатом, который, пристально вглядываясь в мое лицо, вдруг заговорил:

— Ваше высокоблагородие, а ваше высокоблагородие, кажись, я вас признаю; вы были с нами в здешнем лесу, помните ли, когда чеченцы зарубили застрельщиков и ранили нашего юнкера, князя Урусова.

Солдат меня узнал, несмотря на долгое время и на перемену мундира; в тридцать втором году я был одет в егерскую форму, а в сорок четвертом носил мундир генерального штаба.

— Который раз, ваше высокоблагородие, изволите проходить через этот лес? — спросил после того мой старый знакомый.

— Седьмой.

— А я двадцатый. Когда же лес останется за нами?

— Ну, любезный, спроси про это у Господа Бога, а я ведать не ведаю, — отвечал я и направил лошадь к Роберту Карловичу, моему давнишнему другу и защитнику, с которым в том году отбыл не одно горячее дело.

И чеченцы поплатились недешево. За лесом начиналось открытое место. Наши конные грузины и татары, посланные вперед отряда, изрубили десятка два пеших молодцов, не успевших уйти с поляны в лес. При этом случае один из них, видя, что ему нет спасения, ухватился за пояс наскакавшего на него татарина и ударил его кинжалом в бок с силой, прогнавшею сквозь тело широкое лезвие; в то же мгновение сабля татарина опустилась чеченцу на голову, и оба покатились мертвые на траву.

Стр. 246

Перед вечером отряд вышел на открытое лагерное место; стали разбивать палатки; для Вельяминова поставили барабан и развели огонь, у которого он молча принялся греть руки. Это была его постоянная привычка. Вокруг него болтали офицеры. Казалось, он был ко всему равнодушен, однако мало слов ускользало от его слуха. Он позволял молодежи на походе ли, за столом или у себя в кабинете говорить свободно обо всем, прислушивался к разговору и заключал по нем об уме и характере каждого из рассуждающих. Когда, бывало, иной слишком разболтается, он без строгости, без гнева скажет только: «Ну, дражайший, перестань, перестань, чрез меру заговорился!»

В этот вечер находился в кругу офицеров, собранных около Вельяминова, и капитан, уберегший Урусова от чеченской шашки. Он рассказывал с жаром подробности своего подвига. Долго Алексей Александрович слушал, не говоря ни единого слова; наконец, он обратился к рассказчику:

— А, дражайший, каким образом ты попал в цепь, когда ранили Урусова?

— Я командовал застрельщиками; Урусов служит в моей роте.

— И ты изрубил чеченца, напавшего на раненого юнкера; где же были твои застрельщики?

— Цепь разорвалась, никого тут не случилось; я сам еле, еле подоспел.

— А! Ты командовал застрельщиками; цепь не шла в порядке, и ты был принужден рубить чеченцев собственной рукой. Нечего сказать, ты храбрый офицер. Отдай, однако, дежурному штаб-офицеру твою собственную шашку и отправляйся под арест; дело начальника наблюдать за солдатами, а не рубиться с неприятелем.

И бедный командир вместо ожидаемой похвалы, понурив голову, пошел исполнять приказание Вельяминова.

На другое утро Командующий войсками приказал отдать капитану оружие и поблагодарить за спасение юнкера. Так он понимал офицерскую обязанность. Ермолов действовал еще строже в подобных случаях. Он не терпел выскочки и сажал под арест каждого офицера, без надобности и без приказания бросавшегося в огонь, и никогда не давал награды за подобного рода бесполезную храбрость.

При переправе через Аргун и движении к селению Шали мы имели 22-го августа вторую сильную перестрелку, мало отличавшуюся от других вседневных встреч с неприятелем; зато борьба с рекой выходила из пределов обыкновенного порядка.

Переправы через горные кавказские реки вообще принадлежали

Стр. 247

к категории довольно щекотливых операций и часто стоили доброго дела. Река, проходимая в брод по колено еще вечером, за ночь наливалась по грудь от дождя в горах или от подснежного потока, промывшего себе дорогу к ее покатистому руслу. И Аргун, наподобии Сулака, Сагуаши, Ингура, Бзыба, принадлежал к числу чрезвычайно быстрых и неуловимо своенравных рек. Когда мы к нему подошли, он находился в состоянии неожиданного налива: стрелою неслась вода, унося в Сунжу огромные карчи и ворочая камни, заграждавшие ей дорогу. Ни мост на козлах, ни на арбах для одной пехоты не удержался бы против силы воды и карчей, да и время не позволяло испытывать степень их стойкости; нам надо было спешить к Герменчугу, куда Кази-Мегмет собирал горцев на защиту аула, пока число их не увеличится до размеров силы, непреодолимой для нашего отряда. На Кавказе не имели привычки задумываться над быстротой и глубиной реки, когда существовала искра надежды преодолеть эти препятствия. Мост не устоит против карчи, а живые люди всегда могут от нее посторониться: отвести ее или обождать, пока она проплывет; поэтому было решено не мешкая переходить в брод. Ввиду этой небезопасной операции сам Вельяминов сел возле переправы для личного наблюдения за точным исполнением своих распоряжений и со свойственным ему терпением не сошел с места, пока последний человек не перешел на другую сторону.

Сперва обстреляли противоположный берег картечью как следует, потом грузины, татары и часть линейцев, по седло в воде, перешли на другую сторону и смелою атакой разогнали чеченцев, пытавшихся оспаривать переправу. Кавказские лошади привычны к воде: на быстрых реках они упираются туловищем против течения, а зная, что на дне водятся большие, скользкие камни, не торопясь и щупая копытом грунт переставляют крепкие ноги. Потеряв дно, они плывут без устали. Дурно только, когда лошадь в упряжи: не имея воли пользоваться своею силой, она перевертывается быстриной вверх ногами, тонет, да и повозку нередко уносит невесть куда.

По переходе конницы устроили переправу для пехоты, артиллерии и обоза. Под острым углом поставили, к течение спиной, плотный ряд линейских казаков на самых сильных лошадях, двадцать саженей ниже поместились к ним лицом две конные цепи. Выше поставленные казаки составляли рплот против напора воды, размещенные ниже должны были ловить пехотинцев, уносимых быстриной.

По этой улице пошла пехота, по отделениям, разутая до пояса, сапоги, ружья и сумки на плечах, солдаты каждой шеренги крепко

Стр. 248

ухватившись под руку, а фланговый человек придерживаясь свободною рукой за стремя казака, ехавшего со стороны течения. В таком порядке переправилась вся пехота и за нею повозки и артиллерия. Под напором волны шеренги колыхались, люди не раз теряли дно, слабосильных срывало и несло по воде, ниже стоявшие казаки хватали их и вывозили на берег; но дело не обошлось и без утонувших. Два зарядные ящика — и несколько повозок опрокинуло на средине реки, лошади потонули, а ящики были спасены. Подобного рода переправы мне удалось видеть на левом фланге и на береговой Линии.

Герменчуг, самый большой чеченский аул, имевший три мечети, из коих лучшая была построена на деньги, пожалованные Ермоловым, находится в семи верстах от Шали, где Мы ночевали, переправившись через Аргун. Алексей Петрович, дознав на опыте как трудно было ведаться с чеченцами, живущими рассеянно по лесам, принес эту жертву, надеясь около прочно и красиво построенной мечети сгруппировать более значительное число жителей, и не ошибся в своем расчете; герменчугское население увеличивалось с каждым годом, и долгое время его жители, дорожа своею оседлостию, не принимали прямого участия в грабежах и разбоях своих одноплеменников. В 1831 году они были увлечены в общее восстание, и Вельяминов счел полезным показать на них пример всему краю. В его правилах было во всех взысканиях за равную вину начинать с больших, а не с малых. Чуя приближение злой грозы, герменчугцы долго колебались, просить ли пощады или защищать селение; Кази-Мегмет убедил их испытать счастие оружия, укрепить селение и ждать в нем прихода русских. Три тысячи чеченцев засели в Герменчуге; имам лично привел к ним на помощь восемьсот конных лезгин и, кроме того, каждый день подходили к аулу поборники очищенной веры из самых отдаленных гор.

Оставив возле Шали весь обоз под прикрытием двух батальонов и двух орудий, мы с остальными войсками двинулись к Герменчугу. На рассвете отряд переправился через неглубокую речку, протекавшую перед аулом, и к полудню стал на позицию в виду ожидавшего нас неприятеля. На левом фланге мы имели речку, на правом — густой лес, в котором скрывались пешие чеченцы и лезгинская конница; перед нами лежало пространное селение, с трех сторон опоясанное крепким окопом, усиленным еще фланговою обороной и заслоненное с тылу высоким лесом. Линейские казаки, грузинский и татарские конные полки под командой полковника Засса первые заняли места перед аулом и с утра завязали джигитовку с неприятельскою конницей, завлекавшею их к лесу, откуда огонь пеших чеченцев

Стр. 249

снова принуждал наших отходить на чистое поле. Когда весь отряд перешел через речку и построился в колонны, Вельяминов приказал варить кашу для солдат, а своему повару готовить обед. Люди не сходившиеся нравом с Вельяминовым, не зная чем его попрекнуть, находили повод обвинять его в излишнем пристрастии к гастрономическим наслаждениям. Вельяминов действительно охотно занимался столом, наравне с естественною историей, архитектурой, гомеопатией из любви к науке и к искусству и гораздо более в пользу других чем для самого себя. Страдая расположением к грудной водяной болезни, от которой он и скончался в 1838 году, Вельяминов постоянно находился на самой строгой диете, но в то же время завел себе в удовольствие вкусно кормить офицеров, обедавших за его столом. На походе до десятка верблюдов носили за ним калмыцкую кибитку, кухню и съестные припасы. В числе других и Вольховский часто укорял его в этой слабости. Эти два человека, в одинаковой мере преданные принципу долга и чести, близко сходившиеся в умственном воззрении на житейские дела, к сожалению расходились диаметрально в применении своих понятий: Вольховский был строгий доктринер, Вельяминов неумолимый практик. Кроме того, Вольховсиий, страдавший нервною раздражительностью, был вспыльчив и нередко увлекался первым впечатлением; Вельяминов, обладавший ледяным хладнокровием, подчинял все свои действия одному рассудку и силой характера брал верх над Вольховским. Поверхностно понимая вещи, многие потому считали Вельяминова человеком бездушным и крепко ошибались. Я испытал на себе самом сколько его сердце было доступно самому заботливому участию; он умел только владеть своими чувствами и скрывал их в глубине души для того, чтобы никакому плутоватому уму не удалось воспользоваться ими ко вреду справедливости и общего порядка.

Чтобы вполне понять и оценить характер Вельяминова и его взгляд на обязанности государственного человека, следует отрыть в ставропольском штабном архиве и изучить его переписку с военным министром, князем Чернышевым, касательно военных действий на берегу Черного моря. Три раза сряду он имел смелость самым положительным образом, подтверждая фактами свои заключения, опровергать пользу проекта, присланного к нему из Петербурга при именном повелении безотговорочно привести его в исполнение. Свою последнюю записку он заключает следующими словами:

«Ежели государь император и на этот раз не удостоит на основании изложенных мною доказательств и фактов осчастливить меня отменою сказанного проекта, то прошу как милость назна-

Стр. 250

чить на мое место другого, более способного и сведущего генерала; я готов служить под его начальством простым солдатом, но по долгу присяги и по совести не могу принять на себя выполнение мер, которые, по моему убеждению, должны принести только один вред для края, отданного мне в управление. Присягая государю, я обещал не только повиноваться, но и хранить славу и соблюдать интерес его величества и Русского государства по моему крайнему разумению».

Покойный император Николай Павлович оценил в этом случай твердость Вельяминова, согласился с его мнением, отменил свое первое повеление и осыпал его милостями, когда он осенью того же года приехал в Петербург. Таков был Вельяминов, и так государь внимал правдивому слову, когда оно исходило от человека, преданного ему и России свыше всякого личного расчета.

Под Герменчугом Вельяминов подверг сильной пытке терпение Вольховского, не во всех случаях умевшего владеть своею нервозно-раздражительною натурой; даже более флегматический и пожилой барон Григорий Владимирович не на шутку стал тревожиться, отчего он столько медлит атаковать аул. А Вельяминов был прав; его медленность имела основанием самый верный расчет. Войска, сварив похлебку, да еще с удвоенною мясною порцией, спокойно наполняли себе желудок. На правом фланге батареи в двадцать два орудия, поставленной в расстоянии хорошего ядерного выстрела от неприятельских окопов, для Вельяминова накрыли стол. Как бы дома вокруг него расставили барабаны, и мы шли обедать. В некотором расстоянии позади нас, менее затейливо поместившись на коврах, закусывал корпусной командир со своими офицерами. Неприятельский бруствер и все плоские крыши герменчугских домов были буквально унизаны чеченцами, которые с ружьями наголо ожидали атаки и, полагаю, также не понимали, чего мы ждем. Несколько зрительных труб были направлены из Герменчуга на наш обеденный стол.

В час пополудни корпусной командир прислал своего адъютанта спросить не пора ли атаковать.

— Нельзя, солнце слишком жарко печет; к тому же и люди не кончили еды.

Через полчаса новый посланец к Вельяминову.

— Не выпили еще порцию, которую приказано раздать.

По прошествии некоторого времени Вольховский прислал за мной. Нетерпеливо стал он меня расспрашивать отчего мешкают — будто от меня зависело дело, — и потом поручил передать Алексею Александровичу, что это противно видам Корпусного командира. Не

Стр. 251

знаю, почему именно меня выбрали для такого поручения; может, только на тот случай, если Вельяминов рассердится: чтоб его сарказмы обрушились на меня, а не на другого.

Когда я вернулся и доложил Вельяминову слова Вольховского, он поморщился, подумал с минуту и сказал:

— Ступай, дражайший, назад и скажи пославшему тебя, что по моему мнению надо еще подождать; впрочем, как угодно, только в таком случай не беру на себя ответа. Надо же, — прибавил он, улыбнувшись, — время докончить обед и убрать стол.

Передав ответ, разумеется без последнего прибавления, я возвратился на свое место. Когда действительно убрали стол, и я стоял позади его, он повернулся ко мне:

— Хочу, дражайший, чтобы ты понял, отчего я медлил, можешь потом объяснить и другим; вглядись, с каким напряжением чеченцы ждут атаки, они томятся, каждый час ожидания отнимает у них силы и дух, а наши солдаты тем временем отдыхают, и сила их растет. Однако пора начинать.

Он сел на лошадь и приказал артиллерии открыть огонь, по двадцати выстрелов, из орудия. В то же время Засс с казаками и грузинами был послан направо к лесу, в котором находилась неприятельская конница, для прикрытия с этой стороны наших штурмующих колонн, а два мусульманские полка направлены влево, к речке.

С последним пушечным выстрелом барабаны забили атаку, и два Бутырские батальона справа, два егерские слева от батареи беглым шагом помчались к неприятельскому укреплению. Чеченцы, выдержавшие пушечный огонь лежа за брустверами, вскочили, дали залп и не успели снова зарядить винтовки, как наши батальоны, перескочив через неширокий ров, очутились на крыше и штыками погнали их через селение. Бутырцы ворвались первые в деревню. Атака была поведена на центр укрепления. Левый фланг его, примкнутый к лесу, оставался еще во власти чеченцев, с правого они бежали не обороняясь. Тем временем наши казаки, погнав неприятельскую конницу, попали под сильный ружейный огонь из опушки леса. Вельяминов, заботившийся, по Ермоловской методе, всего более о сбережении войск от ненужной потери, послал меня немедленно вернуть их к пехоте, оставшейся при батарее. Я пустил свою лошадь во весь опор; Цукато, мой палаточный товарищ, никогда не отстававший от меня, когда предвиделась опасность, поскакал за мной. Между тем Засс, зная как Вельяминов понимает вещи, сам на полных рысях стал удаляться от губительной лесной опушки. Путь его пролегал мимо

Стр. 252

левого фланга Герменчугского окопа. Встреченный с него метким огнем, он, не задумываясь, поскакал к нему со своею конницей. В это мгновение мы попали в средину казаков, были увлечены вихрем атаки и, не имея времени опомниться, со всею толпой очутились перед завалом, спрыгнули с лошадей, перепрыгнули через ров и как другие остановились на берме, закрывшись неприятельским бруствером. Озадаченные чеченцы в первое мгновение отшатнулись, потом опомнились, остановились в двадцати шагах и выжидали нас, выставив заряженные винтовки. Они берегли заряды на ту минуту, когда мы вскочим на крону; но казаки люди не только храбрые, но и смышленые в высшей степени, они понимали, что опрометчивость им дорого обойдется и, не покидая места, также целили в неприятеля. Мгновение длилась эта выдержка; чеченцы не вытерпели, дали залп, и дым еще не пронесся, как казаки и грузины с обнаженными шашками и саблями уже сидели у них на плечах. Наша конница взяла завал, обороняемый пехотой. Хотя Засс предупредил приказание командующего войсками и по дороге взял еще неприятельское укрепление, однако мне все-таки следовало его отыскать для того, чтобы не вернуться без ответа. Казаки не знали, куда он девался, и стали за него беспокоиться. Мы сели на лошадей и поехали в поле его отыскивать, где и нашли лежащего на земле с простреленною ногой; около него суетились доктор и близнецы Атарщиковы. В недальнем расстоянии лежал князь Андроников; пуля пробила ему грудь немного выше сердца и вышла в спину; казалось, его ожидала близкая кончина, однако он жил еще долго после того: пуля обогнула ребра, не пронизав внутренности. Кроме них подобрали еще двух раненых офицеров да десятка полтора простых всадников.

Когда я вернулся с донесением, мне не дали даже вздохнуть и отправили с новым поручением узнать, что происходит в деревне, в которой пальба не прекращалась. На этот раз Вельяминов послал со мной несколько линейцев. В тесной улице, огороженной плетнями с обеих сторон, я наехал нечаянно на весьма неблаговидную сцену. Егеря сцепились с бегущими чеченцами и кололи их штыками; пули жужжали по разным направлениям; чеченцы метались во все стороны, прыгали через плетни и везде натыкались на солдат. На земле валялся какой-то военный доктор; я счел его раненым, но оказалось, что он от испуга потерял рассудок. Руками отмахивая летавшие пули: «кыш! кыш!» доктор кричал жалобным голосом, чтоб его не кололи, потому что навеки закаялся лезть в драку. Бедняк вообразил себя чеченцем; казаки насильно его подняли, перевалили как куль

Стр. 253

через седло и повезли на перевязочный пункт. От полковника Пирятинского я узнал, что неприятель обратился в полное бегство, но что около сотни чеченцев, отрезанные от леса, засели в три смежные дома, стоящие посреди большого сада, и не хотят сдаваться. С этим известием я вернулся к командующему войсками. В это же время подвезли помешанного лекаря. Корпусной штаб-доктор Ильяшенко слез с лошади, пощупал пульс и скомандовал фельдшеру: «Ланцет!» Едва пациент увидал этот инструмент, как стал вырываться из рук у казаков и раздирающим голосом взывать: «Ради Бога, не режьте голову, я мирной! Мирной! Никогда не буду драться». Ланцет показался ему огромным кинжалом. Несмотря на протест, два сильные казака растянули его на траве, открыли ему вену и, выцедив порядочную толику крови, отправили в лазарет.

По вторичному донесению от Пирятинского что чеченцы, которые заперлись в трех домах, отвергая пощаду, сильно отстреливаются и успели уже убить одного подполковника и переранить многих солдат, Вольховский пошел вместе с начальником артиллерии, полковником Бриммером, со Всеволожским и с Богдановичем лично распорядиться развязкой этого дела. Меня послали провести их по дороге, с которою я успел познакомиться, когда в первый раз проезжал по селению. Сакли были оцеплены тройною цепью застрельщиков, лежавших на земле, за плетнями и за деревьями. Никто не смел показаться на виду у неприятеля: верным глазом направленная пуля наказывала неосторожного; поэтому и мы прилегли за забором, находя бесполезным сделаться мишенью для чеченцев. Подвезли легкое орудие. Ядро пронизало три сакли во всю их длину; после второго выстрела прибежали однако сказать, что на противоположной стороне наши ядра бьют собственных людей. Очистить хотя бы одну сторону от застрельщиков с их резервами значило открыть неприятелю дорогу к бегству, а этого не хотели допустить; поэтому прекратили пальбу. Приказали зажечь сакли хотя бы с одной стороны. Легко было приказать, но исполнить довольно трудно; во-первых, футовый слой глины оберегал от огня внутреннюю плетневую стену, во-вторых, вся она была пробита отверстиями, из которых выглядывали дула метких винтовок. Нашлись однако два сапера, которые решились взяться за дело: подвигая пред собой дубовую дверь вместо щита и неся пуки соломы и хворосту, они подползли к узкому фасу крайнего дома, с неимоверным трудом сбили глину у фундамента и подожгли плетень, начавший медленно тлеть под своею несгораемою оболочкой. Чеченцы продолжали стрелять и с этого боку, пока жар не отогнал их от горящей стены. К саперам-зажигателям присоеди-

Стр. 254

нились по охоте еще два артиллериста. Они влезли по зажженой стене на плоскую крышу, саперы подавали им гранаты, которые они, сообщив трубке огонь, через широкую дымовую трубу стали бросать во внутренность сакли, тесно набитой оборонявшимися чеченцами. Слышно было, как лопнули первые две гранаты, последующие перестало рвать. Позже мы узнали, что чеченцы, садясь на них, тушили огонь в трубках прежде, чем он сообщался пороху.

Мало-помалу огонь охватил и прочие две сакли; неприятелю оставалось только сдаться или гореть. Вольховский пожалел храбрых людей и приказал находившемуся при нас переводчику, старому моздокскому казаку Атарщикову, предложить им положить оружие, обещая в таком случае от имени главного русского начальника не только жизнь, но и право размена на русских пленных, открывавшего для них надежду когда-нибудь вернуться к своим семействам. Огонь замолк, когда Атарщиков выступил вперед и по чеченски крикнул, что хочет говорить. Сидевшие в домах выслушали предложение, посоветовались несколько минут, потом вышел полуобнаженный, от дыму почерневший чеченец, проговорил короткую речь и — выстрелы засверкали изо всех бойниц. Ответ заключался в следующих словах:

— Пощады не хотим; одной милости просим у русских, пусть дадут знать нашим семействам, что мы умерли, как жили, не покоряясь чужой власти.

Тогда было приказано зажигать дома со всех концов.

Солнце закатилось, и одно красное пламя пожара освещало эту картину гибели и разорения. Чеченцы, твердо решившиеся умереть, запели предсмертную песнь, сперва громко, потом все тише и тише, по мере того как число поющих убывало от огня и дыма.

Гибнуть в огне, однако, страшно мучительно и не каждый в силах перенести эту пытку. Неожиданно растворились двери догоравшего дома. На пороге явилась человеческая фигура — огонь блеснул, пуля свистнула мимо наших ушей и, сверкая лезвием шашки, чеченец бросился прямо к нам. Широкоплечий Атарщиков, одетый в панцырь, подпустил бешенного чеченца на десять шагов, тихо навел ружье и всадил ему пулю прямо в обнаженную грудь.

Чеченец сделал огромный прыжок — повалился, поднялся опять на ноги, вытянулся в струпу, и медленно склоняясь, упал мертвый на родную землю.

Через пять минут повторилась та же сцена, выскочил еще чеченец, выстрелил из ружья и, махая шашкою, прорвался через линию цепи застрельщиков; на третьей цепи его закололи.

Стр. 255

Горящие сакли стали разваливаться, осыпая искрами истоптанные сады — из-под дымящихся развалин выползли шесть раненых, чудом уцелевших лезгин; солдаты подняли их и отнесли на перевязку; ни один чеченец не дался живьем: семьдесят два человека кончили жизнь в огне.

Разыгрался последний акт кровавой драмы; ночь покрыла сцену. Каждый по совести исполнил свое дело: — главные актеры отошли в вечность; прочие действующие лица и за ними зрители с камнем на сердце стали расходиться по палаткам: и может статься, не один в глубине души задавал себе вопрос — для чего все это? разве для всех, без разбора языка и веры, нет места на земле?

На обратном пути в лагерь мы должны были проходить мимо лазаретных палаток; в них охали и стонали раненые; поодаль стоял большой навес, из-под которого мерцал слабый огонек и слышалось мерное чтение псалтыря: там лежали тела наших убитых в ожидании могилы. На каждом шагу встречались нам невеселые впечатления, однако мы не имели времени подчиняться им надолго: в лагере ожидали нас живые интересы, ожидали начальники и товарищи; одни озабоченные ответственностью, лежавшею на них нелегким бременем; другие — с горячим участием, свойственным молодости; третьи — с затаенным чувством эгоизма, побуждавшим взирать на все, что делалось, как на бенефисное представление в пользу их честолюбивых расчетов. Эти люди не могли миновать блестящей будущности. К корпусному штабу присоединилось в последнее время много новых лиц, военных и гражданских. Приехали: правитель гражданской канцелярии — забыл его имя, казначей Крылов, секретарь Николай Павлович Титов, добрый, умный, исполненный странностей и неимоверно рассеянный, писатель и поэт, страстный поклонник и подражатель Бальзака, дававший нам в Тифлисе после экспедиции весьма вкусные литературные ужины. В отряд явился и до сумасшествия храбрый, благородный, вечно восторженный Албранд, приехавший на Кавказ от несчастной любви искать славы или смерти. Он выпросился немедленно к Зассу, и во время кавалерийской атаки Герменчугского завала случайным образом я столкнулся с ним на берме. «За мной, ребята!» — крикнул он казакам и тотчас полез на бруствер. Цукато и я за фалды черкески стянули его вниз. «Погодите, не так скоро, напрасно подведете людей под верные пули». В это время молодой казак, пораженный прямо в сердце, упал возле нас; мгновенная смерть не успела стереть улыбки с его лица. «Какой завидный конец! — воскликнул Албранд: — зачем злая судьба поразила

Стр. 256

его, а не меня!» На это нечего было отвечать, у каждого своя охота. Между адъютантами Корпусного командира заметнее других был все-таки А. Е. Врангель, и я очень его любил за его всегдашнюю приветливость, проистекавшую от непритворно доброжелательной души. Часто сходился я также с Давыдом Дадианом, сыном мингрельского владетеля, молодым, довольно изнеженным, мальчиком, не переносившим вида крови, а с моим старинным приятелем Пикаловым виделся, не проходило дня, в палатке, на походе или на батарее под неприятельским огнем.

Кази-Мегмет уберегся от нас. Чеченцы хотели его удержать в ауле, когда подошли русские войска, но он, сомневаясь в успехе, увернулся от них хитростию: ему вдруг явилось внушение свыше, что Аллах не дарует победы своим многогрешным поклонникам, ежели он, его имам, не станет во время боя молиться за них над текучею водой, а речка находилась за аулом. Не дерзая ослушаться боговдохновенного человека, они выпустили его к воде. Тогда он приказал им непременно отразить русских, обещая в таком случае довершить их со своими лезгинами и ни одного человека не выпустить живым из чеченской земли. Когда по взятии нами Герменчуга чеченцы принялись обвинять его во лжи, он ответил им, что вина принадлежит им, ибо сражаясь без веры и упования, они впустили русских в селение и тем отняли у него возможность исполнить волю Аллаха. Однако в скором времени он заплатил нам за герменчугскую удачу и снова поднялся на прежнюю высоту богоугодности в глазах легковерных горцев.

Шесть дней простояли мы возле Герменчуга, разоряя селение и поджидая возвращения колонны, отправленной с ранеными в крепость Грозную, откуда она должна была привезти почту, провиант и снаряды. Засс уехал в Наур, главную станицу Моздокского казачьего полка, лечить свою рану. Время проходило невесело, в сравнительном бездействии, и один только эпизод подал несколько новую пищу для разговора. Лекарь, потерявший рассудок во время штурма, бежал к чеченцам, которые, как все мусульмане, идиота считают существом неприкосновенным. Забравшись к ним, он счел обидным, что его не потчуют пуншем и за это стал их ругать и даже бить. Чеченцы, желавшие избавиться от такого беспокойного гостя, прислали в лагерь переговорщика с предложением разменять доктора на некоторых лезгин, захваченных в Герменчуге.

— Как, разменять этого доктора? — сказал Вельяминов, призвав чеченца. — напротив того, я пошлю к вам в лес еще несколько таких субъектов, у меня имеется в запасе не один идиот.

Стр. 257

Чеченцы до того испугались этого обещания, что на другой день привели доктора в лагерь без всякого условия.

Первого сентября мы двинулись от Герменчуга к селению Автури и опять в лесу имели сильную перестрелку; тут наши казаки отбили сотни две рогатой скотины, которую неприятель не успел загнать в лес. При этом случае моздокский казак показал пример необыкновенной ловкости и силы. Трехлетний бык впереди стада стрелой несся в лес, казаки и татары напрасно старались его догнать. Тогда линеец на доброй лошади опередил прочих, настиг быка и на всем скаку нанес ему шашкой два удара, один по задним ногам, от которого он присел, другой по шее, от которого голова покатилась на землю. Дело случилось на моих глазах. Одним ударом срубленную голову животного отнесли к Корпусному командиру, который приказал подарить казаку три червонца за его молодецкую силу. Черкесы вообще умели хорошо владеть конем и оружием, но и наши линейские казаки не уступали им в этом деле. Спустя два года я имел случай видеть на Кубани другой пример казацкой удали на коне, о котором стоит упомянуть. Вдоль правого берега Кубани тянется ряд курганов, на которых во время дня помещались сторожевые парные пикеты. Саженей сто позади курганов проходила почтовая дорога. Существовал порядок, по которому, когда начальник едет по дороге, один казак должен оставаться на своем месте, а другой скакать наперерез начальнического экипажа и рапортовать о том, что замечено. Однажды я проезжал вместе с Зассом по кубанскому кордону, которым он командовал в то время. Коляска неслась во всю прыть отличных почтовых лошадей. Казак с ближайшего кургана поскакал к нам навстречу, вдруг, не останавливая коня, сделал вольт, выхватил из чехла винтовку, дал выстрел и, на втором вольте подняв с земли какой-то предмет, продолжал скачку. Когда он поравнялся с коляской, мы разглядели у него в руке застреленного зайца; теплая еще кровь доказывала, что штука была не подготовлена заранее, а он действительно убил лежачего зайца, на которого случайно наехал.

В Автури дошло до нас весьма неприятное известие о сильном поражении, которое Кази-Мулла нанес гребенским казакам в недальнем расстоянии от Терека. Дней шесть спустя после герменчугского дела он показался со значительною партией по правую сторону Терека в виду станицы Червленной. Командир полка переправился за речку с тремя сотнями казаков и двумя конными орудиями и пошел навстречу неприятелю. Чеченцы стали отступать и завлекли полковника Волжинского в лес, находившийся от нашей границы далее двадцати

Стр. 258

верст, окружили там заранее спрятанною пехотой и разбили на голову его отрядец. Не более половины казаков уцелели от побоища; Волжинсиий пал жертвой своей неосторожности, а оба орудия были потеряны. Неприятель не мешкая увез их в селение Беной, лежащее в нагорной Чечне, известной на Казказе под именем Ичкеры. Все без исключения приняли к сердцу эту неожиданную неудачу. Вельяминов хмурился, молчал, думал и, сидя на барабане перед палаткой, только ладонью смахивал пыль со своих рыжеватых бакенбард, заслуживших ему у черкесов название генерала-плинера (красного генерала), и обчищал рукава и полы у своего сюртука. Он был очень опрятен и не терпел на себе на пылинки; в то же время любил он собак до крайности.

В минуту досады только собака могла его развеселить своими ласками. Ей позволялось прыгнуть на него с грязными лапами, замарать платье, лизнуть куда попало; он начинал ее гладить, называть по имени, и пасмурное лицо его прояснялось. Между собаками, бежавшими за отрядом, фаворитом его был большой черный Приблуд, принадлежавший батарее кавказской гренадерской бригады. И действительно, Приблуд был умная и верная собака, не изменявшая своим кормильцам артиллеристам и понимавшая вместе с тем значение своего покровителя, к которому она никогда не пропускала явиться, виляя хвостом, только он займет свое место перед огнем. Но тут все ласки, все прыжки Приблуда, которого с намерением подгоняли к Вельяминову, теряли свою успокоительную силу; он продолжал хмуриться и думать, не говоря ни слова.

Результат его размышлений и частых совещаний с корпусным командиром обнаружился, наконец, и для нас, хотя не прежде самой минуты выступления. Алексей Александрович вообще был несообщителен и отнюдь не любил огласки своих военных замыслов. На Кавказе очень был известен ответ, который он дал одному любопытному дивизионному командиру, спросившему у него однажды, на походе за Кубанью, куда идут. «Про то ведает барабанщик, он ведет; спросите у него, ваше превосходительство, а я ничего не знаю». Из походных приготовлений мы поняли, что решено идти в Ичкеру, отнять потерянные орудия и разорить Дарго, где Кази-Мегмет, проживавший в Гимрах, основал себе одновременно вторую оседлость. Для этой цели Вельяминов отделил от отряда: два батальона Бутырцев, батальон Московцев, батальон 40-го и батальон 41-го егерских полков, да два батальона Эриванских карабинеров с ротой сапер. Из нерегулярной пехоты пошел с нами Грузинский полк. Соображаясь с

Стр. 259

лесистою горною местностью, на которой нам приходилось действовать, Вельяминов повел при пехоте только четыре горные орудия, две мортирки, два легкие орудия в шесть лошадей, к ним по одному зарядному ящику в пять лошадей и два запасные лафета, да одну сотню линейских казаков и сотню конных татар. Пятьдесят воловьих ароб везли за отрядом провиант с тем, чтобы на обратном пути поднять раненых и больных. Численность этого отряда превышала с небольшим четыре тысячи пятьсот человек. Малое число артиллерии, кавалерии, казенного обоза и офицерских вьюков, сокращенных до нельзя, много уберегла нас от неудачи, какую в 1845 году понес в Ичкерийских горах князь Воронцов, у которого отряд был загроможден кавалерией и артиллерией, нигде не находившими места действовать и увеличивавшими только протяжение колонны на тесных лесных дорогах. Остальная часть нашей пехоты, с обозом, артиллерией и со всею кавалерией, должна была впоследствии перейти через Сунжу по направлению к Герзель-аулу и ожидать приказания, где остановиться.

VIII.

Утренняя заря не показалась еще на горизонте, когда ударили У подъем 7-го сентября. Тяжелая минута вставать до рассвета под полотняным навесом палатки. Свежо, не хочется покинуть теплую постель, а спать невозможно: барабан без умолку стучит над самым ухом. Полы палатки откидываются, холодный утренний ветер проникает под одеяло, гнешься и тоскливо глядишь на картину вялого пробуждения лагеря. Солдаты вылезают из тесных палаток или начинают подыматься с росистой травы, если стояли биваком, обтряхивают шинели, обвивают портянками босую ногу, натягивают сапоги, потом надевают подсумки и застегивают ранцы. Все это, потягиваясь, зевая и с легкою побранкой на раннее время, на холод, на климат вообще, а случается и на начальство. Кое-где над догорающим костром денщик или казак, присев на корточки, наблюдает за чайником, в котором кипятится вода для господского чаю. Лошади ржут и нетерпеливо бьют копытом в ожидании утренней дачи. А барабанщик все продолжает обрабатывать туго натянутую телячью кожу. Входит денщик, в одной руке кувшин холодной воды, в другой стакан горячего чаю. Вскочить на ноги, ополоснуться, одеться, перекинуть шашку через плечо и сесть перед палаткой с чаем и трубкой не требует более пяти минут. Тем временем укладывают вещи, снимают

Стр. 260

палатку и вьючат лошадей; говор и суета возрастают с каждою минутой. «Ну, шевелись, ребята! — кричит унтер-офицер, — Живо разбирай ружья; ранний поход, будет работа, такое уж заведение у начальства. Чай и чеченца барабан разбудил. Окаянный притаился за кустом, да и ждет!» Кавалерия седлает лошадей, орудия запрягают. Сидишь, смотришь на все это движение полусонными глазами, глотаешь горячий чай и пускаешь на воздух клубы синего дыма. В подобную минуту человек менее всего занят размышлением, если на нем не лежит какая-нибудь особенная служебная обязанность; да и ту он исполняет машинально, по принятой привычке. Нужны солнечный луч или сильный толчок со стороны, чтобы разбудить в нем усыпленные душевные силы. Барон Григорий Владимирович в фуражке без козырька, шинель в рукава, садится на свои походные кресла и заботливым глазом начинает следить за уборкой лагеря. Вольховский, в калмыцком ергаше, хлопочет с дежурным штаб-офицером, подзывает полковых командиров, расспрашивает лазутчиков, подписывает бумаги на спине казака, подставленной вместо пюпитра. Помню, как он морил и меня, приказывая будить ночью, а в своей палатке без огня расспрашивая по получасу о дороге, о количестве запасного провианта, патронов и снарядов и как укорял, когда я не был в состоянии положительным образом отвечать на каждый вопрос. Дело офицера генерального штаба, говорил он в таком случае, заботиться обо всем, знать все, что касается до состава войск и до снабжения припасами всякого рода; для этого ему открыта канцелярия и предоставлено право расспрашивать проводников и получать сведения от начальников частей.

Позже начинают составляться офицерские кружки для распивания чаю с приправою толков о том, куда идут и чего можно ожидать от наступающего похода. У кого денщик опоздал его заварить или не достало припасов, идет к товарищам. Русские офицеры живут дружно, все делят пополам: и табак, и вино, и чай, и сахар. Приходи только за табаком со своею трубкой — в то время не знали папиросок — а к чаю со своим стаканом и собственным кипятком; время перед выступлением дорого, а медные походные чайники обыкновенно очень малы. В этот раз мне не удалось долго предаваться предрассветному безмыслию, ни толкам и распиванию чаю в компании товарищей. Вельяминов приказал мне идти в голове колонны с проводниками, которые должны были вести нас через Маюртупский лес по дороге к Белготою. Ударили подъем, отряд начал строиться, со всех сторон стали стягиваться батальоны, артиллерия въехала в свои

Стр. 261

места, застрельщики вышли вперед и растянулись хищною нитью по обе стороны густой массы войск. В это время показалась заря, и скоро после того солнце заиграло яркими лучами на штыках солдатских ружей. Перед нами чернел Маюртупский лес. Встретим ли мы там неприятеля и в каком числе, никому не могло быть известно. Лесную опушку заняли обыкновенным порядком, обстреляв ее сперва картечью. Чеченцы ни одним выстрелом не отозвались на наш огонь. Отряд вошел без сопротивления в глубину леса, через который змеилась арбяная колея, пробираясь сквозь кустарник и тесный лабиринт вековых гигантов, на каждом шагу загораживавших дорогу своими нависшими сучьями. Глубокая тишина нарушалась только шелестом листьев от застрельщиков, продиравшихся сквозь чащу и изредка брякнувшим ружьем. Версты две от входа в лес лежало поперек дороги дерево огромной толщины. Чеченцы, прикрываясь им, встретили убийственным залпом наших передовых застрельщиков. Резерв ударил в штыки, авангардная рота поддержала его, неприятель бросил засаду, но с той минуты загоралась сильная перестрелка. Для провоза артиллерии и обоза надо было очистить дорогу от баррикады. Саперы, шедшие в голове колонны, принялись за работу; стук топоров смешались с перекатами ружейного огня. Чеченцы, засевшие на деревьях, необычайно метко стреляли с высоты по рабочим, которых им легко было видеть; сапер за сапером падали убитые или раненые. Солдата три катались по земле в страшных судорогах и ревели от боли, получив самые мучительные раны, которые только могут поразить человека. Саперы бросили топоры и спрятались за деревья, а капитан Богданович схватил один из брошенных топоров, сел на лежащее дерево и принялся рубить со всего плеча так, что только щепки летели во все стороны, приговаривая: «Если солдатам прилипла охота по-бабьи пробавляться в холодку, то чтобы не нажить стыда, кому же за них работать, как не командиру?» Неглупые солдаты поняли сарказм, постыдились своей минутной робости и приступили к дереву с удвоенным усилием. Богданович, чтоб отвлечь мысли работавших от опасности, совершенно открытый для неприятельских выстрелов, стоял на завале и, посвистывая и пристукивая каблуками, забавлял солдат побасенками и прибаутками, которые он мастер был говорить. Работа уже подходила к концу, когда Вельяминову удалось пробраться до нас по тесной дороге и привести грузинских милиционеров, которые, рассыпавшись по лесу, отогнали чеченцев. Двенадцать саперов однако успели выбыть из строя, не считая пехотных солдат, подстреленных в цепи. На этом дело не

Стр. 262

остановилось в Маюртупском лесу. Около пяти верст мы прошли изредка меняясь выстрелами с неприятелем, всюду уступавшим дорогу, потом снова усилилась перестрелка с нашей правой стороны. Принуждены были усилить боковое прикрытие целым батальоном, потому что оно набрело на чеченские кутаны, то есть шалаши, в которых они спрятали в лесу свои стада и семейства. Тут дело, дошедшее до штыков и до шашек, кончилось тем, что с той и с другой стороны пали десятка два, и наши солдаты успели захватить разные съестные припасы и кое-какое совершенно бесценное тряпье. В плен отдались несколько стариков и беззубых старух: все чеченцы и чеченки, обладавшие здоровыми и молодыми ногами поуходили в такую чащу, куда бесполезно было за ними гнаться.' Перед захождением солнца мы вышли на открытое возвышение, у подошвы которого, с восточной стороны, текла река Гудермес, и расположились лагерем.

В начале ночи три пехотные батальона, грузинская милиция и четыре горные орудья, под командой Вольховского, были отправлены занять деревню Белготой, от которой дорога разделялась, на юг — в Дарго, а на восток — в Беной, куда чеченцы завезли орудия отнятые у гребенских казаков, полагая их в этом месте недосягаемыми для русских войск, никогда еще не проникавших так далеко в чеченские горы. Несмотря на неожиданность этого движения и на ночное время, неприятель подметил его и с упорством защищал переправу через Гудермес. Когда мы днем пошли по следам Вольховского, вся дорога была усеяна патронами, растерянными нашими солдатами во время ночной перестрелки, что ясно доказывало нелепость подсумка, привешенного позади спины.

Так как на забаву легкомысленного человечества нет такого серьезного, даже драматического положения, которое бы совершенно обошлось без комической интермедии, так и на этом переходе случай, грозивший сначала ввергнуть в нешуточную беду всеми уважаемого человека, потом обратился в сцену возбудившую всеобщий хохот. Нашего почтенного барона Григория Владимировича на волос не столкнул в овраг его собственный ординарец. Этот господин, состоявший при нем, кажется, по поводу родственных связей, от природы был одарен специальным свойством: с наивностью новорожденного делать всевозможные неловкости. Да и на него самого, как шишки на бедного Макара, сыпались самые забавные несчастия. Не только в штабе, во всем отряде его знали с этой увеселительной стороны; к сожалению, однако, его наивные проделки не всегда обходились без изъяну для других.

Стр. 263

Палатка ли, развалившись, покрывала своего жильца; лошадь ли неслась с подвернувшимся вьюком, разметывая по полю чемоданы, кастрюли, бутылки, или кричали «Берегись! Жеребчик сбивает седока!» — не справляясь говорили: «это новое приключение с N». Еще в Тифлисе, до выступления в поход, разнесся однажды слух, будто денщик едва не отравил его. Тотчас навели справку и оказалось, что дело совершилось без всякого преступного намерения. Он отлично картонировал, беспрестанно занимался этим искусством, денщику только и приходилось что подавать ему потребные для того припасы. N* заболел лихорадкой, и когда он спросил прописанного доктором лекарства, верный слуга, по неизменной привычке, подал ему вместо микстуры полную ложку спиртового лака. Другой раз, вернувшись из путешествия, N* долгое время не мог показаться в люди, потому что лицо его опухло страшным образом — от порезанных десен. Подобную рану нажить, кажется, не легко; она пришлась ему однако самым натуральным способом: сидя на почтовой телеге во время езды, он вздумал чистить зубы перочинным ножом.

В Галгаевскую экспедицию N* доставил нам удовольствие столько же забавного, сколько необыкновенного зрелища, в котором он разыграл роль не совсем завидную для джентльмена, коему, ради душевной невинности, отпускались такие грехи, за которые другого строго бы осудили. Не отыскав другого товарища, он поместился в палатке у Гайты-баши, старого турка, которого мы, не знаю право для чего, провели с его конвоем по галгаевским горам. Дней пять этого сожительства обошлись без приключений, хотя доброму мусульманину очень не нравились некоторые свиным мясом отзывавшиеся походные припасы господина N; на шестой день разразилась буря. Корпусной командир со всем штабом сидел на холму в ожидании насладиться видом солнечного восхода в горах. У наших ног расстилался ряд палаток, которые мы готовились покинуть, потому что, как помню, это было в Шуани; между ними выше всех красовалась зеленая, круглая палатка, вмещавшая Гайта-баши с его товарищем. Турок творил утренний намаз, до нас долетал монотонный напев его молитвы. Вдруг он сменился яростным вскриком; N, до нельзя сконфуженный, выскочил из палатки, и следом за ним полетели чемоданы, кофейник, чайник, подушка и другие походные принадлежности, которые он, с призванным на помощь казаком и денщиком, поспешно стал подбирать. Это требовало пояснения, и мы не долго томились в неизвестности. N* пошутил с Гайта-баши: пока тот молился, он его мазнул по губам колбасой — за что со срамом был изгнан из-под гостеприимного крова зеленой палатки. Корпусной

Стр. 264

командир подозвал его, расспросил как было дело, сильно побранил, и кончил свою наставительную речь весьма нелестным заключением: — «a present je vois que vous etes un sot»[x]. N* вытаращил только глаза, а впрочем это начальническое решение скользнуло с него как с гуся вода.

Давно бы перестали помнить эти проделки, но N* не дремал; в Чечне, на первых же порах, он позаботился напомнить о себе. Где-то на привале Вельяминов давал завтрак для Корпусного командира; вокруг стола сидели на барабанах, и несколько их стояло в стороне для опоздавших офицеров. Когда N* подъехал верхом к самому столу, Алексей Александрович не замедлил сделать ему приглашение слезть и приступить к закуси. Пять минут спустя за нашею спиной раздался чрезвычайно громкий, но необычный стук барабана, в то же время со всех концов кричали: «держи! держи!»

Все оглянулись и — расхохотались: сцена того стоила.

Чья-то лошадь мотала барабаном, висевшим у нее на поводу, била его об землю, металась во все стороны, дыбилась, лягала и, чем больше прыгала, тем сильнее гремел барабан и увеличивал страх бедного животного. Насилу овладели ее бешенством. «Что за чудное дело, чья это лошадь?» — спросил Вельяминов. «Моя», — отозвался плачевным голосом N*. Не отыскав, кому передать лошадь, имея перед собой соблазнительный завтрак, он привязал ее к одному из запасных барабанов. Несколько минут конь простоял, наклонив голову, потом попытался ее поднять: барабан слегка пристукнул; мотнул мордой: и барабан загремел; тогда он поднялся на дыбы, и началась потеха.

Всем известный турецкий жеребчик, которого он вечно лечил весьма странными симпатическими средствами от не существовавшей порчи, не имел привычки повиноваться удилам, а возил его по собственному воззрению, куда ему нравилось. Пошлют направо, он несет его, очертя голову, налево. Накануне выступления, в одну из таких скачек, он сбросил с лошади раненого в руку князя Кирбека.

В последнее время N* в самую минуту выступления уловчился выменять у какого-то пехотного офицера лошадь, окладом шеи и к верху задранной головы близко походившую на верблюда. Гордая осанка коня очень понравилась ему, и он пересел на него с видимым удовольствием. Прошло часа два со времени этого счастливого промена; мы подвигалась по высокому и узкому гребню, на котором две лошади с трудом могли идти рядом. Корпусной командир имел

Стр. 265

возле себя Вельяминова, с которым говорил о чем-то занимательном, поглощавшем все его внимание. В свите сделалась вдруг тревога. N* несся на лошади, задравшей голову вертикально к облакам, растолкал народ направо, налево и, пролетев между бароном Розеном и Вельяминовым, первого из них задел с такою силой, что лошадь его, поскользнувшись, задом повисла над обрывом. Вельяминов, схватив ее за повод, успел спасти барона от решительного падения, которое бы наверное не обошлось ему без поломанных костей, а может быть, стоило бы и жизни. В десяти шагах от места происшествия, рьяный конь N* ткнулся мордой в землю и наездник поневоле, описав высокую дугу, полетел ему через голову. Добрый Григорий Владимирович, оправившись от неожиданного испуга, при виде этой сцены не удержался от смеха и наградил его только комплиментом: «je vois, je vois, vous avez un nouveau cheval, tout rempli de belles qualitees comme vous meme»[xi]. Горемычная звезда, под которою родился N*, не помешала ему однако подвигаться, равняясь со всеми, на поприще службы и даже за нашу экспедицию попасть в гвардию. Бабушка либо тетушка для него ворожили.

Помечая на бумаге впечатления давно прошедшей молодости, по мере того как они возобновляются в моей памяти, я не упустил рассказать и о забавных похождениях господина N* в доказательство, что мы не всегда были заняты одними побоищами и нередко имели случай отвести душу на пустяках и посмеяться, как смеются только в те годы, в которые человека веселит каждый вздор.

Однако пора возвратиться к рассказу об Ичкерийской экспедиции. На другой стороне реки Аксай, через которую следовало идти в Беной, возвышался крутой, сплошным лесом покрытый гребень. Тесная дорога, заваленная деревьями в двадцати местах, поднималась на высоту, пролегая вдоль ската, обращенного к реке. Сто шагов над нею тянулся по горе крепкий завал, сильно занятый неприятелем. Когда мы со всем отрядом стали на позицию над крутым скатом к реке, тогда только Вельяминов разрешил Вольховскому идти к переправе с войсками, накануне отданными в его распоряжение. Два легкие орудия, наша единственная полевая артиллерия, открыли огонь по противоположному завалу; Пикапов командовал ими, сам командир, Э. В. Бриммер, направлял выстрелы, редкий снаряд не попадал, но это нисколько не смущало горцев; деревья, из которых они сплотили себе оборону, победоносно выдерживали огонь нашей немногочисленной артиллерии. Мы видели с нашего берега, как

Стр. 266

колонна переправилась через Аксай и, медленно поднимаясь в гору, исчезла в густом лесу. Эхо беспрерывного ружейного огня разнеслось по горам; путь колонны обозначился двумя дымовыми полосами; огни сверкали с завала вниз, с дороги вверх. Иногда дым, не подвигаясь, начинал клубиться на месте, сливался в одно облако, сухой, отрывистый звук неприятельских винтовок покрывал шипучую трескотню солдатских ружей; ветерок переносил к нам пронзительное гиканье чеченцев, перемешанное с русским ура. Тогда Пикалов тотчас начинал посылать ядра в дымовую глыбу, нашим через голову, и ни одно не ложилось, куда не следовало. Артиллеристы Кавказской гренадерской бригады имели верный глаз и знали хорошо свое дело. Дымовой клуб опять разматывался в две волнистые ленты, препятствие было уничтожено, отряд подавался вперед. Недолго неприятель безнаказанно пользовался выгодами своей, казалось, непреодолимой позиции; скоро обозначилась на горе, поверх завала, новая полоса дымков. Грузинские милиционеры обошли его, и по мере того как они проникали сквозь чащу, чеченцы были принуждены уходить. Перед вечером мы имели утешение видеть, как наши войска стали собираться на открытой вершине горы. Лес был пройден, успех предприятия почти верен; вопрос заключался только в том, найдутся ли орудия в Беное, и не успеет ли неприятель увезти их еще дальше в горы.

В этот день одно счастие спасло Вольховского от смерти. Колонна остановилась на половине подъема, ожидая пока расчистят два завала, один от другого не далее двухсот шагов. На каждом из них работали по две роты, стараясь столкнуть под гору огромные колоды, которыми была загромождена дорога. Не обращая внимания на предостережение Богдановича, советовавшего не идти без конвоя, он пошел к передовому завалу с одним юнкером Шиоевым, армянином, находившимся при нем в должности бессменного ординарца. Когда он удалился шагов на двадцать от первой баррикады, Богданович, распоряжавшийся расчисткой, по какому-то необъяснимому побуждению послал за нам трех саперов, несмотря на запрещение давать ему провожатых. На половине дороги между двумя завалами в виду всех около десятка чеченцев неожиданно выскочили из кустов, мгновенно изрубили саперов, которые встретили их штыками, и погнались за начальником штаба. Ни с какой стороны нельзя было стрелять, не рискуя убить самого Вольховского; вовремя подоспеть казалось также невозможным; в несколько секунд его могли догнать и изрубить в куски. Шиоев его спас. Он загородил чеченцам дорогу и приложился в них, не выпуская заряда. Пока они колебались, кому

Стр. 267

идти на верную смерть, солдаты успели подбежать. Тогда чеченцы скрылись в лес так же быстро, как они из него вынырнули. Не будь саперов, которые, жертвуя собой, на несколько мгновений остановили неприятеля, да Шиоева, Вольховский не пережил бы этого случая.

На другой день, перед полуднем, мы получили первое известие от Вольховского. Лазутчик пробрался к нам в лагерь с запиской, в которой он уведомлял о возвращении потерянных орудий, найденных в глухом овраге, куда они были спрятаны бенойскими жителями. Эта новость произвела всеобщую радость в отряде. Хотя орудия сами по себе не стоили всех трудов, жертв и издержек на добычу их, однако не следовало оставлять подобного трофея в руках у горцев и не дурно было им в то же время дать урок в том, что отбивать у нас артиллерию вовсе не выгодно. При обратном следовании Вольховского по Аксаевской горе повторилось вчерашнее дело, с тою только разницей, что неприятель, будучи лишен возможности держаться в завале, устроенном продольно над дорогой, сильно наседал на ариергард и возле самого спуска к реке успел даже отрезать полроты, которую Резануйлов выручил не без труда.

Десятого сентября войска отдыхали, исподволь скашивая поля, вырубая сады и разоряя белготойские сакли. Чеченцы по одиночке перестреливались с лагерною цепью, выезжали из лесу поджигитовать с казаками и татарами, но нигде не показывались в большом числе, приберегая свои силы на честные проводы, когда мы пойдем обратно. Накануне у нас были убиты несколько солдат и три татарские милиционера. Их похоронили на месте прежней стоянки над Аксаем, под бывшими коновязями, как было принято, с целью прятать могилы от чеченцев, не хотевших терпеть в своей земле даже наших мертвецов. В ночь чеченцы отрыли тела и, осквернив, выбросили наружу. Татар это озлобило до такой степени, что полдесятка их целое утро пролежали в засаде и захватили живьем чеченца, подкрадывавшегося к лагерю, притащили его к свежей могиле своих товарищей и там срезали ему голову, несмотря на брань, угрозы и даже действительные побои от вблизи случившихся русских офицеров.

На другой день Вельяминов с половиной отряда двинулся разорить Дарго[xii]. Через Аксай следовало переправиться четыре версты выше того пункта, на котором Вольховский переходил в Беной. Глу-

Стр. 268

бокий и крутой овраг отделял Дарго от Белготоя. На другой стороне раскрывалась обширная, совершенно ровная площадь, покрытая полями, садами и домами широко раскинутого селения. Со всех сторон она была окружена лесом и горами. Полевые орудия пришлось спускать под гору, сняв с передка и затормозив сучковатыми срубами, к которым они были прикреплены канатами за лафетный хобот. Тут мы сделались свидетелями эпизода, возможного только в кавказской горной войне. Хотя неприятель и отказался от всякого прямого сопротивления, выжидая, когда мы станем отступать, однако нашелся чеченец, который наперекор пословице, что один в поле не воин, с помощью Аллаха и своей винтовки решился защищать переправу через Аксай. Он засел на противоположном скате горы за толстым пнем и открыл огонь по людям, медленно спускавшим орудия на совершенно открытой дороге. Напрасно цепь стреляла по нем беглым огнем, напрасно горные орудия пускали бессильные снаряды против сырого пня, напрасно сам Вельяминов, старинный артиллерист, распоряжался двумя мортирками, стараясь навесным огнем выжить его из засады. Убив одного солдата и ранив двоих, он выскочил из-за пня, показал рукой, что выпустил все патроны, гикнул и бегом скрылся в лес.

Когда войска поднялись на Даргинскую площадку и заняли место, тогда Вельяминов поехал распорядиться дальнейшим ходом дела. Накануне еще было получено донесение о переходе через главный хребет до тысячи человек андинцев с целью загородить нам дорогу в Андию. Подъехав к цепи, стоявшей в расстоянии пушечного выстрела от опушки того самого леса, в котором наши добрые войска тринадцать лет спустя так дорого поплатились в известную сухарную экспедицию, мы действительно увидали перед собой немалую толпу конных и пеших горцев. Орудия стояли наготове открыть огонь. Алексей Александрович внимательно оглядел лес через свою коротенькую зрительную трубу, подумал с минуту, а потом скомандовав: «Орудия, на передки! Горнист, играй отступление!» — проговорил знаменательные слова: «В эту трущобу я не полезу, а дразнить их незачем». Отодвинув цепь насколько было возможно не нарушая безопасности войск, имевших задачей разорить Дарго, он приказал приняться за дело, не теряя времени. Помню я даргинскую кукурузу ростом выше человека на коне; много сабель поломали на ней наши татары, с ожесточением уничтожавшие все чеченское из мщения за поругание убитых товарищей. —

Без выстрела мы разорили Дарго и вернулись в Белготой.

Стр. 269

Двенадцатого началось отступление, не по старой дороге на Маюртуп, которую чеченцы перегородили бесчисленными завалами, а на Центури, Гурдали и вниз по левому берегу Аксая к кумыкскому селению Хошгелды (Добро пожаловать). От Белготоя два лесистые гребня расходятся под острым углом, сначала поднимаясь, потом волнообразно спускаясь к Центури. Левый гребень командовал правым, по которому вела единственная дорога, удобная для следования обоза и артиллерии. Селение Центури лежало не далее шести верст от Белготоя. В одиннадцатом часу главная колонна, в которой находились оба штаба, полевая артиллерия, умножившаяся до — четырех орудий, потому что отнятые у неприятеля пушки были положены на запасные лафеты, которые мы привезли для этого дела, обоз и кавалерия, под прикрытием трех батальонов и грузинской милиции; двинулась в обратный путь. В ариергарде были оставлены возле Белготоя под командой генерального штаба полковника Зандена, исправлявшего при Вельяминове должность начальника штаба, егерский батальон Резануйлова, батальон М-ского полка и два горные орудия; а под начальством Пирятинского — два батальона его собственного полка, саперы и еще два маленькие единорога. Им было приказано начать отступление часа два спустя, когда обоз успеет перевалиться через гору. Одновременно выступив с белготойской позиции, Занден должен был идти по правой, Пирятинский по левой высоте. Алексей Александрович приказал мне остаться при Зандене; у Пирятинского находился генерального штаба поручик Калемберг. Во все утро неприятель не показывался и не разменялся с нами ни одним выстрелом; но это обстоятельство отнюдь не вводило нас в заблуждение: мы знали очень хорошо, что нас будут преследовать с полным ожесточением. По донесению лазутчиков не менее трех тысяч чеченцев собралось в окрестных лесах; кроме того, нельзя было думать, чтобы виденные нами вчера андийцы упустила такой удобный случай пострелять в гяуров во славу Аллаха и рада спасения своих грешных душ. Занден не скрывал от себя, что задача, выпавшая на его долю, была весьма щекотливого свойства, а потому с некоторым беспокойством ожидал минуты, когда нам позволено будет тронуться с места, ибо неизвестность, чем разразится бездействие неприятеля, для нас всех была крайне томительна. Хвост главной колонны не успел еще перейти за гору, когда из цепи дали знать, что против Пирятинского и против нашего правого фланга чеченцы начинают толпами выходить из лесу, и андийцы, простоявшие все утро на Даргинском плато, также спускаются под гору. Вследствие этого уведомления, Занден

Стр. 270

приказал мне сходить на правый фланг и, удостоверившись в справедливости показания, пройти потом налево вдоль всей ариергардной цепи; если где замечу какое-либо особенно важное обстоятельство, то, известив его через казака, не теряя времени скакать вдогонку за Вельяминовым и лично доложить ему обо всем. Занден не без причины рассчитывал, что в таком случае Алексей Александрович поспешит вернуться к ариергарду и своим присутствием избавить его от тяжелой ответственности. Направо от нас неприятель действительно показывался из лесу, не подходя однако ближе пушечного выстрела; в центре и на левом фланге, где в опушке густого леса лежали застрельщики от двух московских и двух егерских рот, господствовало полное спокойствие. Ни застрельщики, ни батальонный командир Резануйлов, беспрестанно обходивший цепь, не подметили в лесу ничего сомнительного; нигде следа человеческого присутствия, везде мертвая тишина; можно было слышать перелет птиц и жужжание жуков. Но именно эта тишина показалась мне слишком подозрительною. Во мне укоренилось убеждение, что неприятель показывается справа с одною целию отвлечь наше внимание, а всею силой нападет на левый фланг в надежде опрокинуть его и очистить себе дорогу к главной колонне, отягощенной кавалерией и обозом. С этою мыслию в голове я поскакал догонять Вельяминова, не жалея своей лошади, и через несколько минут настиг его вместе с Вольховским позади обоза, медленно сходившего под гору по причине очень трудной дороги.

Вельяминов со спокойным видом выслушивал мой доклад, заставляя повторять некоторые подробности. Вольховский нетерпеливо выжидал случая вмешаться в дело, и наконец у него вырвались слова: «Понять не могу, что вы говорите: неприятель сосредоточивается против правого фланга, а вы опасаетесь за левый».

— А я понимаю очень хорошо, — возразил Вельяминов. — Чеченцы показываются справа для того, чтобы нас обмануть, а налево прячутся в лесу с намерением озадачить наши войска неожиданным нападением. Батальон, налево кругом, скорым шагом! — скомандовал он егерям 40-го полка и сам поехал на рысях к ариергарду.

Вольховский, со своей стороны, отправился к Корпусному командиру доложить о происходящем.

— Кто у вас стоит на левом фланге? — спросил Вельяминов, пока

мы ехали.

— Резануйлов со своим батальоном.

— Резануйлов! Этот зубаст, отгрызется! А в центре кто?

Стр. 271

— М-ский батальон.

— Веди прямо к нему. За мной! — обратился он к егерям, догонявшим нас беглым шагом.

На высоком холме, служившем кладбищем для белготойских покойников, унизанном надгробными камнями и шестами, на которых развивались разноцветные флюгера, стоял Занден, имея возле себя два горные орудия под командой поручика Павла Бестужева. Увидав батальон, шедший к нему на подкрепление, он счел ненужным долее мешкать и приказал протрубить отступление. Протяжный звук исполнительного сигнала, повторенный горнистами в цепи, не замер еще в воздухе, как ружейная пальба и пронзительный вой чеченцев слились в один общий оглушительный гул. Безмолвный лес ожил с такою неожиданною силой, что озадаченные М-цы быстрее, чем бы следовало, бросились от опушки под покровительство артиллерии, совершенно заслонили от ее огня чеченцев, бежавших за ними с обнаженными шашками. В этот самый момент мы поднялись на могильный холм, с которого была видна вся впереди лежащая местность и, понятным образом, не были обрадованы тем, что увидали. Егеря, поспевшие с нами почти в одно время, разом поправили дело. Две роты, не дожидаясь приказания, кинулись с высоты навстречу осиленным товарищам, пропустили их через свои ряды, разрядили ружья неприятелю в упор и ударили в штыки. Осадив чеченцев, они быстро приняли в сторону и открыли дорогу для картечи. К несчастию, при третьем выстреле у единорога лопнула станина, ударив хоботом в камень — в горной артиллерии существовали тогда еще деревянные одностанинные лафеты — и мы были принуждены ограничиться стрельбой из одного только орудия.

На левом фланге неприятель повторил свой маневр еще с большим успехом, но по дыму и крику ясно было видно, что Резануйлов, оправдывая предсказание Вельяминова, огрызался как старый, травленый волк. Алексей Александрович хорошо знал людей и свое войско.

С этого началось дело, длившееся до солнечного заката.

Вельяминов лично стал распоряжаться отступлением левой ариергардной колонны. Во всю экспедицию ни разу мне не доставалось столько работы как в этот день, а сверх всего еще пришлось перенести гнев Вельяминова не за собственную вину. Отступали шаг за шагом с переменой цепи назад. Наше единственное орудие шло по дороге и удерживало неприятеля беспрерывным огнем. Пока крайняя — ариергардная цепь, лежа, вела перестрелку, параллельно за нею располагались еще две цепи. Налево от дороги Вельяминов посылал

Стр. 272

своего адъютанта Ольшевского, направо — меня выбирать удобные места для застрельщиков и особенно скрытно размещать резервы и ротные колонны, на которые упирались фланги. Не прежде личного донесения от нас, что все находится в порядке, он приказывал для крайней цепи трубить разом три сигнала: — стрелять ускоренно, вставать и ретироваться бегом. В этих трех приказаниях заключался глубокий расчет, основанный на точном знании кавказской войны. Хладнокровные и опытные распоряжения Вельяминова уберегли двенадцатого сентября тысяча восемьсот тридцать второго года горсть русских войск от тех огромным потерь, которые после него понесли в Ичкерийских лесах два наши испытанные генерала с несравненно большими силами. Чеченцы потеряли охоту преследовать нас слишком горячо в последующие дни. Неприятель имел обыкновение, пока наши застрельщики лежат, сам приняв лежачее положение или прикрываясь кустами и деревьями, вести редкую перестрелку, сберегая заряды на случай, когда заиграют знакомый ему сигнал — отступать. Солдаты, поднявшись с земли, открывали тогда удобную цель для выстрелов; чеченцы, пользуясь этим, разряжали ружья и после того опрометью бросались в шашки. Вследствие приказания стрелять скоро, вдоль цепи образовывался густой дым, мешавший им в самую выгодную минуту верно целить, а потом вторая цепь встречала их беглым огнем почти в упор, когда они, обрадованные мнимым бегством наших застрельщиков, пускались их догонять. На случай, если б им удалось прорваться через вторую цепь, за нею лежала третья, через которую пробегали отступающие застрельщики с тем, чтобы занять позади новую, выгодную позицию. Два-три урока, данные чеченцам этим способом, принудили их быть осторожнее, а нас избавили от лишней потери.

Через два часа беспрестанной скачки, измученная лошадь упала подо мной; заводная была далеко; я пустился бежать по цепи. «Не бегайте здесь, берегитесь, убьют, убьют!» — кричали мне застрельщики, лежавшие за кустами и за бугорками. Хотел бы, да времени не было послушаться их совета; к тому же дело происходило на глазах у Вельяминова, а в некоторых случаях он был хуже чеченца.

На высоте, откуда дорога начинала спускаться к Центури, он приказал прилечь целому пехотному батальону и не трогаться с места без особого приказания, рассчитывая под его защитой отвести фланговые цепи и не спеша расположить их на хороший ружейный выстрел от перелома местности.

Неприятель охватил батальон с трех сторон, но не тратил на него

Стр. 273

много выстрелов, выжидая, по своему обыкновению, когда эта сплошная масса принуждена будет подняться. Один Бестужев со своим орудием стоял на виду, и чеченцы не только били в артиллеристов, но даже пытались неожиданным налетом отнять единорог. Картечь и огонь от батальона осаживали их. Один раз они успели однако добежать, какой-то смельчак ухватился было за колесо, прислуга отскочила; тогда Бестужев выхватил у артиллериста пальник, сам приложил огонь к затравке, брызнул чеченцам в лицо полным зарядом картечи и, когда они разбежались, тем же пальником чувствительно напомнил солдатам, что и в крайнем случае не следует робеть.

Заняв для застрельщиков выгодную позицию, Вельяминов послал меня отвести батальон. При первом движении солдат приподняться, чеченские ружья затрещали со всех сторон, и они снова прильнули к спасительной матушке земле. Ни просьбы, ни увещания мои не понудили их тронуться с места. Без проку пробившись с ними несколько минут, я вернулся к Вельяминову под гору доложить, что батальон не идет.

Никогда не случалось мне видеть его в таком гневе.

Лицо залилось краской, глаза засверкали.

— Господин офицер, что вам было приказано? — крикнул он громовым голосом.

— Привести батальон.

— И вы осмелились не исполнить приказания! На гору! И без батальона не смейте казаться на глаза!

Что тут делать? Неожиданный взрыв Вельяминовского гнева совершенно меня ошеломил. Я не глядел на него, но чувствовал как глаза его впились в меня вопросительно, скоро ли я тронусь исполнить его волю. В эту минуту крайнего недоумения я увидел вблизи топографа Чуркина. Он был храбрый и расторопный малый; авось поможет, подумал я, и позвал его за собой на роковую гору.

Я повторил приказание командующего войсками — никто не шевельнулся. Тогда я приказал Чуркину поднимать офицеров и сам подошел к полковнику N* с покорнейшею просьбой встать на ноги. После того, уже общими силами, мы подняли солдат. Бывают такие минуты оцепенения и у очень хороших войск — в недобрый час. Чеченцы засыпали нас пулями. В первый момент не щелкнул ни один курок, но потом, будто очнувшись от сна, батальон открыл такой живой огонь что нас одело густым дымовым облаком, под защитой которого мы успели спуститься под гору, потеряв не более полудесятка людей. Вельяминов, увидав меня с батальоном, только кивнул головой.

Стр. 274

В это время на нас обрушилась новая невзгода. Пирятинский, во всех отношениях хороший и храбрый офицер, вместо того чтобы держаться с нами на одной высоте, отступая по левому гребню, невесть почему очистил его гораздо раньше. Неприятель тотчас воспользовался его ошибкой, занял гребень и с высоты стал бить нас во фланг. Это обстоятельство принудило командующего войсками послать в овраг, разделявший высоты, наши две последние резервные роты, приказав им пробираться по лесу, отнюдь не представляя цели для неприятельских выстрелов, и оберегать только оконечность правого фланга от нападения холодным оружием. Мне же досталось отвести эти роты на указанное им место.

Над крутым спуском, в виду селения Центури, Вельяминов приказал ариергардным войскам прилечь и отдохнуть порядком перед последним и самым опасным моментом отступления, а сам уехал на противоположную высоту выбрать позицию для наших четырех полевых орудий. Пробыв еще с полчаса в ариергарде и убедившись в том, что его распоряжения в точности исполнены, измученный, голодный, едва передвигая ноги, побрел я к Вельяминову доложить насчет полной готовности войск по первому приказанию спуститься под гору. Застал я его возле батареи со всем штабом тотчас после закуски, как доказывали еще неубранные ковры, салфетки и приборы. Шагов двадцать в стороне Вольховский наблюдал в зрительную трубу за неприятелем, сбегавшимся к ариергарду.

Он первый заметил меня и нетерпеливо стал звать к себе. Почти в ту же минуту услыхал я зов Вельяминова: пожалуйте сюда. Сперва следовало подойти к старшему, а потом принять приказание от младшего. Я направился к Алексею Александровичу.

— Все ли в порядке? — был первый вопрос.

— Все, как изволили приказать.

— А поел ли ты сегодня?

— Времени не было; с раннего утра ни куска.

— Ничего нет хуже, как храбриться с пустым желудком. Садись и поешь; закусывай, тебя не забыли и кое-что приберегли на твою долю. Сперва прошу, — прибавил он, — исполнить мое приказание, а потом можешь идти куда тебя звали.

Понятным образом, я не дал себе повторить другой раз такое душеполезное приказание и немедленно принялся за вкусные пирожки и жаркое, подносимые мне его поваром.

Вольховский был слишком умен, чтобы не понять в чем дело, когда он увидал, как я принялся закусывать; махнул рукой и отошел в

Стр. 275

сторону. Иронически сложенные губы видимо процеживали слова: только и думает о еде. Герменчугский обеденный стол еще не вышел у него из памяти.

Скоро после того артиллерия открыла огонь; на противоположной горе завязалась сильная перестрелка, и ариергард быстро спустился в овраг. Неприятель, встреченный от нас гранатами, картечью и градом ружейных пуль, как вкопанный остановился на высоте.

В нашей колонне потеря убитыми и ранеными доходила до сорока пяти человек; в числе последних находился майор Резануйлов; Пирятинский потерял двадцать пять, а у неприятеля, по сведениям от лазутчиков, убыль превышала двести пятьдесят и был убит влиятельный андийский старшина Муртуз-Али.

На второй день отступления мы расположилась ночевать возле селения Гурдали, известного во всей Чечне своими отличными орехами, сделав также короткий, семиверстный переход. Дорога вела через сплошной лес, и ариергарду не легко было отбиваться от чеченцев, наседавших на него как шмели, которых легче убить чем отогнать. В колонну стреляли только издали, с боков, не пытаясь загородить ей дорогу. Войска, постепенно выходя из лесу, стали группироваться в бивачном порядке на поляне, усеянной кипами ореховых дерев и ограниченной с юга и с запада лесом, в котором еще дрался ариергард. Барон Григорий Владимирович слез с лошади и расположился закусывать. Солдаты разбрелись по поляне, и не устояв против приманки, полезли на деревья за орехами. Чеченцы мгновенно воспользовались этим обстоятельством, смяли слишком растянутых застрельщиков, густыми толпами высыпали из лесу и с криком бросились на людей, рвавших орехи. Два батальона, схватив ружья, встретили их беглым огнем и оттеснили к опушке, но не могли загнать далее в лес. Пули сыпались на штабных офицеров, собранных в одну кучу, и на войска; озлобленные чеченцы стали метить в знакомых им Вельяминовских верблюдов и из семи троих убили. В это время Алексей Александрович находился еще с нами при ариергарде; услыхав сильный огонь в тылу, он ускорил шаг, и мы выехали из лесу в одно время с двумя легкими орудиями, шедшими в хвосте главной колонны. Пикапов, командовавший взводом, наткнулся тут на два горные единорога и две мортирки, которые, неизвестно почему оставленные офицером, без видимого успеха стреляли в лес, откуда чеченцы отвечали метким ружейным огнем. Он тотчас принял начальство над батареей, приказав и своим двум орудиям сняться с передков. Проезжая мимо, я остановился возле него в то самое

Стр. 276

время, когда он влез на пенек, чтобы с него лучше разглядеть, где кроется неприятель. Не долго дали ему делать наблюдения с такого видного места. Через минуту он зашатался и с пня скользнул на землю; я соскочил с лошади ему на помощь.

— Пуля в груди, — проговорил он задыхаясь.

Поспешно расстегнул я сюртук — на рубашке ни капли крови; я распахнул ее, — против самого сердца виднелось синее пятно; однако на этом дело не кончилось: из левого рукава кровь лилась ручьем; ему перешибло три пальца, пронзило ладонь и тою же пулей контузило в грудь так сильно, что он в первую минуту и не чувствовал действительной раны. Носовой платок, который он держал скомканным в руке, ослабил пулю и спас его от смерти. Часто я видел на войне как самое мелочное обстоятельство, носовой платок, образ на груди, иногда одно движение руки, служили к спасению или на гибель человека. Пикалова все знали и любили; слух о его ране быстро разнесся по отряду. Корпусной командир тотчас прислал за ним своего адъютанта, но Пикалов отказался отойти от орудий, пока не пришлют офицера его сменить, и продолжал распоряжаться ими, обмотав носовым платком раненую руку. Если не ошибаюсь, его заменил молоденький артиллерийский подпоручик Воронов, и только тогда он отправился в лагерь для перевязки.

Два года спустя он умер от болезни: вероятно, контузия в грудь немало способствовала расстройству его здоровья и была настоящею причиной его кончины.

С прибытием ариергарда чеченцы, в свою очередь атакованные с тылу, были принуждены скрыться в глубину леса.

Ночь я провел в палатке у Пикалова, не смыкая глаз, поил его, переворачивал с боку на бок, подкладывал подушку под разбитую руку. Рана причиняла ему сильную боль и ему не удалось заснуть ни на одно мгновение. С вечера еще Ольшевский, адъютант Вельяминова, бывший у него правою рукой, передал мне приказание идти на другой день с проводниками в голове колонны и наблюдать, чтобы на первых порах не сбились с настоящей дороги, разветвлявшейся в Маюртуп и к Хош-гелды, куда нам следовало идти. На маюртупской дороге, сильно баррикадированной, чеченцы ожидали нас в значительных силах; по дороге к Хош-гелды, пролегавшей по лесистому гребню над левым берегом Аксая, они оставили одни наблюдательные посты и устроили с десяток завалов. Чтобы поставить неприятеля в недоумение насчет действительно избранного нами пути, он приказал кавалерии сделать ложное движение по дороге к Маюртупу и

Стр. 277

того места, где Чуркин все еще меня поддерживал. Каждый старался сказать мне что-нибудь утешительное, положительно считая мою жизнь в опасности.

Один Вельяминов не терял слов на изъявление участия. Пристально взглянув на меня, он только сказал:

— А! Поздравляю с раной!

Вольховский сошел с лошади, и с истинно-непритворным участием расспросив как я себя чувствую, приказал поспешнее подвести арбу.

— Что за арба! — отозвался Вельяминов: — Носилки!

Носилки не водились у нас в то время, раненых выносили из дела на шинелях, и носилки надо было сделать.

— Жердей нет, — заговорили несколько голосов.

— Жердей нет в лесу? Смешное дело! Казаки с коня, руби кинжалами!

Через десять минут жерди были готовы.

Опять доложили, что веревок не имеется вблизи.

— Коли нет веревок, так есть запасные фитили.

Вблизи находилась артиллерия. Фитилями связали жерди, сделали носилки, накрыли их ковром, подложили кожаную подушку — не знаю, откуда все взялось — и, поместив меня, понесли за войсками. Восемь линейцев и восемь пехотных солдат были приставлены меня нести и оберегать: так приказал Вельяминов. Прочих офицеров, у которых раны казались менее опасными, везли на арбах, в обозе. Чеченцы, заметив единственные в отряде носилки, вообразили себе, что им удалось подстрелить очень важного человека и во время нашего длинного перехода не раз пытались докончить меня пулями или добраться до меня с шашками, когда мои носильщики чуть отставали от шедшей впереди кавалерии или задний батальон несколько оттягивал. Тогда носильщики ставили меня на землю, казаки садились на присошки, солдаты становились вокруг и отстреливались, пока не являлась помощь. Этот переход был богат завалами; на каждом из них десятка два неприятельских ружей встречали наш авангард и потом быстро исчезали пред штыками застрельщиков. Сильно теснили левое прикрытие, да доставалась еще ариергарду его честная доля; много бы мы потеряли людей в этот день, если бы все чеченцы вовремя успели прибежать с Маюртупской дороги. Перед вечером дело приняло более серьезный вид; неприятелю даже удалось прорваться к арбам, на которых везли раненых, и изрубить человек десять этих несчастных. Дмитрий Алексеевич Всеволожский с помощью ближайшей роты спас остальных.

Стр. 280

На первом привале меня вынесли на лесную площадку и поставили недалеко от Корпусного командира. К нему съезжались лица, принадлежавшие к его свите; показался и N* на своем верблюдообразном коне.

— Уберите, уберите N*, — закричал заботливый Григорий Владимирович, — он всех давит своим конем; сейчас раздавит нашего раненого.

Десять насмешливых голосов повторили за ним:

N*, вас приказано «убрать».

И злосчастный наездник и его борзый конь, оторопев от такого бесцеремонного изгнания, принуждены были унести свою прыть подальше от моих носилок.

Потом случай свел меня с Пикаловым. На следующем привале я заметил офицера с подвязанною рукой, который дремал под деревом, узнал Пикалова и приказал поставить меня возле него. После некоторого времени он открыл глаза и вперил их в меня с удивлением, не узнавая в первую минуту.

— Это что такое?

— Как видите, не хочу от вас отстать.

— Да, вчера я, сегодня вы, каждому своя очередь; кто знает, кому суждено увидать завтрашний день с целыми костями.

К нашей радости, все коротко знакомые встретили другое утро живые и здоровые. Мы вышли из Ичкерийского леса, не потеряв убитыми и ранеными более двухсот сорока человек, а может быть даже меньше. Мои пометки сгорели вместе с домом в нижегородской деревне и помнить все цифры невозможно. Хорошо еще, что происшествия, места, люди и все, что было ими сделано или сказано замечательного, с безошибочною точностию возрождаются в моей памяти, когда я обращаюсь мыслями к событиям прошедшего времени, разнообразившим начало моей жизни.

Переход показался мне бесконечным, да и войскам он пришелся невмоготу, а в лесу нельзя было ночевать без опасения крайнего беспорядка, которым неприятель непременно бы воспользовался. Ночь давно уже наступила, когда дальний ряд лагерных огней возвестил нам близость вагенбурга, ожидавшего нас на Кумыкской плоскости. На крутом, неровном спуске мои носильщики спотыкались на каждом шагу и поддавали мне толчки, от которых в ране резано как ножом. Усталые солдаты налегали на нас, падали и напарывались на собственные штыки, угрожавшие и нам немалою опасностиюг При выходе из лесу нас ждал линеец, которому было приказано отвести

Стр. 281

мои носилки прямо к Вельяминову, опасавшемуся, чтобы в суете ночной расстановки бивака, меня как-нибудь не задавили. Меня поднесли к огоньку, у которого он грелся, и поставили плотно возле его барабана; тут я находился под хорошею защитой. Один Приблуд, бывший уже налицо, смел подходить и обнюхивать меня, виляя пушистым хвостом. После того Вельяминов приказал разбить для меня палатку подле своей кибитки и в ночь еще прислал походный тюфяк, которого у меня не было, и чашку бульону.

На другое утро Корпусной командир, Вольховский и прочие отрядные власти почтили меня своим посещением, Вельяминов, занятый делами, не приходил, но продолжал заочно давать мне доказательства своей внимательной заботливости.

Денщик мой, по складу своего сердца предпочитавший скучному бдению у постели раненого приятное препровождение времени «в три листика» под сению маркитантской палатки, ночью скрылся от меня на весьма продолжительное время. Одеяло сползло, сам я не имел силы и от боли не мог поворотиться; я звал, звал денщика и наконец с досады принялся стонать. Тогда раскрылась палатка, и предо мной явился Алексей Александрович, в тулупе, со свечой в руках.

— Что ты охаешь, дражайший, — спросил он, — разве так болит, что не можешь вынести?

Я рассказал ему причину моих стонов. Он сам помог мне во всем, послал отыскать веселонравного денщика и остался у меня, пока не привели раба Божия, дрожавшего как осиновый лист, потому что он знал привычку Вельяминова не шутить в подобных случаях.

Трое суток Алексей Александрович продержал меня под своим надзором, при себе велел наложить вторую перевязку и, оставшись доволен состоянием раны — он сам знал медицину — нашел удобным отправить на Линию вместе с прочими больными и ранеными, которых должны были отвезти в Грозненский военный госпиталь. Не вполне доверяя хорошему устройству его, он письмом просил майора Макарова, назначенного командиром Гребенского казачьего полка на место убитого Волжинского, принять меня к себе в дом для лечения, а майору Каличевскому, долженствовавшему конвоировать нас с батальоном Херсонского гренадерского полка, приказал нести все время на носилках и из Умахан-Юрта отправить на Терек под прикрытием целой роты. Не знаю, чем мне удалось в то короткое время, которое я прослужил на глазах у Вельяминова, приобрести его расположение. Во всяком случае, память о душевной внимательности,

— Стр. 282

которою этот замечательный человек отличил меня во дни моей ранней молодости, всегда служила для меня верным утешением и укрепляла мое терпение, когда я после того встречался с людьми, находившими удовольствие делать мне положительный вред или сорить в глаза шутовским чванством. Впрочем, я давно покончил с ними все свои расчеты: на одних посердился, пока от них страдал, над другими насмеялся вдоволь, пока они были у меня на глазах, а потом забыл их всех, будто никогда не знавал и не видывал.

Перед выступлением колонны все знакомые пришли меня проводить. Далеко еще шел за мной Богданович, у которого в саперной роте были сделаны для меня новые носилки, и все спрашивал довольно ли они покойны. Многие полагали, что я не переживу раны, и Богданович был из числа не веривших в мое выздоровление. Бедняк, прощаясь со мной со слезами на глазах, не думал тогда, что не я, а он сам через месяц распростится с жизнию.

До крепости Грозной шли трое суток. Нестерпимая жара, господствовавшая на терекской низменной плоскости, пыль и комары были для нас истинным мучением. За каждым шагом носильщиков, залитых потом и шатавшихся от изнеможения, осколки кости, засевшие в ране, кололи мне в живое мясо как раскаленные иглы. Было очень больно; но я крепился духом. Стыдно было бы роптать в виду страданий прочих раненых, которых везли на арбах степью, по неукатанной дороге. При трехстах больных и раненых находились только один лекарь и два фельдшера; больше нельзя было отделить из отряда, не окончившего еще предположенных военных действий. Им физически было невозможно за всеми присмотреть и как бы следовало перевязать во время ночлега. После этого короткого, но весьма неприятного странствования я с радостию увидал берега Терека и почувствовал истинное наслаждение, когда у Макарова меня уложили на мягкую, чистую постель в светлой и опрятной комнате. От жару, пыли и плохой перевязки рана пришла в весьма дурное положение; нога онемела, пах распух. Макаров осмотрел больное место, ничего не сказал, но тут же предложил мне помимо его довольно плохого полкового лекаря прибегнуть к искусству азиятца, весьма удачно лечившего казаков, пострадавших в несчастном деле покойного Волжинского. Через несколько часов привезли из-за Терека кумыкского гакима Чурукая, который с первого взгляда объявил рану очень «яман», однако обещал с помощью Аллаха поправить дело, обложил пах компрессами из холодного рассола, помазал какою-то душистою мазью и, когда исчезли появившиеся признаки гангрены,

Стр. 283

продолжал пользовать своими привычными простыми средствами, медом и свежим коровьим маслом. Азиятские лекаря отлично умеют пользовать раны всякого рода и сращивают раздробленные кости даже в тех случаях, в которых европейские ученые хирурги признают необходимым ампутировать. Вместо корпии, запускаемой у нас в рану помощию зонта — операция, заставляющая пациента страдать каждый раз нестерпимым образом — они употребляют фитиль, вырезанный из бараньего курдюка, который входит без малейшей боли. От микроскопических осколков кости, неосязаемых никаким инструментом, Чурукай освобождал мою рану весьма практическим способом: обвернув кончик гибкого, тоненького прутика сырцовым шелком, он запускал его во внутрь раны, повертывал, а потом вытаскивал вместе с осколками, цеплявшимися за сырец.

У Макарова я пролежал три недели, пользуясь самым внимательным уходом, без сомнения в угождение Алексею Александровичу, ибо на мой счет я этого внимания принять не мог, увидав моего хозяина в первый раз, когда меня привезли к нему в дом. Потом меня перевезли в Наур к Зассу, который, уезжая в отряд после излечения герменчугской раны, настоял на этом перемещении во внимание того, что сам Макаров должен был идти в поход, а у него оставался в доме очень надежный человек, его камердинер, курляндец Берх. И действительно, Берх был отлично честный и аккуратный, но несколько говорливый субъект.

Пока я лежал в Науре, слушая нескончаемые рассказы Берха о курляндских, мне тогда совершенно незнакомых порядках, наш отряд сходил в Гимры. Взятие этого селения и гибель убитого в нем Кази-Мегмета известны мне только из рассказов товарищей. Настойчивость Вельяминова и тут, устранив все препятствия, привела к результату, которого почти не ожидали. Отряд стоял над спуском в ущелье Койсу, имея снег по колено; внизу, четыре тысячи футов под ним, виноград висел на лозах. Дороги не было видно; кое-где по отвесным скалам проявлялись следы часто прерываемой тропинки. Горцы полагали положительно невозможным для русских от Караная спуститься к Койсу — в последствии этот сход был нами разработан; укидали однако, на всякий случай, бока ущелья множеством завалов и перегородили его впереди селения трехсаженною каменною стеной, фланкированною двумя крепкими башнями. «Разве с дождем сойдете вы к нам», — кричали гимринцы нашим солдатам. «Они забыли, что кроме дождя и камни падают с гор», — приказал отвечать Вельяминов. Стали расспрашивать лазутчиков, можно ли

Стр. 284

сойти в Гимры с этой стороны. Все решительно утверждали, что тут не сойдет человеческая нога и указывали на путь, ведущий вниз с противоположного хребта. На обходное движение следовало потерять по крайней мере неделю, а время было дорого, октябрь был уже в половине, и окрестные горы стали покрываться снегом. Вельяминов сам принялся за расспросы.

— Если люди здесь не ходят, то не случалось ли кому видеть как бежала собака?

— Собака, пожалуй, пробежит. Вопрос показался забавным.

— Где собака пробежит, там пройдет и русский солдат.

Такое заключение сделал Вельяминов, приказал идти, и весь отряд, с помощью веревок, шестов и лестниц, спустился в пропасть под неприятельскими выстрелами и принес еще два горные орудия.

В ущельи наши войска встретили упорное сопротивление. Два раза штурмующее батальоны были отброшены и принуждены искать за выступами скал спасения от убийственного огня, поражавшего их из-за стены и с боковых завалов. Лестниц вблизи не было; стеною можно было овладеть только через отверстие, не шире человеческого туловища, оставленное горцами для сообщения. Вельяминов пришел, приказал поставить барабан в виду оборонительной стены, сел на него и принялся рассматривать неприятельские укрепления. Офицеры и казаки его окружали. Неприятель обратил на него все свои выстрелы, но это нисколько не смущало хладнокровного генерала; он продолжал свое дело.

Состоявший при нем капитан Бартеньев, получив рану, упал к нему на плечо.

— Дражайший, мог бы выбрать другое место, чтоб упасть, — обратился к нему Вельяминов и опять приставил к глазу зрительную трубу.

Князь Дадиан, командир Эриванского полка, подбежал к нему с горячею просьбой пожалеть свою драгоценную жизнь и уйти с этого места.

— Да, князь, — ответил он, — здесь действительно очень опасно, только не для меня, а для вас, поэтому не угодно ли вам с батальоном идти в гору и прогнать неприятеля из завалов, справа фланкирующих стену.

Это был сарказм не на словах, а на практике. Карабкаться по скалам, штурмуя завалы, жгло жарче пуль, летавших около Вельяминовского барабана.

Когда эриванский батальон, выбивая неприятеля, на полугоре поравнялся с поперечною стеной, было приказано снова идти на

Стр. 285

штурм. В голове колонны находилась саперы и сотня гребенских казаков под командой майора Каде. Проходящим мимо него батальонам Вельяминов погрозил только пальцем при слове: «Ни пяди назад», и Гимры были взяты. Первые проскочили в узенький проход, на два аршина поднятый от земли, несколько человек саперов, за ними казаки и потом пробралась пехота. Натиск был так стремителен, что Кази-Мегмету не удалось уйти из башни, в которой он сидел; ее обошли с тылу, и тут повторилась сцена герменчугской обороны. Вельяминов прошел на другую сторону через отверстие, расширенное саперами, и опять сел против самой башни, в которой ни сколько не чаяли Кази-Мегмета, полагая что он, по принятому обыкновение, давно успел привести в безопасность свою священную особу. Два горные орудия пытались разбить башенную дверь. Гребенской казак показал при этом случае редкий пример преданности. Из одной бойницы, пробитой в башне немного выше человеческого роста от земли, целили прямо в Вельяминова; несколько пуль уже просвистали над его головой, казак поднял плоский камень, разбежался к башне и, прильнув к стене, заткнул там опасную бойницу. Изнутри отталкивали камень, казак нажимал его сильною рукой; несколько минут продолжалась борьба; солдаты бросились к нему на подмогу, но не успели подбежать; камень выпал из рук, ему обрезали пальцы кинжалом, а в то же мгновенье пистолетная пуля покончила удалого молодца, пожертвовавшего собой для сбережения своего, столько же строгого, сколько достойного начальника.

Богданович с егерским батальоном, над которым он принял начальство после раненого Резануйлова, выбивал неприятеля из нагорных завалов с левой стороны ущелья. На высоком шпиле перед последним завалом его поразила смертельная пуля. Солдаты, любившие его как отца, рассвирепели и, не давая пощады, сорок лезгин сбросили в пропасть.

Албранд был ранен пулей в грудь и, не будь на нем широкий медный образ, изменивший ее направление, он лег бы тут костьми.

Казаки и саперы ворвались наконец в башню и перебили всех ее защитников. Когда вытащили тела, находившиеся при этом горцы с ужасом узнали между ними Кази-Мегмета, а наших чрезвычайно обрадовало такое неожиданное открытие, возбудив миролюбивые надежды, которые, впрочем, не сбылись. Дальние приверженцы его не хотели верить в смерть своего имама; для убеждения их принуждены были выставить тело на показ. С воплями собирались они к нему и, удостоверившись наконец в том, что святость мусульман-

Стр. 286

екая действительно не спасла его от русского штыка, стали являться с повинною головой и просить пощады у красного генерала. Капитан Бестужев-Рюмин срисовал мертвого Кази-Муллу; потом рисунок его был литографирован в чертежной тифлисского генерального штаба, где, полагаю, и теперь еще существуют несколько экземпляров.

При взятии гимринских завалов и драке в селении, 17-го и 18-го октября, выбыло из строя до трехсот человек.

Весь Дагестан и обе Чечни покорились русской власти, но не долго длилась их принужденная покорность. Гамзат-бек аварский объявил себя наследником духовной власти, принадлежавшей убитому Кази-Мегмету, стал во главе мюридов и полгода спустя снова принялся волновать горцев.

В последних числах октября распустили войска на зимовые квартиры. Барон Розен уехал в Тифлис через южный Дагестан, Вельяминова ждали на Линии. Это был конец во всех отношениях удачной экспедиции тысяча восемьсот тридцать второго года.

IX.

Cкучно было мне лежать в опустелом доме, без всякого занятия, s книг и без журналов, которыми, признаться, закоренелые кавказцы тогда очень мало интересовались, имея слишком много собственного дела, поглощавшего все их внимание. Широкий турецкий диван, на котором я помещался, стоял в глубокой нише, украшенной собранием литографированных красавиц, бывшим в те времена в большом ходу и проникшим даже в самые отдаленные концы Кавказа. С утра до позднего вечера для меня открывалось одно дело: принужденно неподвластным взглядом изучать облики всех этих большеглазых, жеманных Сидоний, Меданий, Изидорий и Аврор, а слив их в один общий очерк, составлять себе идеал красоты, способной на веки приковать мое сердце, если только судьба сподобит отыскать его на деле. Эта мысленная работа очень скоро обратилась в совершенно бессмысленное глядение на стену, от которого рябило в глазах, и я всегда был рад, когда старик Берх или мой лекарь Чурукай своим присутствием выводили меня из томительного состояния созерцательного безделья. Слегка поворотив голову — другое движение было мне запрещено — я мог видеть станичную площадь через низенькое окно, но и там находил мало пища для любопытства. Она почти всегда оставалась пустою и оживлялась только в случае тревоги. Несмотря на покорность, изъявленную горцами после экспедиции,

Стр. 287

прорывы чрез кордон не успели еще совершенно прекратиться. Иногда они делались с прямою целию воровства; иногда только ради мщения. Раза два в неделю поднималась ночью тревога. Топот скачущих лошадей будил меня; резерв собирался на площади; разносились по улицам призывные клики казаков и голоса казачек, которые никак не упускали случая вмешаться в дело, языком всегда, а иногда и ружьем. В Моздокском полку тогда живо еще хранилось предание о том, как казачки в старое время отстояли Наурскую станицу против кабардинцев, обороняясь, пока мужья не вернулись из партии, и не выручили их, разбив неприятеля на голову. В воспоминание этого подвига ежегодно праздновался в Науре так называемый бабий день, в продолжение которого бабы и девки царствовали в доме и на улице, что в обыкновенное время не подходило к казацкому порядку.

На утро после каждого ночного происшествия Берх не пропускал вместе с чаем наделять меня подробным о нем рассказом. То отогнали лошадей и быков, то подстрелили казака на пикете, зарезали старика на пчельнике или захватили ребятишек, без спросу убежавших в виноградники. Один из этих случаев, выходящий из ряду обыкновенных покушений, стоит рассказать подробно.

Несколько раз упоминал я о секретах, которые имели привычку выставлять на кордоне, вдоль Кубани и Терека; поэтому не стану повторять моих прежних пояснений, а прибавлю только, что происшествие случилось на секрете в начале декабря, при очень чувствительном холоде, и когда по Тереку шла «порошня», то есть река еще не замерзла, но уже гнала льдины. Полагая, что в такое время никакая живая тварь не сможет переплыть через реку, и холод да льдины совершенно оберегают их от вражеского покушения, пять казаков вместо того, чтобы лежать в секрете со всегдашнею осторожностию, развели на берегу Терека огонек, да возле него и заснули. На счастие, один из них проснулся и пошел подсмотреть, не пробрался ли пожалуй урядник поверять, как казаки исправляют службу на кордоне. Возвращаясь к огню, он остолбенел от удивления. Возле его спящих товарищей стояла странная фигура: неизвестный человек, как Бог его сотворил, грел руки над огнем.

Казак остановился поглядеть, что будет дальше.

Нагой незнакомец только и имел на себе, что пояс, на котором висел кинжал. Погрев руки несколько мгновений, он стал хватать его за рукоятку; окоченевшие пальцы не сжимались.

Казак догадался, кто он таков; потихоньку вынул ружье из влагалища и приложился, однако придержал выстрел, размышляя: от пули

Стр. 288

не увернется, так погожу еще да посмотрю, как станет нехристь изловчаться.

Ночной гость снова принялся отогревать руки, опять стал браться за кинжал и вторично не стиснул замерзшей руки; тогда он сунул ее прямо в угольный жар.

«Нет, брат, погоди, — подумал казак, — дело не хорошее»; спустил курок, и нагая фигура повалилась в огонь.

Сонные казаки встрепенулись; по выстрелу поднялась тревога; прискакал постовой офицер и дознал в чем дело. Чеченец из-за Терека увидал огонек, освещавший спящих казаков. На русских у него была канла, душа не вытерпела, он разделся, бросился в мерзлую воду и переплыл через реку напиться вражьей крови. Помешали ему окоченевшие руки, да случайно пробудившийся казак, не то секретные поплатились бы головами за свою неосторожность.

Долее трех недель продолжалось мое одиночество, и во все это время только одно обстоятельство заняло мое размышление, заставив подумать о служебной будущности. Возле Темир-Хан-Шуры я получил от Вольховского письмо, в котором он спрашивал, какой желаю я для себя награды, перевода в гвардию или в генеральный штаб, и в самых убедительных выражениях уговаривал после излечения вернуться в Тифлис и по-прежнему продолжать службу в его непосредственном ведении. В Тифлис манили теплый климат, прекрасная природа Грузии и веселая городская жизнь, кроме того дружеский тон письма увлек мои чувства и, не зная про желание Вельяминова меня удержать, я ответил утвердительно, отклонив только перевод в гвардию, предпочитая служить в генеральном штабе.

Скоро после того Засс вернулся из похода. Дом оживился множеством гостей, по большей части ехавших по Линии в Ставрополь и в Тифлис. Завелась самая шумная жизнь: обеды и ужины с легкими попойками, поутру охота, вечером игра в карты. К этому времени и я поднялся с постели, недели две походил на костылях и потом воспользовался собственными ногами. В средине ноября я уже мог сидеть на лошади и был на заячьей охоте хотя и без особенного удовольствия, а более из подражания, чтобы не отстать от других. Не люблю я слышать жалобный ребячий крик подстреленного зайца и даже в молодости готов был охотиться за зверем, с которым встреча сопряжена с некоторою опасностию, но никогда не находил удовольствия бить безвредное животное и особенно бедных птиц. Понимаю, что человек набивает себе голодный желудок разною живою тварью — слабый создан сильному на съедение — и сам питаюсь

Стр. 289

помощью этой нечистой привычки; но не могу понять забавы, обращенной в благородное искусство убивать красивых, веселых и невинных жильцов леса и полей, ежели кого нужда не осудила на это ремесло. У каждого, впрочем, свой взгляд и свои склонности; не стану спорить и доказывать, как мало требуется ума и души для практикования высокой охотничьей науки. На это могут сказать: а война, в которой бьют людей? Отвечу, что никогда войны не любил, и считаю ее глубоким злом, неотвратимым однако, пока человечество не освободится от гнета жалкого невежества, искони веков враждующего против правды и справедливости. До той поры одна сила способна приводить людей в рассудок и сберегать между ними принужденный порядок или служить к их крайнему унижению, если завладел ею бездушный честолюбец. А отдал я себя на службу этой силы не ради удовольствия глядеть, как бьют людей, а с желанием, в числе других, упорствовать против существующего зла и на защиту родного края пожертвовать и мою лепту пота и крови.

Засс, вернувшись из отряда, передал мне приказание от Вельяминова, если рана даже залечилась, не уезжать из Наура прежде, чем он сам приедет и удостоверится, в силах ли я перенести зимнее путешествие. Эта заботливость снова обратила мои мысли к Алексею Александровичу и, признаться, заставила меня пожалеть об ответе, который я дал Вольховскому насчет моего возвращения в Грузию. Меня сильно к нему влекло, но дело было решено; отказаться от своего слова я считал слишком неблагородным. Во второй половине ноября Вельяминов приехал в Наур и прожил двое суток в доме у Засса. Он был очень занят делами и после первых двух слов, коснувшихся до раны и до здоровья, призвал меня не прежде другого дня.

Тогда уже он был принужден, по причине грудного страдания, проводить большую часть дня в лежачем положении. Он принял меня лежа на походной кровати с руками, заложенными под голову. Первое слово его было:

— Ну, дражайший, теперь ты выздоровел, готовься ехать в Ставрополь; я хочу просить Корпусного командира совершенно отдать тебя в мое распоряжение. Не правда ли, ты с этим согласен?

— Согласен, Алексей Александрович, да нельзя.

— Отчего нельзя? Тебе будет у меня хорошо; летом мы поедем в Пятигорск, где ты докончишь лечение; ты будешь жить у меня и ни в чем не станешь нуждаться.

— Понимаю все выгоды остаться при вашем лице, да нельзя. Я рассказал ему про письмо Вольховского и про мой ответ.

Стр. 290

Он пожелал видеть письмо, прочел его, повертел в руке и сказал:

— Против письма нечего говорить, он, кажется, желает тебе добра, но в силах ли будет исполнить все обещанное — требует доказательства. Жаль, что поспешил ответом, слова нарушать не должно, поэтому отправляйся с Богом; но помни, что если тебе станет там тяжело, то я всегда охотно готов тебя принять. Ты еще молод, рвешься куда не нужно, тебя истощат, а я бы тебя поберег да со временем сделал настоящим человеком.

Потом он переменил разговор и более часу расспрашивал о прежней службе и о том, что случалось заметить, изредка вмешивая слово и поправляя меня, когда мои заключения отзывались неопытностью. На отъезде, сидя уже в коляске, он мне сказал:

— Пожалеешь, что не поехал со мной.

Действительно, при Вельяминове, может статься, вся моя жизнь и служба сложились бы совершенно иначе. Под его руководством я бы в несколько лет дошел до того взгляда на вещи, который мне дался гораздо позже, после многих горьких уроков и то, быть может, не в самом верном практическом направлении. Однако тут нечего жалеть, и так моя жизнь обошлась не дурно; не нахожу причин жаловаться на судьбу и на людей. Не досталось мне одно добро, так я воспользовался другими благами сего мира и теперь безропотно взираю на прошедшее, с покойным духом ожидаю будущего.

Позже я только раз представился ему в Пятигорске перед пленом. По прежнему он был ласков со мною и после того много хлопотал о моем освобождении. Когда я после двух лет вернулся на русскую сторону, его уже не было в живых. Доктор Мейер, находившийся при нем в последние минуты вместе с Ольшевским, часто повторял мне рассказ о его кончине. Вельяминов жил и умер со стоическою твердостию, в полной памяти, ни на мгновение не изменив своему характеру. Чувствуя приближение смерти, он из закубанского отряда выехал в Ставрополь, привел в порядок служебные и домашние дела и спокойно стал ожидать конца. Руководимый своими познаниями в медицине, он следил за болезнью так верно, что предсказал время печального исхода, обманувшись только одним днем, и в последствии поправил даже эту ошибку. Накануне им самим назначенного дня, Мейер и Ольшевский обедали у него в кабинете возле покойных кресел его. После обеда Ольшевский ушел по всегдашнему обыкновению, и Мейер хотел идти, не замечая еще у больного предсмертной перемены. Вельяминов его остановил.

— Не уходи, Мейер, иначе меня более не увидишь. Я ведь ошибся:

Стр. 291

сегодня умру, а не завтра. Мейер стал его обнадеживать.

— Не теряй слов по пустому. Я лучше тебя знаю. Посиди еще. Теперь я засну, одолевает дремота, но не бойся, это еще не конец, я проснусь перед тем.

Мейер остался и внимательно следил за больным; пока он дремал, лицо стало изменяться, дыхание спиралось в груди, но сердце билось. Вдруг он раскрыл глаза.

— Прав я был, когда сказал, что проснусь, а теперь всему конец.

Прощай.

С этими словами он заснул на веки.

Кавказ и все, знавшие каков он был, действительно много потеряли с его смертию.

В конце ноября я распростился с Науром, унося с собой весьма выгодное впечатление и привязавшись к Зассу, у которого считал себя в неоплатном долгу за действительно тщательный уход в его доме. До Тифлиса ехал я не спеша, чтобы не разбередить свежей еще раны. Во Владикавказе пробыл я три дня, навестил мою прежнюю хозяйку и не забыл взглянуть на знакомых с первой оказии ставропольских институток. Они по-прежнему чопорно жеманились, тратя свой легкий ум и сомнительную грациозность на подражание вечно от них ускользавшему сотте ilfaut, подмеченному у каких-то проезжих московских или петербургских барынь. Быть может, я сужу слишком строго о моих владикавказских девицах, но после Тифлиса они потеряли много прелести в моих глазах. У них в доме я имел однако случай полюбоваться дочерьми плац-майора Курилы, только что расцветавшими девочками истинно редкой красоты. Одна из них сделалась в последствии супругой генерала Нестерова, так несчастливо кончившего существование от мозговой болезни.

По дороге к Тифлису, между Дарьяльским постом и Казбекскою почтовою станцией, меня ожидала громадная лавина, упавшая с вершины Казбека. Засыпав снегом и грудами гранита и порфира тринадцать верст своего пути к Тереку, она загромоздила ущелье во всю ширину, на протяжении трехсот сажен. Проезд по Военно-Грузинской дороге прекратился в заваленном месте; почтовые лошади подвозили к подножию выросшей на пути снеговой горы, по другую сторону свежие тройки принимали путешественника. На завал приходилось подыматься по ступеням, вырубленным во льду. Посредине снеговой массы образовалась расселина сто футовой глубины, через которую для перехода были переброшены доски. Расселина эта на другой год до того расширилась, что принуждены были

Стр. 292

переправлять через нее в висячем ящике, ходившем на блоках по толстым канатам. Казбекский завал до того времени падал периодически через каждые семь или девять лет. После того я не слыхивал о повторении явления в таких огромных размерах.

В Тифлис я прибыл накануне 6-го декабря. Тогда это был великий день для целой России и, не говоря уже о Петербурге, не было губернского города, в котором бы он не праздновался молебствиями, официальными обедами у старших властей и балами. Городские красавицы нетерпеливо ожидали наступления этого дня и за месяцы готовили самые поразительные туалеты. И в Тифлисе готовился бал у Корпусного командира, на котором я имел право присутствовать в числе прочих, находившихся налицо офицеров. Праздник у главноуправляющего Кавказским краем мог соперничать в блеске с любым столичным балом, а относительно разнообразия обстановки и разноплеменности гостей стоять несравненно выше. Тут, как и в экспедиционном отряде, можно было встретить представителей всех европейских и азиятских наречий. Красавицам не было счета, и в сонме их, как две звезды первой величины, светили Нина Грибоедова и сестра ее Катерина. Вольховский, старинный приятель их отца, князя А. Г. Чавчавадзе, сам подвел меня к его супруге княгине Саломе и к дочерям и представил как одного из страдальцев последней экспедиции. Не знаю, насколько эта оговорка надбавила интересу в мою пользу, помню только, что они своею добродушною встречей возбудили во мне смелость на другой же день явиться к ним на поклон. Не прошло месяца, и я стал у них хотя не домашним человеком, но таким, который бывал ежедневно, обедал очень часто и просиживал долгие зимние вечера, когда они сами не были приглашены в гости.

Впрочем, не я один сделался постоянным посетителем их дома и верным поклонником двух привлекательных сестер. Я примкнул только скромным оруженосцем к многочисленной, не одними мундирами блиставшей фаланге ревностных обожателей их красоты и душевных качеств. Были тут страдальцы готовые тотчас же повергнуть к их прекрасным ногам сердце и руку, если бы только проглянула искра надежды на благосклонный прием такого жертвоприношения. Все напрасно. Шестнадцатилетняя вдова Грибоедова умерла под вдовьим покрывалом, а сестра ее несколько лет спустя, сделавшись женой владетельного, поступила в светлейшие Екатерины Александровны. Я же был слишком молод и зависим от обстоятельств, чтобы заноситься со своими претензиями так высоко; не видя цели и проку, остерегался осаждать их сердца вздохами, на

Стр. 293

которые вообще не любил терять время и, может статься, по этим самым причинам был награжден откровенным расположением, если меня не обманывает самолюбие; быть может, одна душевная доброта заставляла их ласково переносить частое присутствие молодого, не слишком занимательного человека, в котором только и могла для них иметь цену его безрасчетная привязанность ко всему дому; не хочу однако для собственного утешения примириться с мыслию, чтобы тут не было хоть искры настоящей дружбы. Я очень любил все семейство; и по сю пору не могу дать себе полного отчета, которая из сестер поистине мне больше нравилась. Лучистые глаза Катерины Александровны и ее чудная улыбка жгли мне сердце, томная красота и ангельский нрав Нины Александровны обливали его целительным бальзамом, к одной стремились глаза и сердечные чувства, к другой влекло душу непреодолимою силой.

— Как тут решить и ума не приложишь. Годами длилось наше знакомство без всякой перемены. Князь Александр Герсеванович и княгиня Саломе были со мной всегда одинаково ласковы, Катерина Александровна и в сане светлости дарила улыбкой, а Нина Александровна продолжала обнаруживать искреннее участие. Короткое знакомство с семейством Чавчавадзевых принесло еще другие плоды. Примеру его последовали в отношении меня и прочие грузинские семейные дома, в Тифлисе мне стало жить тепло и уютно.

В бытность барона Розена, Чавчавадзевы провели в городе только одну зиму. Жили они недалеко от Мадатовской площади, в доме у доктора Депнера. Гостиная их не опорожнялась от гостей; каждый день с утра собирались к ним родственники и родственницы грузинские, потом начинали приходить русские, один за другим, как кто освобождался только от службы. За стол садились иногда кроме семейства по двадцати нежданных гостей; князь Александр Герсеванович держался еще старинных правил русского и грузинского гостеприимства оставлять каждого, кто пришел незадолго перед обедом, и через это порядком расстроил свое состояние. К числу самых частых посетителей дома принадлежал и Николай Павлович Т-в. Нина Александровна затронула его сердце, и он высказывал ей свои чувства полусерьезно, полушутливо, всегда очень умно, но в тактах кудряво-цветистых фразах, что она не могла слышать без смеху его объяснений в дружбе и преданности. Высокий, худой, близорукий, природою наделенный длинными, необыкновенно тонкими ногами, про которые сам говаривал, что осужден ходить на чубучках, он был притом в высшей степени рассеян и, не зная куда девать ноги, имел

Стр. 294

привычку заплетать их за ножки своего стула. Это обыкновение не раз уже ставило его в весьма затруднительное положение. Однажды у Чавчавадзевых играли вечером в какую-то игру, во время которой играющие должны сидеть в кружке и вставать со стула каждый раз когда назовут цвет, зверя, или цветок заранее им присвоенные, иначе обязаны платить фант за свою невнимательность. В кругу блистали все хорошенькие глазки, какие только были в тифлисском обществе. Вмешавшись в игру, Николай Павлович опять заплел свои ноги самым хитрым узлом и в глубоком раздумье глядел на Нину Александровну. Неожиданно назвали принадлежащее ему качество. Он не отозвался. Повторили слово; тогда, забыв о своих ногах, он вдруг поднялся и то же мгновение растянулся посреди комнаты вместе со стулом, приставшим к нему как корень к дереву. Трудно было удержать серьезный вид, все расхохотались; одна Нина Александровна с участием бросилась ему помогать. При своем добродушии, она не хотела и замечать его странностей, а видела в нем только хорошие стороны честного, доброго человека и всегда говорила, что очень его любит и находить истинное удовольствие проводить с ним время.

Этот самый Т-в собирал нас к себе на литературные вечера. В просторной комнате широкий, мягкий диван занимал три стены, позволяя предаваться вниманию сидя, лежа, в каком угодно было положении. Посредине стоял большой стол, покрытый зеленым сукном, над которым привешенная к потолку единственная лампа ярко освещала чтеца, оставляя слушателей в таинственном мраке. При такой искусно подготовленной обстановке он читал нам отрывки из своего Cicerone del Caucaso, в котором описывалась рассказанная мною чеченская экспедиция с поэтической точки зрения, между тем как я старался удержать свое повествование в тесных пределах фактической прозы. Умно было написано, занимательно слушать; случалось ему только утомлять нас, зачитываясь до поздней ночи. После чтения подавали хороший ужин, которым, к сожалению, не могли вполне насладиться одолеваемые сном слушатели. Кто-то из приятелей вздумал ему посоветовать переменить порядок, начав с ужина и кончая чтением. Он согласился, и на следующий раз мы сначала утолили голод, а потом разлеглись на диване слушать чтеца. Уже с час декламируя с жаром, он нисколько не замечал, что делается в темных концах комнаты. При одном удачном пассаже Т-в обратился к слушателям: не правда ли счастливое сравнение? (Ему сильно нравились уподобления во вкусе тогдашней французской школы.) Нет ответа. Он приподнял ширмы над лампой, и что же представилось

Стр. 295

его взору? Круг слушателей, благодаря соблазнительному дивану, покоился в глубоком сне, а на вопрос его инде отвечали только одобрительным храпом. С той поры он прекратил чтения, но как умный человек продолжал угощать обедами и ужинами без литературной приправы.

Тифлисское общество вообще очень разбогатело людьми, с которыми приятно было жить. Ординарец Корпусного командира, граф Девиер, занял вместе с Цукато маленький красивый домик над оврагом, пролегавшим через Эриванскую площадь. Он был очень хороший пианист, и скоро образовался около него кружок любителей музыки, с удовольствием собиравшихся слушать его приятную игру. Сколько прекрасных вечеров провел я у этих хороших, талантливых людей, давно уже покинувших здешний мир. На Эриванской площади жили еще: адъютант Языков, умерший в помешательстве, Павел Бестужев и Каменский с молодым красивым кумыкским князем Мусса-Хасаем, которого они взялись воспитывать на европейский лад, Савостьянов и умный, хроническою ленью одержимый, Клементий Р., кандидат в офицеры генерального штаба, сыпавший веселыми остротами, когда лежал на своем покойном диване, нахмуренный и едкий, когда необходимость заставляла его расстаться с ним хотя бы на самое короткое время. Число адъютантов Корпусного командира умножилось еще К. Рихтером, отличным офицером и самым добрым товарищем, какого только можно пожелать. Веселый, беззаботный, он глядел на жизнь как на нескончаемый праздник и, не скупясь, тратил ее на удовольствие себе и другим, пока тяжкая болезнь не сокрушила его упругую натуру.

К числу лиц, разнообразивших интерес нашего круга, бесспорно принадлежали многие из помилованных декабристов, отбывавших на Кавказе последние годы своего отчуждения от родины. Это были люди, получившие большею частию хорошее воспитание, некоторые с замечательными душевными качествами, испытанные несчастием и наученные тяжелым опытом жизни. Для молодежи они могли служить спасительным примером и уроком. Спрашиваю, можно ли было, узнав, не полюбить тихого, сосредоточенного Корниловича, автора Андрея Безымянного, скромного Нарышкина, Коновницына, остроумного Одоевского и сердечной добротой проникнутого Валерьяна Голицына. С Александром Бестужевым (Марлинским) я имел случай часто встречаться у брата его, Павла. Литературный талант его известен и давно оценен, поэтому нечего о нем говорить. Как человек он отличался благородством души, был слегка тщеславен, в обыкно-

Стр. 296

венном светском разговоре ослеплял беглым огнем острот и каламбуров, при обсуждении же серьезных вопросов путался в софизмах, обладая более блестящим чем основательным умом. Он был красивый мущина и нравился женщинам не только как писатель, о чем в мое время кое-что поговаривали в Тифлисе.

Наши сношения с этими лицами были самые открытые и безвредные в политическом смысле. Да мало ли из них, попав в беду совершенно молодыми людьми, сами не зная как, были способны к чему угодно, только не к политической агитации. При всем этом нашлись такие люди и в Тифлисе, которые «из ревности и преданности», а, полагаю, ближе всего из ошибочного низкого расчета, писали тайные доносы насчет опасности, могущей'возникнуть от сближения молодых офицеров с людьми, осужденными законом за политическое преступление. Не входя в их забытое прошедшее, с которым они сами давно покончили, без всякой задней мысли и я водился с ними, не опасался показываться публично в их обществе и никак не скрывал мою симпатию к Нарышкину и Голицыну. По этому случаю один господин счел обязанностью шепотом мне посоветовать быть поосторожнее.

— В чем? — спросил я.

— В выборе вашего знакомства.

— С кем?

— С господами... вы сами знаете. Ведь еще помнят, за что они попались.

— Что же может выйти из этого, если я стану продолжать мои сношения, как их начал.

— Начальство может усомниться в направлении вашего образа мыслей.

— Жалею о начальстве, которое во мне так мало уверено. Каждый навет, которым бы вздумали меня очернить, я надеюсь опровергнуть фактом, не одними уверениями; поэтому ничего не опасаюсь. Прощайте, благодарю за нежное участие.

Тот же самый господин гораздо позже советовал мне также прервать знакомство с Чавчавадзевыми по поводу довольно глупого дела, в которое отца их вмешали совершенно безвинно; я опять его не послушал и продолжал видеться с ними. Если это кому приходилось не по душе, то жалею о нем, а не о себе, ибо находил большое удовольствие к ним ездить.

В продолжении всей зимы с тридцать второго на тридцать третий год в Тифлисе много веселились, как веселились в мою бытность в

Стр. 297

Грузии еще одну только зиму в начале управления генерала Головина, когда его супруга с дочерью и вернувшиеся в город Чавчавадзевы наперерыв старались оживить общество помощию своего неисчерпаемо любезного гостеприимства. В обе зимы нам как будто недоставало времени жить. Обеды в семейных домах сменялись пирами в загородных садах, где под звук тамбурина шемахинских баядерок вокруг стола ходили азарпеш да турий рог, через край переливаясь красною струей кахетинского. Вечера сменялись балами, и почти никогда ими не кончался наш день; чаще всего утренняя заря заставала нас еще у кого-нибудь из товарищей, к которому собиралась окончательно израсходовать остаток сил, не истощенных балом. К поддержанию ровного, всегда приятного хода нашей беззаботно веселой жизни много способствовал вежливый, очищенный от неуместных слов и шуток тон, господствовавший тогда в кругу офицеров, собранных в Тифлисе, можно сказать, со всех концов России. В продолжении всего управления барона Розена за исключением двух неприятных случаев, коснувшихся до людей, не принадлежавших собственно к нашему кругу, в штабе его не произошло ни одной скандальной истории, не случилось вызова и почти не было сказано неприятно громкого слова. Было принято за правило во всех собраниях, на холостых обедах и где бы то ни было, тотчас прекращать разговор, если кто-нибудь из присутствующих объявлял, что он его затрагивает неприятным образом; и все общество единодушно останавливало того, кто бы вздумал поступать в противном смысле. Завели и поддерживали этот тон между нами старшие по летам и по званию во главе их А. Е. Врангель, о котором я и прежде имел случай упомянуть как о человеке с отлично благородным характером.

В нашей дружной семье не обошлось однако без урода. Прежде я сказал уже несколько слов о братьях П., которые подобно двум фальшивым нотам вмешались в общую гармонию тифлисского военного общества. Вернувшись из экспедиции, они зафанфаронили, стали жить по княжески, не имея достаточных на то средств, никого этим к себе не привлекли и, замотавшись, принуждены были скрыться со сцены, освистанные публикой, не давшею увлечь себя фальшивым блеском их мотовства.

Кроме их, был еще субъект, невольно обращавший на себя всеобщее, хотя не совсем лестное внимание нашего военного круга. Это был известный П., поляк, не графского, а просто шляхетского происхождения. Как бы однако ни помещалась его колыбель, под графскою короной или под соломенною крышей, он был во всех отношениях

Стр. 298

замечательно талантливая личность и умел, как никто, направить свое плавание по взволнованному житейскому морю. Высокого роста, толстый, с опухлым лицом он при этой не совсем благовидной наружности обладал таким приятным органом, от которого млело сердце, притом умел изъясняться так сладко, так приятно, что бывало слушаем его с невольным увлечением. Он все знал, все видел, и мало существовало европейских диалектов которыми бы он не владел в совершенстве. Его прошедшее было покрыто интересною таинственностию. Носились темные слухи, будто бы он в Южной Америке дрался за свободу и в своей жизни перенес много несчастий, а какие именно, никто не ведал. Положительно знали об одном, что он прибыл на Кавказ не по собственному желанию и принужденно обретался в скромном чине армейского прапорщика. На Кавказе он начал свою карьеру как ловкий человек самым невидным образом, выпросившись на время экспедиции в адъютанты к командиру второго мусульманского полка. В этой должности он сумел привлечь на себя внимание Корпусного командира, который по окончании военных действий приказал, не возвращая в полк, оставить его при штабе. В Тифлисе он держал себя первое время необычайно скромно, в гостиных выбирал самый отдаленный уголок и с видом человека, угнетенного судьбой, едва шепотом передавал свои всегда льстивые замечания. В служебном отношении он избегал всякого заметного дела и трудился в тени, для других.

В это время у баронессы Елизаветы Дмитриевны стали собираться два раза в неделю, как было заведено до экспедиции. Чтобы хотя несколько разнообразить свои вечера, она принялась эксплуатировать салонные таланты подчиненных своего супруга: кого заставляла играть на фортепиано, кого аккомпанировать на скрипке и виолончели, кого петь, кого рисовать, читать или декламировать. В один вечер выступил на сцену и П., произнес французские стихи собственного сочинения и пожал всеобщую похвалу. Этот приятный талант возбудил желание сблизиться с ним, его стали чаще приглашать, и через самое короткое время он сделался у Корпусного командира домашним человеком. Барон поручил ему свою частную корреспонденцию на французском языке и кроме того стал употреблять в делах щекотливого свойства, требовавших ума и ловкости. П. вошел этим путем в желанную колею. Но окончательно завладел он доброю, честною душой Григория Владимировича, когда в день рождения его второй дочери прочел поздравительную статью: «Les seize ans d'Adele», написанную с таким избытком религиозного чувства и

Стр. 299

тонкого понимания девичьих отношений к свету и к семейству, что баронесса, слушая, только вскидывала глаза к небу, а у барона навернулись истинные слезы умиления. При виде достигнутого им эффекта сам П. зарыдал; баронесса от души подала руку, барон обнял его, и с той поры он занял в кругу их семейства место самого близкого и доверенного человека. Мне самому не раз случалось видеть, как он разыгрывал сцены, которые далеко не были в моем вкусе; да и у многих других сердце к нему не лежало. Цукато, например, терпеть его не мог и в некоторых случаях даже явно выражал, насколько он питает к нему уважения; но он переносил это с христианским смирением, отнюдь не от недостатка смелости, а потому что не имел в расчете ссориться с людьми, пользовавшимися некоторым значением в военном обществе. У него были разные, не дешево обходившиеся вкусы между прочим, любил он хорошо покушать, а на удовлетворение их требовалось душевное и телесное спокойствие и средства, которыми он, к несчастию, не обладал. Но для этого источники раскрылись ему без долгого искания, благодаря расположению барона и влиянию, которое он себе усвоил. Армяне народ чуткий, зоркий, не проглядят лису, когда она потянула хорошим следом. Корпусный командир верил ему на слово; да как было и не верить такой чистой, бескорыстной душе, безотчетно преданной ему и всему дому! Долее году прожил он в Тифлисе в этом приятном положении, пользуясь плодами неограниченной веры высшего начальника и питая замечательную вместительность своего желудка, переносившего после сытного завтрака, для которого он держал отличного повара, еще два обеда в гостях, у кого-нибудь в два часа и потом в четыре у барона, где его каждый день ждал прибор. Потом для него создали особое место. Во внимание многообразных познаний и на деле доказанного дипломатического таланта, его назначили с большим содержанием чем-то вроде английского резидента к азиатскому двору владетеля мингрельского, и тут-то он попал на широкую дорогу всякого удовольствия, позволенного и запрещенного. Много повредил он своему доброму покровителю и делом, и направляя его на ложный след касательно вещей и людей. Без проку боролся Вольховский против его влияния; напрасно другие старались раскрыть глаза истинно честному старику; все доказательства отвергались им с негодованием как клевета, порожденная чистою завистью. Депеши нашего импровизованного дипломата всегда были чрезвычайно занимательны, блистали мыслями, слогом и окончательно объясняли, как в стране, порученной его наблюдению, все обстоит благополучно и

Стр. 300

быстро подвигается к установлению порядка наивыгоднейшего для России. Прозрел барон, да и то не вполне, когда, оставляя Кавказ, ему пришлось заплатить за П. тысяч до десяти, выданных ему заимообразно из экстраординарной суммы по его собственному приказанию.

После рассказа о том, как мы жили в Тифлисе, надо же припомнить и то, как уладилось служебное дело для меня. Пока мы ходили по горам и по лесам, в Петербурге были составлены новые штаты для генерального штаба, воспрещавшие в моем малом чине исправлять должность начальника отделения. Предложение же Вольховского заведовать им вместо другого, который бы номинально пользовался этим званием, я отклонил, не видя в том проку ни для себя, ни для службы. Владимир Дмитриевич сначала вознегодовал на меня за отказ, но потом дело обошлось, и он стал давать мне работу прямо от себя, которую мне позволено было исполнять на квартире, минуя штабную канцелярию.

Жил я далеко не роскошно с товарищем, князем Чегодаевым, в солдатской слободке, в небольшом домике, который мы нанимали у женатого унтер-офицера. Квартал был не щеголеват, комнаты малы, невысоки, меблированы крайне незатейливо, но зато, проживая как на даче, мы пользовались солнцем и воздухом без всякого стеснения и наших лошадей всегда имели пред глазами, что в Грузии считалось не последним удобством. Маленькая серая бача, мой неразлучный товарищ, без труда могла приходить ко мне за хлебом и за сахаром, а бывало, едва раскроешь по утру глаза, а она уже глядит в комнату через низенькое окно. И другими животными, и разною птицей наш двор был не беден; одним словом в солдатской слободке мы пользовались всеми прелестями буколической жизни, имея притом не далее двухсот шагов от себя город со всеми его приманками.

К Пасхе вышли награды за экспедицию. Благодаря чеченской пуле я был произведен в поручики и переведен в генеральный штаб; далее не простирались в то время мои честолюбивые желания. Около той же поры прибыл в Тифлис наименованный обер-квартирмейстером кавказского корпуса полковник Христофор Христофорович фон-дер-Ховен, один из честнейших и добрейших людей, с которыми я нашел счастие встретиться в жизни. У него нам было жить и служить как у Христа за пазухой. Чего бы лучше, служба не трудная

Имеретинский иноходец, со стриженною гривой; тип лошадей, встречаемых на древних барельефах.

Стр. 301

и приятная, начальники люди хорошие, товарищи отличные, общество привлекательное, небо ясное — и мы действительно обеими руками ловили удовольствия, которые рассыпали пред нами молодость и благоприятные обстоятельства, пока совершенно неожиданно никем нечаянный случай не разрушил одним взмахом лучшей связи нашего беззаботно счастливого существования. Черная тень легла между нами и грузинским обществом — на короткое время — но удовольствие уже было испорчено. Сказал бы, что знаю про это коротко мне знакомое дело, да лучше, кажется, промолчать до поры до времени. И без того пора кончить.

Т [орнау]. Вена. 1868.

Опубликовано: «Русский вестник», 1869, т. 79, №№: I (с. 5-36); 2 (с. 401-443); 3 (с. 102-155); 4 (с. 658-707).

Стр. 302

Государь Николай Павлович

Из автобиографических рассказов бывшего
Кавказского офицера

Зимою 1839 года вслед за освобождением моим из плена у черкесов с Кавказа я был призван в Петербург по именному повелению Государя — «для отдыха и для личного объяснения». Так значилось в министерском предписании, причем мне было разрешено представить Государю Императору и освободителя моего, ногайского князя Тембулата Карамурзина. Не все одинаково смотрели на мое дело, не ото всех удостоились мы с Карамурзиным равно поощрительного приветствия. Генерал Шуберт, исправлявший должность генерал-квартирмейстера, непосредственный начальник мой, встретил меня с равнодушною важностью; военный министр, тогда еще граф, в последствии князь Чернышев, и Клейнмихель, позже пожалованный в графы, удостоили выразить мне свое одобрение, не переступая однако за пределы форменной служебной внимательности. Зато в высшей степени благосклонно принял Государь Николай Павлович, да русское общество почтило меня многочисленными доказательствами своего неподдельного сочувствия. Государь высоко оценил мою последнюю кавказскую путевую попытку не столько по ее маловажному результату, сколько по готовности моей исполнить волю его, себя не жалея; впечатлительный же русский человек душою понял, что я при этом должен был перенести и, как водится, дал своему чувству широкий разгул, причем самые ощутительные доказательства общественного сочувствия преимущественно выпадали на долю Карамурзина. По всей справедливости иначе быть не следовало: в моем деле он был лицом действующим, я же занимал второстепенное место чисто страдательного участника в нашем общем похождении. Кроме того и замечательно красивый вид этого статного закубанца с первого взгляда располагал в его пользу. Благодаря ловкому обращению, которое он на первых же порах себе усвоил,

Стр. 303

приноравливаясь к требованиям дотоле ему совершенно незнакомого общества, его стали возить из дома в дом, угощать чаем по русскому обычаю, кормить лакомствами и наделять разными подарками. В Москве еще, где я принужден был его поместить в гостинице, сам остановившись проездом в доме у близкого родственника, он однажды явился ко мне с золотыми часами на длинной цепочке, которых я прежде у него не видывал. На вопрос откуда взялись у него эти вещи, он только улыбнулся да коротко сказал:

— Подарили!

— Кто подарил?

— Русская госпожа; да еще какая молодая и красивая!

— Какая госпожа, как зовут и где ты с нею познакомился?

— Как зовут: сказывали, да [не] запомнил; а познакомился в гостинице, на лестнице повстречались. Идет она, а возле идет господин в большой шубе, должно быть муж; посмотрела на меня, да и давай спрашивать, кто, откуда и зачем сюда приехал; а как узнала, по какому делу я в Москве, то они повели меня в свою комнату, приказали чаю подать и заставили меня рассказывать, как брат Федор (Федором я был для Карамурзина по сю, Гассаном по ту сторону Кубани), тебя в плену держали кабардинские абреки, и как мне удалось тебя похитить. После того господин мне подарил шелковый халат, а госпожа его подарила часы. Сказали: носи на память, что выручил русского офицера. Вот и все дело; тебе же приказали кланяться.

— Надо же мне съездить в гостиницу, узнать, кто они, и их поблагодарить.

— Не надо. Сегодня, когда я к тебе собирался, они сели в большущую карету — ровно дом на колесах — и уехали куда-то, забрав все свои сундуки.

— Как же ты не расспросил, куда они уезжают, и лучше не заметил имена?

— По нашему (тебе известно) закон не позволяет расспрашивать чужого человека о том, чего сам не сказывает; да и подумал — незачем. Так много расспрашивали, как и что было с тобою; кроме того меня отдарили, значит должны быть твоей крови, знают тебя, да и ты их должен знать.

— Никогда в жизни с ними не встречался, а меня они знают только по моему делу. Слух о нем, как тебе самому известно, доходил до Истамбула; разошелся он и по Русской земле.

Карамурзин задумался. По нашему закону, заметил он, только за одного родного следует нести канлу, отвечать добром и кровью; а у вас разве так заведено, что всякого человека честят и жалуют не по родству и званию, а по его хорошим или дурным делам?

Стр. 304

— Нельзя сказать, чтобы сплошь и рядом так судили и поступали; что бывает, сам испытал; а коли случится увидать противное, то припомни, что Аллах не всех людей создал с одинаковыми чувствами и понятиями.

Рассказанный случай не остался без повторения. Карамурзин из России повез на Кубань два сундука туго уложенных разными вещами, которые ему были подарены моими знакомыми, а нередко и совершенно мне неизвестными людьми.

В Петербург приехали мы недели за три до великого поста. Первые дни прошли для нас, т. е. для Карамурзнна и для меня, в обычных явлениях по начальству и в нескончаемых ожиданиях по приемным залам у высокопоставленных лиц, потому что на Руси испокон веков существовала благая привычка дорожить чем угодно, только не временем, ни терпением подначальственных лиц. Военный министр, как было уже сказано, встретил меня с подобающею официальною вежливостью, не упустил расспросить о здоровье и вслед затем задал мне вопрос, приготовил ли я подробное описание всех обстоятельств моего плена. Узнав, что я этого не сделал, он тут же меня предупредил, что до представления требуемой записки не буду принят Государем Императором. А почему у меня не оказалось в запасе означенного описания (хотя со времени моего возвращения из-за Кубани на русскую сторону прошло больше двух месяцев) объясняется следующими обстоятельствами. В Ставрополь вернулся я в таком изнуренном виде, что на первых порах мне не было позволено и думать заняться каким-либо делом, требовавшим малейшего физического или умственного усилия. Оставалось мне только ожидать возобновления сил, предавшись полному бездействию, не лишенному однако развлечения, способного отвлекать мои мысли от недавно испытанных страданий. Не застав в живых моего искреннего доброжелателя, Алексея Александровича Вельяминова, я был однако вознагражден за эту горькую потерю присутствием в Ставрополе заменившего его в командовании войсками на линии Павла Христофоровича Граббе, этого русского Баярда, моего первого наставника в военном деде, отвечавшего мне самым теплым расположением за мою глубокую привязанность к нему и ко всему его семейству. В доме у него и в тесном кружке по душе мне пришедших товарищей я находил отдых и развлечение, в которых так сильно нуждалась моя измученная натура. В городе меня принял на свою квартиру исполинского роста командир Моздокского казачьего полка, добрый и честный Баранчеев, у которого по вечерам собирался избранный кружок кавказских офицеров, в том числе памятью, умом и знанием богато" наделенный доктор Мейер и помилованные, из Сибири на Кавказ переведенные,

Стр. 305

декабристы: Кривцов, Палицын, Лихачев, Черкасов, Одоевский, Нарышкин, Коновницын, все люди умные и отменно хорошие. Бывало, до поздней ночи просиживали мы, углубившись в политику и в философию?... Боже избави! Большинство посетителей нашего круга политикою набило себе такую оскомину, что от одного названия тошнить начинало; а практической философии бывших молодых мечтателей научили горе и несчастье, сделав их людьми, каков должен быть человек по слову Писания и по здравому смыслу. Поэтому нечего было много толковать о вещах, каждым из нас вдоволь испытанных и передуманных. Засим вправе спросить, чем же мы коротали долгие зимние вечера. Чем? Бостоном, копеечным бостоном, в который доигрывались до изнеможения сил, пока карты из рук не падали. Не считая не привлекавших нас трактирных удовольствий, бильярда и шумных попоек, в Ставрополе в те времена других развлечений с фонарем нельзя было отыскать. Позже, когда позволило здоровье, я взялся за перо: составить описание местности и народа, с которыми случай имел так коротко познакомиться, написал особую записку об абреках и даже позволил себе сделать некоторые общие замечания насчет покорения горцев. Признаюсь, в то время мне в голову не приходило, что этот жгучий вопрос так благодушно разрешится наполовину истреблением и наполовину изгнанием с Кавказа всего горского населения. Тогда мне казалось еще возможным менее черствым способом подчинить горцев русской власти, и в таком более снисходительном смысле и была составлена моя записка. Павел Христофорович принял ее во внимание и повез в Петербург недели за две до моего отъезда с линии; а там она, не встретив одномыслия, безвозвратно канула в пучину архивного забвении. Касательно же моих личных похождений в течение плена я ничего не написал, считая все происходившее со мною не довольно важным, чтобы стоило о нем говорить. По этой причине у меня и не оказалось требуемой записки.

Повинуясь приказанию военного министра, не мешкая принялся я за работу и накрепко заперся в своей комнате, понимая, что до формального представления мне отнюдь не следует Государю попасть на глаза. Жил я у родственника, молодого гвардейского офицера, на самом краю города в Измайловском полку и только в сумерки позволял себе ездить обедать у коротких знакомых или в какой-нибудь скромной гостинице. Работа к крайнему огорчению моему подвигалась очень медленно. Зима стояла холодная: на дворе трещал двадцатиградусный мороз, в комнате душил жаркий, угарный воздух, голова горела, мысли путались, слова ускользали из-под пера, дело не шло на лад; и то даже, что удавалось написать, выходило так сухо

Стр. 306

и несвязно, что теперь, сорок лет спустя, больно вспомнить для моего самолюбия. Карамурзин, подобно мне не связанный служебным этикетом, тем временем рыскал по городу в сопровождении приставленного к нему переводчика, посещал театр, публичные маскарады и на одном из них был замечен Государем, который, узнав, кто он, приказал его подозвать и так обласкал, как только покойный Николай Павлович умел обласкать человека, имевшего счастие ему угодить. Совершенно очарованный Государем, Карамурзин в избытке радости ночью вломился в мою спальню для передачи мне всех подробностей этой счастливой встречи. К моему собственному удовольствию, яснее всего я понял из его рассказа, что коли Государь Карамурзину очень полюбился, и сам Карамурзин не произвел на Государя дурного впечатления: иначе не стал бы он его публично ласкать и благодарить за его небольшую услугу.

Скоро после того мое невольное уединение было нарушено приездом мне совершенно незнакомого генерала Викторова, заведовавшего придворным экипажным заведением под главным начальством обер-шталмейстера князя В. В. Долгорукого, который в то же время занимал должность Петербургского губернского предводителя дворянства. Явился он ко мне от лица своего начальника звать меня на бал благородного собрания, вместе с моим освободителем, от какого приглашения, чувствительно поблагодарив за внимание, я однако положительно отказался, считая себя обязанным до формального представления избегать всякой случайной встречи не только с Государем, но и с прочими членами царской Фамилии. На другой день безногий Викторов снова приехал со вторичным приглашением, ручаясь именем князя Долгорукого, что по причине нездоровья Императрицы, заболевшей легкою простудой, и Государя в собрании не будет, чем уничтожаются все мои опасения; а я своим отказом отниму у князя только удовольствие познакомить со мной Петербургское дворянство, принимавшее до сего времени, да и теперь продолжающее принимать в моей судьбе самое живое участие. Близость великого поста действительно не позволяли рассчитывать на другой случай видеть в сборе все городское общество. Поставленный между двух огней попасть в очень неловкое положение или невежливостью отплатить за любезность сделанную мне предводителем дворянства, я согласился наконец явиться на бал с тем однако условием, ежели князь Долгорукий мне слово даст, что я не рискую встретить там Государя. В третий раз навестил меня Викторов, от имени Долгорукого подтвердил, что Государя не будет, и предложил в своей карете повезти в собрание меня и Карамурзина. В назначенный вечер, усевшись с Викторовым в его придворный экипаж, отправились мы в собрание, помещавшееся

Стр. 307

ту зиму на Невском проспекте, в доме Энгельгарта. В сенях мигом освободили нас от тяжелых шуб; не останавливаясь, скорыми шагами прошел Викторов сквозь разряженную толпу, наполнявшую все комнаты, и ввел меня с Карамурзиным в большую залу, из которой слышалась бальная музыка. В первое мгновение, ослепленный ярким освещением и пестрившимися у меня на глазах блестящими мундирами и яркими женскими нарядами, я ничего не мог разглядеть, но осмотревшись, не замедлил увидать вдалеке Государя Николая Павловича, целою головою превышавшего всю остальную публику, и возле него в красном мундире князя Долгорукого. Очевидно я попал впросак и был подведен не без намерения; а почему и для чего это было сделано, пока оставалось для меня темною, загадкою, яко не успевшего еще вкусить плода от древа познания добра и зла, так пышно произрастающего на благодатной Петербургской почве. Позже мне раскрыли глаза и просветили мой ум; а в ту минуту, не углубляясь в долгие размышления, я только быстро двинулся к выходу, стараясь также увести всеми силами упиравшегося Карамурзина. Но время было уже потеряно. Долгорукий успел заметить появление в зале белой чалмы, которою была повита шапка Карамурзина (в знак данного им обета съездить в Мекку), доложил об этом, и Николай Павлович в нашу сторону направил свои шаги. При первом его движении я спрятался в толпу, которая пред ним раздвигалась, надеясь остаться незамеченным, но ошибся в своем расчете. Государь, сказав Карамурзину несколько приветливых слов, громко спросил: «Тебя вижу, а где же твой питомец?» и десятки голосов отозвались, называя мою фамилию: «Выходите! Выходите! Вас требует Государь Император».

Чувствуя всю неловкость моего положения, несмело выступил я из средины толпы; а Долгорукий, не покидавший Государя, по праву хозяина на дворянском бале меня подвел и назвал по фамилии. Тут же бывший военный министр в это время держался в стороне, делая вид, будто не замечает происходящего. Государь впился в меня глазами и, думаю, не мало был удивлен, увидав пред собой нерослого и с виду весьма слабосильного молодого офицера, вместо человека ростом и складом, соответствовавшего понятию о силе, потребной на перенесение испытанных мною трудов и лишений. За сим Государь протянул мне руку, сказал: «Спасибо за всю службу твою», спросил о здоровье и отошел. Несколько времени спустя Государь вернулся и стал меня расспрашивать о моих путешествиях и о ходе военных действий на Кавказе, в которых мне случилось принимать участие. Вопросы, задаваемые мне Государем, были так ясны и так положительны, что придерживаясь одной чистой правды, я на все

Стр. 308

мог отвечать не запинаясь, пока дело не коснулось до Черноморской береговой линии. Тут попался я в истинно-трудное положение: прямым противоречием сильно Государя разгневать или говорить против моего убеждения, отчего избавился одной просьбой дать мне позволение прежде, чем решусь отвечать, внимательно обдумать дело, поразившее меня своею новизной.

Заключалось это дело в следующем. Николай Павлович сильно интересовался береговою линией, т. е. рядом небольших укреплений, построенных на восточном берегу Черного моря, помощью которых рассчитывали всех горцев, живших между морем и Кубанью, заставить покориться русской власти. Само предположение было построено на весьма шатком основании и.положительно уже грешило в исполнении. Береговые укрепления не давали другого проку кроме напрасной траты людей и денег, честолюбивые же расчеты некоторых влиятельных лиц того времени требовали непременной поддержки в уме Государя непоколебимой уверенности в существенную пользу береговой линии и в удачный ход связанных с нею военных действий, причем они по возможности старались отвлекать его внимание от ее истинного положения. Учреждение береговой линии имело главным предметом поставить преграду сообщению черкесов с турками, снабжавшими их порохом и оружием, и в то же время прикрывалось человеколюбивым предлогом остановить торговлю детьми и женщинами, которыми черкесы преимущественно платили за товар привозимый турецкими купцами. Надежным образом можно было достигнуть этой цели лишь со стороны моря, а не с берега, и нашим крейсерам, как было известно, весьма часто удавалось топить и захватывать турецкие суда, привозившие черкесам военные припасы и увозившие от них людской живой товар, относительно которого Николай Павлович и пожелал узнать результат моих наблюдений.

— Недавно, — сказал Государь, — я утвердил меру, обещающую, кажется мне, принести большую пользу. Предложили мне черкешенок, отбиваемых у турок нашими военными судами, вместо обычного размена на русских пленных выдавать замуж за солдат и этим путем породнить и сблизить черкесов с русскими. Мусульманский закон ведь строго запрещает проливать кровь родного человека: значит, кровопролитие прекратится, и черкесская вражда перейдет в родственное расположение к русскому человеку. А ты как об этом думаешь?

Думать мне было позволено как хочу, но высказать мои мысли при таком множестве слушателей, на лету ловивших каждое слово, оказывалось слишком неудобным. Слова Государя: «Я утвердил меру», в теории окончательно решали вопрос, в применении же

Стр. 309

сказанная мера встречала непреодолимое препятствие. Из виду было упущено одно небольшое обстоятельство, положительно уничтожавшее все ее благовидное значение. Горец, продавая женщину туркам, передавал ее мусульманам-единоверцам, у которых рабыней ли, законною ли женой, она занимала в гареме место предназначенное ей Кораном; черкешенка же, отданная за русского, в глазах каждого правоверного осквернялась нечистым прикосновением гяура, переменив веру, совершала смертный грех и в обоих случаях умирала для своей семьи, покрыв ее неискупимым позором. Очевидно, что мера подобного рода способна была не уменьшить, а усилить народную вражду черкесов к русским. Государю это обстоятельство могло оставаться неизвестным; много о чем другом было ему заботиться, но сделавший предложение должен был дело знать и не предлагать такой бессмыслицы. Не удивился я однако, поняв, откуда взялась сия мудрая идея. В то время делами береговой линии всецело заправлял под начальством умного и образованного, но довольно беспечного генерала Р., некий ловкий делец, в последствии многосторонне подвизавшийся на поприще государственной службы и тогда уже слывший глубоким стратегом, находчивым администратором, борзым писакою, одним словом, чем угодно, только не рыцарем без страха и без упрека. Он и никто другой способен был пустить в ход подобную выдумку, полагать должно, с целью выказать свой глубокий политический ум и поотвлечь внимание от прорух, которыми отличалась его стряпня на восточном берегу Черного моря. И так мне оставалось только уклониться от прямого ответа в том убеждении, что мои слова дела не исправят, а что для блага Кавказа и нашего солдата, оно рушится само собой — во-первых, потому что слишком мало пленниц попадает в наши руки и, во-вторых, потому, что каждая черкешенка скорее готова будет броситься в воду, чем добровольно выйти за русского.

Не успел Государь удалиться, как для меня наступила нестерпимая мука: толпа, державшаяся в почтительном отдалении, пока он присутствовал, волною нахлынула со всех сторон, сжала меня и принялась закидывать вопросами — и какими еще вопросами. Ума и сил не доставало отвечать.

— Правда ли, что черкесы два года вас держали в дупле?

— Как глубок был колодезь, в который вас опускали на ночь?

— Были у вас подошвы надрезаны и засыпаны рубленным конским волосом или рану просто растравляли рассолом?

— Справедливо ли, что черкешенка из-за вас бросилась в реку? — вопрос из Пушкина Кавказского пленника.

— Как высоки горы, и нет ли возможности взорвать их порохом?

Стр. 310

Пока все эти вопросы звучали в моих ушах, и я отбивался ответами на выдержку, одна мысль бродила в моей голове — как бы уйти подальше от любопытных и от множества неведомых мне старых и новых друзей, народившихся от царского пожатия руки. Медленно отступая, старался я приблизиться к выходу, а тем временем толпа не отставала, преследуя из залы в залу, из комнаты в комнату, причем по мере удаления из центра «света и тепла» и число вопрошателей помаленьку уменьшалось. Совсем меня упустить однако не хотели. В одной из последних комнат человек двадцать моих самых любознательных приятелей прижали меня безвыходно к какому-то угловому камину — и снова посыпались вопросы.

Некий господин весьма приличного вида со звездою на черном фраке упорнее других загораживавший мне дорогу спросил под конец умиленным голосом: позвольте полюбопытствовать — вы женаты?

— Видно, у него много дочерей, что наводит справку об этом, — отозвался чей-то голос.

Неожиданное замечание это вызвало общий хохот. Господин со звездой смутился, сделал быстрый поворот и, загребая руками, нырнул в глубину залы; я за ним в выходные двери, бегом с лестницы и уехал из собрания, забыв там Карамурзина, которого генералу Викторову пришлось отвезти на квартиру.

На другой день приехал мой безногий генерал с объяснением, каким образом, несмотря на данное мне обещание, в собрании я застал Государя, будто бы в последнюю минуту давшего знать о своем приезде, отчего князь Долгорукий не успел меня предупредить, и раз на бале по званию своему был обязан назвать меня Императору. Поневоле я был принужден показывать вид, будто верю словам Викторова и принимаю его объяснение за чистую монету: дело было сделано, и мне оставалось только, не угодив военному министру, в обер-шталмейстере не нажить себе нового недоброжелателя.

Немного дней спустя я отвез к военному министру составленную мною записку и при этом случае рассказал, каким образом против моей воли и желания мне довелось преждевременно попасть Государю на глаза. В ответ на мое объяснено Чернышев, не показывая и тени неудовольствия, только заметил, что все это ничего не значит, что дело не может ограничиться случайною встречею с Государем, и я должен ожидать, когда высочайше будет повелено формально меня представить.

Проживая в Петербурге в ожидании сказанного представления, я сильно начал хворать. Может статься, этому способствовало небольшое

Стр. 311

похождение, которому я подвергся при разъезде из маскарада в последнее воскресенье перед великим постом. Маскарады, наравне с балами, отбывались тогда на Невском проспекте в доме дворянского собрания. Николай Павлович очень любил этого рода собрания и не пропускал случая бывать на них. Характерные маски тут не встречались: черное домино для мужчин, цветное для женщин, при полумаске, считались единственно дозволенным.средством переряжанья. Военным запрещены были маски. Обязательная маскарадная форма состояла из мундира, без шпаги и сабли, каска на голове и на левом плече коротенькая черная шелковая испанская мантия, отороченная кружевом, подбитая красною тафтою. При этом наряде запрещено было кому бы то ни было, и меньше всего Государю, кланяться или отдавать военную честь. Николай Павлович хотел на маскараде оставаться совершенно незамеченным, забавляясь без всякой помехи интриговавшими его женскими масками. С такого-то маскарада, когда с последним ударом полуночи наступила пора отмаливать грехи, накопившиеся за целый год, все, не желавшие навлечь на себя укор в безверии, опрометью кинулись разъезжаться по домам, чему последовала и моя грешная особа. На маскарад приехал я в возке, который по распоряжению полиции был отправлен куда-то очень далеко вместе с моим человеком и с шубою, оставленною на его руках. И вот полицейские жандармы стали звать мой экипаж, и никто не отзывался, принялись отыскивать, искали, искали и ничего не отыскали; тем временем все разъехались, стали тушить лампы, наконец подошло время запирать подъездные двери, а моего возка, человека и шубы нет да и только, ровно сквозь землю провалились. Так мне и пришлось во втором часу ночи в двадцатиградусный мороз, на самом жалком извощике протрусить с Невского проспекта в Измайловский полк, окутавшись вместо шубы в коротенькую испанскую мантию, подбитую тафтой, отороченную кружевом, да еще в чулках и башмаках по тогдашней бальной форме. Около часа, коли не более, длилось мое морозное путешествие, после чего, прождав еще минут десять у затворенных ворот, мне привелось отогреться в теплой комнате. По всем правилам медицины следовало мне слечь в постель и не вставая умереть отнюдь не позже трех суток, и я действительно лег в постель, пролежал три или четыре дня и после того поднялся на ноги, будто приключившееся со мною было не что иное как одна легкая шутка. Потом отозвалось.

Недели две после подачи военному министру описания моего плена нам были объявлены награды: Карамурзину чин поручика,

Стр. 312

миновав два низших чина, Владимир 4-й ст. с бантом, пожизненная пенсия в полторы тысячи и единовременно до тысячи целковых; мне — Владимира той же степени без банта, и следующий капитанский чин к сожалению только за неделю до получения его на Святой по старшинству, чем и лишили меня единственного случая вкусить производство по линии: ибо все чины, чрез которые я прошел в течении моей долголетней службы, от прапорщика до генерала, мне достались, как говорится, за отличие — редкая вещь в Русской армии.

Время между тем уходило и с каждым днем уносило частицу моего здоровья; прошла Пасха, наступила весна, видел я освящение после пожара вновь отстроенного Зимнего дворца, причем Чернышев из графов был пожалован в князья, а— Клейнмихель сделан графом, несколько раз являлся к военному министру для весьма неважных расспросов; об обещанном же представлении Государю будто совершенно забыли, несмотря на отданное мне приказание ожидать его высочайшей воли. Сильно страдая головною болью от контузии, полученной еще при штурме Варшавы 1831 года и общим расстройством организма от моих Кавказских похождений, я наконец решился обратиться за советом к лейб-медику Арендту, короткому приятелю одного моего близкого родственника, который и признал полезным прежде всего мне уехать из Петербурга, вредного каждому новоприезжему по причине своего дурного климата, и потом уже думать о лечении. На мое объяснение, что города не смею оставить, не быв представлен Государю, а представление отлагается со дня на день, он лишь коротко заметил: каждое утро вижу Государя и сегодня же скажу ему обо всем. И действительно: в девять часов утра я был у Арендта, в десять он отправился во дворец, а в два часа лежала на моем столе повестка из Главного Штаба, на другой день в одиннадцать утра вместе с Карамурзиным, быть в Аничковом дворце, в котором Николай Павлович оставался жить по причини сырости, которою был пропитан слишком спешно отстроенный Зимний дворец.

Значит не от Государя зависело, коли меня так долго заставляли ждать его приема.

Было это в первых числах апреля 1839 года.

Четверть часа до назначенного времени стояли мы в приемной комнате Аничкова дворца. С последним ударом одиннадцати часов (Николай Павлович не любил терять времени в ожидании, да и сам никого ждать не заставлял) камердинер провел нас в его кабинет. Живо помню, будто вчера случилось, малейшие подробности этого приема, слова Государя и все мои ответы. В первое мгновение, по правде, я несколько смутился, но скоро потом, ободрившись, стал прямо глядеть на стоявшего предо мною Государя. Оно бы по всем

Стр. 313

правилам житейской мудрости и следовало стоять пред Государем опустив глаза; но по моим тогдашним диким кавказским понятиям я никак не мог сообразить, почему не подобает без страха смотреть Государю в глаза, даже когда не знаешь за собою никакого дурного дела. Позже научили меня этой хитрой наук.

На Государе был сюртук Семеновского полка без эполет, по обыкновению застегнутый на все пуговицы, воротник на все крючки. Сказав Карамурзину несколько слов, Государь его отпустил, а мне приказал остаться в кабинете.

Окинув меня благосклонным взглядом и снова поблагодарив за службу, Государь спросил, чувствую ли я себя в силах вернуться на Кавказ после испытанного мною несчастия и служить в том краю с неубавленною охотою.

— Желаю этого, — прибавил он, — ожидая от тебя в будущем не меньше прежней пользы.

— Готов исполнить волю Вашего Величества, — был мой ответ; — духом я нисколько не упал, а потерянные силы надеюсь восстановить помощью же Кавказских минеральных вод.

— Я тебе выразил только мое желание, приказывать не хочу. Обдумай прежде, чем примешь окончательное решение. Ежели Кавказ тебе не по душе, так прямо сказывай: хочешь здесь оставаться, и на это согласен. На службе для тебя открыты все пути.

— Воля Вашего Величества совершенно согласуется с моим собственным желанием. Позвольте мне продолжать Кавказскую боевую службу, к которой себя чувствую более склонным, нежели к мирным канцелярским занятиям.

— Спасибо тебе за это; не на долго впрочем посылаю тебя на Кавказ: останешься там, пока не покончат с горцами, а потом при себе найду тебе место.

Сколько же мне суждено оставаться на Кавказе? — мелькнуло в моей голове, и, не совладав с собой, невольно я пожал плечами. Государь пристально на меня посмотрел.

— Не на веки же тебя посылаю; мне обещают в три года решить дело с горцами. А ты как думаешь?

— Думать ничего не смею. Давшие такое обещание выше меня стоят опытом, летами, званием и сверх сего властью же вашего величества снабжены всеми способами потребными для исполнения своего обещания; позволено ли мне, молодому офицеру, иметь мнение, несогласное со взглядом их!

— Нет, говори; хочу знать, как по твоему.

— Могу ошибаться, но обманывать не стану. В три года, да и в

Стр. 314

тридцать лет с горцами не совладают. Позвольте повторить слова, сказанные Вашему Величеству покойным Вельяминовым: «Нашим внукам еще придется поработать на Кавказе, да и незачем дело у них отнимать: Кавказ хорошая военная школа».

В 1839 году никому в голову не приходило, чтобы на покорение Кавказа были употреблены такие громадные средства, какими в последствии располагали Воронцов и Барятинский. С таким количеством войск и денег, какое им было дано, они легко могли десятком лет опередить мое предсказание; а в то время, когда я говорил, как окажется из последующих слов самого Государя, иначе надлежало судить о Кавказских делах.

Николай Павлович пронзил меня одним из тех взглядов, от которых в лихорадку бросало и не моего брата" и, заметно взволнованный моим решительным ответом, несколько раз быстрыми шагами прошелся по кабинету, после чего снова стал предо мной. Гнев прошел, взгляд и голос смягчились.

— И ты в этом уверен?

— Твердо убежден, и думаю время меня оправдает.

— Каким же способом, по твоему мнению, вернее и скорее можно достигнуть цели, которой мы домогаемся на Кавказа; говори смело, не опасаясь противоречить моим и чьим бы то ни было мыслям.

— Опять не знаю, как отвечать. Разными путями можно приблизиться к цели, но почти невозможно указать на лучший путь, не зная, чем вашему величеству угодно больше жертвовать — людьми, деньгами или временем. От этого должны зависеть не только военные действия, но и самая система управления страною.

— На подобные вопросы не отвечают, — строго заметил Государь, — говори безусловно, как понимаешь собственным умом, и как тебе видно из общего положения дел.

— Прежде всего необходимо увеличить число войск на Кавказе. Государь вторично рассердился.

— И ты, офицер генерального штаба, которому кавказские дела должны быть хорошо известны — помню твою скрепу на бумагах* — смеешь мне это говорить! Разве не знаешь, что я всегда и всем, домогавшимся этой прибавки, отвечал решительным отказом?

— Знаю, Ваше Величество; барону Розену и Вельяминову почти одновременно было отказано в прибавке войск, которой они просили, и еще нынешнюю зимою лично изволили в том же отказать Павлу Христофоровичу Граббе; но несмотря на это, решаюсь повторить

В 1832 году при бароне Розенс и Вольховском я, в чине армейского подпоручика, заведовал в Тифлисе 2-м отделением Генерального штаба.

Стр. 315

мои слова. Ваше Величество повелели мне говорить правду, как понимаю ее собственным умом.

— Не дам, не дам ни одного человека сверх того, что уже есть на Кавказ — отгрызывайтесь как знаете!

Это было говорено в Аничковом дворце в апреле 1839 года, а на следующее лето обстоятельства заставили усилить войска на береговой линии целою дивизиею от стоявшего в .Крыму 5-го корпуса после того, что черкесам удалось штурмом взять на берегу Черного моря пять наших укреплений и перебить более двух тысяч солдат.

— По этому случаю позвольте, Государь, сказать смелое слово не в свою собственную, а в пользу моих товарищей и русского дрброго кавказского солдата: дерутся они храбро и безропотно переносят несказанные труды и лишения. Ваше Величество не имеете войска лучше Кавказского.

— Да, знаю, знаю и душевно люблю и уважаю Кавказского солдата; позволяю тебе каждому это сказать. А как понимаешь ты Черноморскую береговую линию? Она меня очень интересует.

Тут не было свидетелей, и надо же было Государю хоть раз правду узнать насчет этой пресловутой лиши.

— Боюсь, — отвечал я, — что береговая линия не оправдает ожиданий вашего величества. Укрепления малы, гарнизоны слабы, изнурены болезнями, едва в силах обороняться от горцев, которых не они, а которые их держат в постоянной блокаде. Кроме того, в случае Европейской войны при появлении в Босфоре любого неприятельского флота окажется необходимым снять всю линию; в горы гарнизонам нет отступления, и ни одно укрепление не в силах выдержать бомбардировки с моря.

Государь махнул рукой.

— До этого далеко, нечего и думать!

Мое первое опасение относительно судьбы береговых укреплений сбылось в зиму с тридцать девятого на сороковой год, а второе — четырнадцатью годами позже. Князь Воронцов, командовавший на Кавказе в 1854 году, при первом известии о появлении в Босфоре союзных неприятельских флотов, немедленно приступил к очищению от наших войск восточного берега Черного моря, и умно сделал: иначе все гарнизоны прибрежных укреплений, не исключая ни одного, были бы в плену.

После того Государь заговорил о моем здоровье, предложил ехать за границу, от чего я отказался, в замен испросив позволение некоторое время прожить в России у родных и потом воспользоваться Кавказскими водами.

Стр. 316

— Не начинай только службы прежде, чем совершенно окрепнешь, — заметил Николай Павлович.

Отпуская, сказал он: «Теперь проси милости». Поблагодарил я Государя. Много доволен оказанною мне милостью на службе; имею кусок хлеба, и более мне не надо.

— Нет, проси; говорю тебе, проси!

Подумал я, чего бы попросить и ничего не мог придумать. Просить денег за то, что я два года просидел в цепях, показалось мне недостойным звания солдата и дворянина; а чего другого, пожалуй, и не заслужил. Еще раз я поблагодарил.

— Не хочешь просить, так помни же во всю жизнь: в какую бы ты беду ни попал, помимо всех обращайся ко мне и выручу тебя как будет возможно. Дарую тебе это право, а теперь до свиданья; надеюсь здесь же увидать тебя в скором времени.

Государь протянул руку, и чрез мгновение дверь кабинета затворилась за мной.

В последний раз я тут говорил с покойным Государем. Его прощальные слова не сбылись. Люди добрые позаботились заслонить мне дорогу к нему. Не успел я оставить Петербург, как уже получил урок, в какой мере подобает выть с волками, чтобы не пострадать от их когтей и зубов. Не стоило бы говорить об этом деле, ежели бы оно не служило назидательным примером, какие прекрасные способы представляются умному человеку открывать себе дорогу к тому, к чему стремится весь благополучия жаждущий люд, т. е. к чинам, деньгам и почету. В этом случай была сделана одна только ошибка: приятель, желавший меня подвести, слишком понадеялся на мое терпеливое простодушие и, ошибясь в своем расчете, сам попаа впросак.

Что генерал 3* под предлогом личного ко мне участия, а в сущности из мелкого честолюбия добывший себе право снабдить меня проводниками в мое последнее путешествие у непокорных черкесов, беззащитно отдал меня в руки самых отъявленных разбойников, сперва их обманув, за что они, в свою очередь, мне изменили; что после того все его старания меня освободить не имели ни малейшего успеха, и он из самолюбия другим мешал действовать в мою пользу; что под конец ногайский князь Карамурзин меня выручил из плена без его воли и ведома — знали на Кавказе русские и черкесы, в Петербурге же того знать не могли. Объявив еще в Ставрополе, когда 3* на первых порах обсчитал Карамурзина барантовым[xiii]скотом, который приказано было ему отдать за мое освобождение, что он этим поступком окончательно прервал наши прежние дружеские отношения, я в

Стр. 317

тоже время лично его предуведомил, что доносов делать не стану, но коли спросят, правды не скрою и подробно расскажу, каким образом ведутся дела на Кубани. В Петербурге, когда Клейнмихель сталь меня расспрашивать о генерале 3*, я просил позволения не говорить о нем, опасаясь из личного нерасположения к нему не сохранить должной справедливости в оценке его характера и его поступков. Касательно же моего освобождения я по чистой справедливости на словах и письменно приписал всю заслугу одному Карамурзину.

Готовился я оставить Петербург, простился с родными и со знакомыми, взял место в дилижансе (железной дороги между Петербургом и Москвою тогда не существовало, почтовые кареты еще не ходили) и на последях поехал в военное министерство откланяться князю Чернышеву. Состоявший при нем в звании адъютанта, граф Э. Штакельберг[xiv]сообщил мне при этом случае, что от своего дальнего родственника 3* получил письмо на мое имя, которое, все не успевая, несколько уже дней собирается мне привезти. Располагая последний день в Петербурге провести в беспрестанных разъездах, я счел за лучшее самому заехать к Штакельбергу и, признаюсь, в первую минуту очень удивился, когда он мне передал незапечатанное письмо, прибавив, что понять не может, почему 3* адресовал письмо к нему, а не прямо ко мне, что впрочем никакой важности не имеет, потому что он, Штакельберг, не привык заглядывать в чужую переписку, а в предстоящем случае ему бы даже помешал нестерпимо-дурной почерк его родственника.

Наскоро пробежав действительно очень нечетко написанное письмо, я тотчас понял, чего домогался мой далекий кавказский благоприятель, и в глубине моей души вспыхнула неудержимая злость.

Пока я читал, насупротив сидевший Штакельберг исподлобья следил за выражением моего лица; я сделал [вид], будто не замечаю.

— Вы сказали, — обратился я к нему, — что не понимаете, почему ваш родственник письмо ко мне незапечатанным вложил в конверт, адресованный на ваше имя; позвольте же мне объяснить: он это сделал в полном убеждении, что вы его прочтете и содержание сообщите военному министру, при котором имеете честь состоять адъютантом. Вы сказали, что не читали его; очень жаль: этим бы вы стали на дорогу опрокинуть все расчеты вашего родственника. Вы сказали, что с великим трудом разбираете его почерк, а я привык его разбирать, потому что получаю от него не первое письмо; надеюсь однако, что оно будет последним, которым он решился меня почтить. Позвольте же мне вас познакомить с его приятным содержанием.

Стр. 318

— Зачем? Нисколько не любопытствую знать, какие у вас с ним дела.

— А я с ним не хочу иметь никакого дела, от которого позже мне бы пришлось краснеть; поэтому прошу вас, граф, меня почтить вашим вниманием, — и я заставил его от первой до последней строки прослушать послание 3*.

Не помню слово в слово по-немецки писанного письма, но вот в чем заключалось его точное содержание:

«Неблагодарный друг, — писал он, — с душевным прискорбием узнаю, что вы из ненависти ко мне — не понимаю, чем ее заслужил — в записке о вашем плене, да и на словах, ввели в заблуждение не только военного министра, но и нашего великого Государя, приписав заслугу вашего освобождения одному'Карамурзину, тогда как в сущности обязаны только мне тем, что живы и теперь находитесь на свободе. Разве вам неизвестно, что вы попали в плен по собственной неосторожности, а Карамурзин во всем, что сделал для вас, действовал по моему приказанию и под моим руководством? Нет, все это вам коротко известно; вы ничего не могли забыть и скрыли правду с явною целью себя оправдать, свалив вину на мои плечи. Следовало бы вас наказать за такую неправду, но великодушно прощаю вам ради нашей прежней дружбы; не хочу, обнаружив истину, навсегда погубить вашу служебную будущность. Поймите, наконец, какой запас дружбы и снисходительности к вам храню еще в глубине моей груди, воздерживаясь официально сообщить военному министру то, о чем приятельски вам пишу. Чистосердечно покаявшись предо мной, вы можете еще исправить дело. Не заставьте же меня окончательно усумниться в вашем благородстве, в которое я верил так глубоко. Глубоко огорченный, но все еще вас любящей и т. д.»

Окончив чтение, слова не говоря, я поехал вторично в канцелярию военного министерства, где служащие не успели еще разойтись, и попросил находившегося между ними школьного товарища моего, Суковкина, во всеуслышание прочитать полученное мною письмо; а сам уселся за его стол писать ответ, который также показал кому угодно было полюбопытствовать.

«Письмо вашего превосходительства, — отвечал я, — после ваших поступков со мной до плена и с Карамурзиным по освобождении моем, нисколько меня не поразило. Лучшего не ожидал. Может статься, вы полагали оскорбительным тоном его по вашему примеру меня увлечь ответить вам вызовом; но помня правила военной дисциплины, не сделаю подобной глупости, не дам в руки вашего превосходительства оружия, которым вы действительно можете погубить мою служебную будущность, а честь свою сумею защитить более верным способом.

Стр. 319

Вы и я, кажется, не раз видели друг друга под свистом пуль и знаем, чего стоим в этом отношении. Что же касается до поднятого вами вопроса, то позволяю себе почтительнейше заметить, что не прошу вашего снисхождения; да ваше превосходительство и не вправе мне его предлагать, а по вашему званию и положению, как русский генерал, обязаны раскрыть всякую неправду, тем более, когда обман коснулся Государя Императора. Этим и ничем другим вы можете меня примирить с вашим пониманием обязанностей честного, долгу своему преданного человека. За сим, с чувством подобающего вам уважения, но уже без всякой преданности имею честь быть, и т. д.»

Не ограничиваясь тем, что эта моя переписка сделалась известною в сфере министерской канцелярия, я отложил свой отъезд на целые сутки, потерял деньги за место, но объехал большую часть своих знакомых, показывая, кому угодно было, письмо 3* и мой ответ. Кажется, больше этого мой заботливый друг не имел права от меня ожидать, ни требовать.

Отправив мое письмо на Кавказ под страховым конвертом, чтобы не затерялось на почте, я поспешил уехать в Москву.

Ответа я не получил. Месяца два спустя, когда я находился в Пятигорск, 3* подослал ко мне одного из своих приверженцев с предложением помириться, ежели соглашусь написать к нему извинительное письмо; но я на эту приманку не поддался и только поблагодарил за честь и дружбу, рассчитав, что гораздо выгоднее иметь его открытым противником, чем задушевным приятелем. 3* вообще принадлежал к числу тех счастливых личностей, которые в воде не тонут, в огне не горят и которых справедливая судьба рано или поздно осыпает всеми благами мира сего. А кому бы любопытным показалось покороче познакомиться со славными его делами, тому советую попытать, не окажется ли у какого-нибудь букиниста на Щукином дворе книжонка в двух частях под заглавием «Проделки на Кавказе». В 1844 году эта книга была напечатана в Москве без имени автора с разрешения однако цензуры, не смекнувшей дела, как с нею часто бывает, и московская публика жадно кинулась ее читать. Но тут хотя и несколько поздно тайная полиция взялась за дело, и всем властям было дано приказание эту вредную книгу отбирать не только у книгопродавцев, но и у всех частных лиц, успевших ее приобрести. Сочинительницей называли генеральшу Лачинову, рожденную Шалашникову, проживавшую некоторое время в Тифлисе; но, кажется, если писала она, то по крайней мере не без сотрудников, короче ее знакомых с тогдашними Кавказскими порядками; а в пользу правдивости, с которою книга была написана, вернее всего свидетельствовала

Стр. 320

ярая ревность употребленная на ее уничтожение. Напиши небылицу, от которой уши вянут — беда не велика, пусть читают на здоровье; а коли кто иначе поймет, чем приказано вещи понимать, так нетрудно доказать, что это пустые бредни, басня, аллегория; бесспорную же правду только и можно пришибить обухом полицейского запрета.

Пробыв лето частью в окрестностях Москвы, частью на Кавказских водах в начале осени вернулся я в Тифлис, покинутый мною три года тому назад. Много нового меня там ожидало, я это знал. Умный и честный, хотя для правителя такой страны как Кавказ слишком добродушный барон Григорий Владимирович Розен лежал в Москве, разбитый параличом; даровитый и гражданскому долгу свыше всякого себялюбия преданный Владимир Дмитриевич Вольховский, друг и кавказский сослуживец своими заслугами и высокими душевными качествами всей России известного графа Дмитрия Ерофеевича Остен-Сакена, и мой горячий защитник, в немилости доживал последние часы своей жизни председателем Полтавской[xv]гражданской палаты; а горой за меня стоявший, всеми любимый и почитаемый барон Христофор Христофорович фон-дер-Ховен, который из-за меня даже хотел стреляться с генералом 3*, занимал должность в далекой Сибири. Замещали их: в звании корпусного командира генерал Головин, а в должностях начальника штаба и обер-квартирмейстера П. Е. Коцебу и некий генерал Менд. Не менее того ввиду последних прощальных слов Государя Николая Павловича я был поражен ровно громовым ударом из безоблачного неба, узнав при въезде в город от встречного приятеля, что не числюсь больше в Кавказском корпусе, а в отсутствии моем откомандирован в Новгородскую губернию, в гренадерский корпус, о чем мне и посланы навстречу три предписания, в Воронеж, в Новочеркасск и в Ставрополь, с тем чтобы далее не ехать.

Дерзнул я в невеликом чине иметь свое собственное суждение и сверх того — о ужас! — ни у кого не просясь, откровенно высказать его Государю. После такого богомерзкого поступка так и следовало: тотчас и на вечные времена меня записать в число людей вредных общественному спокойствию, которых каждый благомыслящей человек, особенно служащий, обязан всеми зависящими от него средствами беспощадно гнать с лица земли.

Предписания, долженствовавшие меня остановить на дороге, миновали моих глаз потому, что я не останавливаясь проехал до Пятигорска, и раз [я пребывая] уже в городе, из которого решено было меня изгнать, мне все-таки следовало явиться начальству хотя бы

Стр. 321

для того, чтобы в то же время и откланяться.

Встретили меня такого рода приветливыми вопросами.

— Зачем приехали? Разве не получили навстречу вам посланных предписаний?

— Не получил.

— Значит, не исполняли служебной обязанности являться комендантам при проезде через города.

— Ехал не останавливаясь, и в таком случае по уставу не обязан являться.

— Когда изволите ехать?

— Завтра.

— Сами виноваты, ежели сделали лишнюю дорогу, от которой мы хотели вас избавить.

Не все однако понимали вещи таким же образом. Генерал Головин ничего не знал о том, как соблаговолили распорядиться моею судьбою; назначение и перемещение офицеров входило в более тесный круг обязанностей начальника штаба и корпусного обер-квартирмейстера. Состоял при нем в то время адъютантом Н. Н. Муравьев (в последствии граф Амурский), который, узнав от одного из своих приятелей, как со мною поступили, предупредил своего генерала о том, что я откомандирован из Кавказского корпуса не только вопреки моему желанию, но и противно высочайшей воли, и корпусный командир приказал отменить такое неблаговидное распоряжение.

Три дня после того я получил приказание ехать на Черноморскую береговую линию, но Головин вторично приказал оставить меня на зиму в Тифлисе.

Весною сорокового года не миновал я однако неизбежною бедою мне грозивших берегов Черного моря.

Опубликовано: «Русский архив», 1881, кн. II (1), с. 228 — 248.

Стр. 322

Гергебиль

Давно умолкла борьба на Кавказе, давно перестали о нем говорить и думать; как будто совершенно забыли, сколько стоило труда и страданий, сколько было пролито крови прежде, чем удалось поработить населявшие его воинственные племена. А было время, вся Россия чутко прислушивалась к гулу орудий, неумолкаемо гремевших в глубине Кавказских ущелий и лесов, и не одно любящее сердце трепетно ловило вести, долетавшие на родину из дальнего края, в котором руками дорогих ему существ справлялась непрерывная кровавая работа. Долгие годы длилась борьба — и много, много поглотила она молодых, недозревших сил, преждевременно канувших в вечность. Но свое дело они сделали, смелые бойцы за русскую мощь: штыком и саблей, погибая, вспахали они Кавказские поля и горы, оросили их своею кровью и засеяли своими костьми. А пожать плоды этого дорогого посева далось не их боевым товарищам, не тем, которые трудились и страдали наряду с погибшими. Не успели в бою уцелевшие утереть пот с лица своего, не успели осушить кровь, капавшую из свежих ран, как издалека, коршунам подобно, налетели искатели наживы без риску и без труда, и по клочкам разнесли землю, удобренную кровью ее настоящих завоевателей.

А Кавказские труженики, без устали и без ропота справлявшие свою нелегкую работу, куда девались они? Какая участь постигла их? — Верные своему призванию, один за другим сложили они свои усталые головы, кто на берегах Дуная, кто на кровью залитых стенах Севастополя, кто в литовских лесах, и лишь немногие, пережив удалых товарищей, рассеянные по лицу земли, скромно доживают свой век полузабытыми остатками свою задачу безвозвратно решившей старины.

Стр. 323

Не одними победами однако мы имели право хвалиться. Разные времена бывали на Кавказе, времена блестящих успехов, и времена горестных неудач, серою тенью ложащихся на историю Кавказской войны. В те дни невзгоды счастье положительно покидало нас; что ни задумывали, за что ни брались, все обращалось в беду, ошибки громоздились на ошибки, неудача следовала за неудачей. Не видя перед собой определенной цели, ощупью и спотыкаясь на каждом шагу шли мы, куда в своей слепоте нас вела самоуверенная бездарность, управлявшие в ту минуту судьбами Кавказа. Одни кавказские войска никогда не изменяли своему долгу, никогда не роняли своей чести, и позволено прямо сказать, что на самой почве сказанных ошибок и связанных с ними поражений, вырастали такие поразительные примеры солдатского мужества, которыми русский народ всегда в праве гордиться.

Мне самому довелось быть очевидцем одного подобного случая, резко подтверждающего истину моих слов, который и берусь рассказать.

Поведу речь про оборону Гергебиля и про его падение.

I.

На Кавказе в свое время, кажется, не было человека в горах, да и на русской стороне, которому бы не было знакомо имя Гергебиля; а теперь прежде всего следует пояснить, что Гергебилем называлось одно из многочисленных русских укреплений в Дагестане, в сорок втором году построенное генералом Фейзе для обороны каменного моста на Койсу, по дороге в Хунзах, мимо Гоцатля. Кроме того, для большей понятности, нахожу необходимым свой рассказ начать издалека, от вторжения Шамилевских скопищ в Аварию, имевшего осаду Гергебидя неизбежным последствием.

В конце августа 1843 года, когда в горах были окончены полевые работы, Шамиль, находившийся тогда на высоте своего могущества, набрал около 10.000 человек чеченцев, ичкеринцев, ауховцев, салатавцев, с северного склона гор, и лезгин из Гумбета и Каратага и с этими силами неожиданно напал на покорное нам Койсубулинское селение Унцукуль, имея главною целью принудить наши войска очистить .не подчинявшееся его власти Аварское ханство. В самое короткое время, с 27 августа по 11-е сентября, он успел взять и разорить шесть наших укреплений, в Унцукуле, в Балаханах, в Цатаныхе, Гоцатле, Моксохскую и Кахскую башни, совершенно уничтожить сводный батальон подполковника Веселицкого, шедший на выручку Унцукульского гарнизона, и отбить нашу атаку на селение Харачи. Потери наши за это время простирались убитыми, ранеными и плен-

Стр. 324

ными до 1.500 нижних чинов, 54 штаб и обер-офицеров и 12 полевых орудий, не считая чугунных крепостных, которыми были вооружены павшие укрепления. В одном Цатаныхе неприятель захватил более 4.000 пушечных зарядов, 250.000 ружейных патронов и 2.000 четвертей муки.

Командовавший войсками в Северном Дагестане, генерал Клуке фон Клугенау, при первом известии о появлении неприятеля хотя и двинулся в Койсубу и в Аварию с наскоро собранным отрядом, но видя себя не в силах совладать с Шамилем, обратился за помощью к начальнику войск, занимавших Казикумухское ханство, князю Аргутинскому, промедлившему до половины сентября, когда уже от Корпусного командира из Тифлиса ему положительно было приказано идти выручать Клуке, который тем временем принужден был запереться в Хунзахе. Четырнадцатого сентября Аргутинский соединился с Клуке, пробившись к Хунзаху через Гоцатлинские высоты; но там оба наши отряда со всех, сторон были окружены неприятелем. Напрасно пытались они прорваться к Гоцатлю или к Зырянам. Клуке и Аргутинский, попав в западню, вместо того, чтобы действуя за одно, только и заботиться о том как себе б проложить дорогу, стали тратить время на бесконечные споры о том, кто из них важнее и кто лучше дело понимает; а Шамиль тем временем разорял ханство, жег селения, уничтожал поля и сады, аварцев, способных носить оружие, убивал, не давая пощады, а женщин и детей уводил в плен, осудив их на вечное рабство у преданных ему чеченцев. Генерал Нейдгарт, в виду этих прискорбных событий, подготовленных ошибкою барона Розена (преждевременно занявшего Аварию русскими войсками) и непоследовательным управлением своего предшественника Головина, приказал Гурке отправиться в Северный Дагестан, принять там главное начальство над войсками, привести в согласие споривших генералов и поправить дела, насколько позволят обстоятельства. От этого, можно сказать, слишком лестного поручения не одному Владимиру Осиповичу Гурко пришлось испить горькую чашу всевозможных, справедливых и несправедливых, нареканий.

Пока дела эти совершались в Дагестане, у нас* тем временем готовились произвести экспедицию к верховью Урупа. Наши верховые лошади, вьюки и прочие походные принадлежности вместе с отрядным штабом давно ушли за Кубань, а в Ставрополе оставались (в ожидании отъезда по тому же направлению) командующий войсками полковник Бибиков и вместе со мной, на мое попечение отданный родственник мой, сын Корпусного командира.

Служил я в штабе войск на Кавказской линии, под начальством г.-л. В. О. Гурко, будучи женат с ноября 1842 года.

Стр. 325

В день, назначенный для нашего отправления, 14 сентября, меня неожиданно позвали к генералу. Солнце еще не всходило. Молча передал он мне предписание Корпусного командира, заключавшее, вместе с исчислением целого ряда Дагестанских неудач, приказание, времени не теряя, ехать в Северный Дагестан искупать чужие грехи. Дело добра не обещало. Гурко чувствовал и понимал, насколько тяжела была возлагаемая на него ответственность, но отказываться не думал, хотя на то имелось много самых благовидных предлогов. Поэтому тут же было решено генералу ехать ночью; мне приказано отправиться немедленно с тем, чтобы его дожидаться в станице Червленной, Гребенского казачьего полка, и сделано распоряжение насчет привода наших лошадей из-за Кубани в Дагестан.

Дорожные приготовления заняли немного временя, потому что решительно нечего было укладывать. Все мои походные вещи вместе с лошадьми странствовали за Кубанью, часть белья и платья находилась в Тифлисе, где жена гостила у наших родственников; две рубашки, да запасная пара сапог составляли всю мою кладь. Поэтому, приказав привести почтовых лошадей и отдав свою ставропольскую квартиру со всем хозяйством под надзор старой кухарки, не позже как через час адъютант Гурки, Василий Иванович Муравьев-Апостол, я и мой родственник, в четвероместном тарантасе сломя голову скакали по Георгиевской дороге. На облучке, крепко уцепившись руками за спинку козел, чтобы не слететь на первом толчке по колеистой дороги, подпрыгивал мой неразлучный писарь, казачок лет семнадцати, без которого мне бы решительно не удалось совладать с бесконечной перепиской, а на нее мы были осуждены усложнившимися Дагестанскими делами. День и ночь приходилось писать; нередко случалось даже на походе, покинув седло, тратить чернила на такие удивительные вещи, от которых дело не подвигалось ни в ту, ни в другую сторону, ни вперед, ни назад. К счастью, я при себе удержал моего писаря, отправляя канцелярию за Кубань, иначе в Дагестане, где больше приходилось отписываться, чем дело творить, мне бы пропасть без него. Писал он четко, работал за троих, дело понимал и, не унывая, переносил голод и холод; сжились мы с ним как рука с привычным пером, и вдвоем для нас не было письменной работы, которой мы бы не могли осилить. Туго приходилось лишь в таком случай, когда, бывало, не оказывалось в запас ни одной определенной мысли, ни осязаемого факта, а между тем налегают: нельзя же сидеть сложа руки, на то и служба, чтобы работать, надо же «что-нибудь» написать. Тогда только задумывались мы не шутя; писарек обыкновенно засыпал под напором тяжелой думы, а я принимался жевать перо в надежде, не высосу ли из него «что-нибудь» — и бывало

Стр. 326

за ночь на стол являлся лист бумаги, исписанный разными, очень любопытными рассуждениями о том, что бы требовалось сделать, да чего не следует делать, потому что хуже выйдет, ежели оно будет сделано. Благодаря таким «из ничего» придуманным донесениям, несмотря на нашу излишнюю осторожность, когда приходилось действовать, мы не раз вызывали заочное одобрение нашей последовательной дальновидности.

В Червленной нас нагнал генерал Гурко. Дорогой я обзавелся лошадью, седлом, взял в драбанты казака Попова (о котором уже говорил в «Складчине», изданной в Петербурге в 1874 году[xvi]) и гребенского казака Ивашина; а баранью шубку, которой и за деньги нельзя было достать, мне подарил осетинский старшина Мегмет-Кази, знавший меня еще со времени Галгаевской экспедиции 1832 года. С такою экипировкою мне позволено было считать себя вполне обеспеченным на самый продолжительный поход, а что жена находилась в Тифлисе, дом и хозяйство оставались в Ставрополе, лошади прогуливались за Кубанью, сам я глядел в Дагестан — считалось на Кавказа случаем вседневным, над которым не стоило задумываться ни мгновение.

Из Червленной, в двое суток, сопровождаемые тремя сотнями гребенцов, мы верхами проехали до Темир-Хан-Шуры, куда и прибыли благополучно 18 сентября.

Дела застали мы в следующем малоутешительном положении:

— все наши укрепления по левую сторону Аварского Койсу, за исключением Хунзахской цитадели, были взяты неприятелем и срыты до основания;

— отряды Клуке (1.770 штыков, 10 орудий) и Аргутинского (2.800 штыков, 9 орудий, 2.200 человек милиционеров из среднего Дагестана), страдая недостатком провианта, снарядов и патронов, удерживались Шамилем на позиции, занятой ими перед Хунзахом;

— прямое сообщение Темир-Хан-Шуры с Хунзахом через Зыряны и Балаханское ущелье было совершенно прервано и проникнуть к нему открывалась возможность лишь дальним обходным путем, через Гергебиль и Гоцатль;

— беспощадное опустошение Аварии Шамилевскими полчищами совершалось безостановочно;

— оборона прикаспийской плоскости, за недостатком войск, лежала

Стр. 327

на туземных, Шамхальской и Мехтулинской, милициях, от которых нельзя было ожидать особенной преданности русскому делу;

— четыре батальона и шесть горных орудий, направленные с линии, по распоряжению генерала Гурки дагестанским войскам в подкрепление, не могли придти раньше последних чисел сентября и начала октября;

— в Темир-Хан-Шуре оставались свободными десять слабосильных рот Апшеронского полка.

Первым распоряжением Владимира Осиповича Гурки было через Гергебиль отправить в Аварию колонну с провиантом и зарядами, которой и удалось пробраться до Хунзаха; а затем завязалась через лазутчиков неимоверно-деятельная переписка с нашими в Аварии застрявшими отрядами, нисколько не ослабевшая, когда Клуке 28 сентября посчастливилось вернуться в Темир-Хан-Шуру. Не будучи в силах вытеснить наши войска из крепкой Хунзахской позиции, после нескольких успеха не имевших попыток, а более еще по недостатку продовольствия, Шамиль был принужден отвести свои скопища к Дылыму, после чего Клуке, оставив в Хунзахе десятиротный гарнизон, через Зырянскую переправу перешел на правую сторону Койсу, а Аргутинский с отрядом своим отошел к Гоцатлю.

Предметом жаркой переписки, загоравшейся между Владимиром Осиповичем и генералом Клуке фон Клугенау главным образом был вопрос, что же теперь, когда Шамиль заблагорассудил убраться восвояси за снеговой хребет, нам следует предпринять: совершенно очистить Аварию или по прежнему занять ее нашими войсками. Гурко признавал необходимым, покинув пустую Аварию сосредоточить наши силы на правой стороне Койсу для более успешной обороны Каспийского прибрежья, а Клуке горячо доказывал, что вся будущность русского владычества в Дагестане единственно зависит от удержания Хунзаха в наших руках. Кажись, Гурко был прав, да и Клуке не следовало винить, коли в его мыслях толку не доставало. Клуке фон Клугенау, отменно храбрый, но дальновидностью скудно одаренный генерал, не имел привычки портить свое здоровье трудом головоломных размышлений. В ту эпоху думал, распоряжался и писал за него подполковник Пассек, занимавший при нем должность начальника штаба; поэтому все, что писалось от имени Клуке надлежало считать не произведением его генеральского ума, а Пассекова пламенного воображения. Сам же Пассек, на миг прослывший удивительным героем, ближе приглянувшись к его делам и мыслям, оказывался не более как храбрец, для которого главною задачею

Стр. 328

жизни было восторгаться, скакать, стрелять и рубиться, отнюдь не думая о том, что могло выйти из такой стрельбы и рубки. Умел он также писать красноречиво, по справедливости сказать, не совершенно согласно с законами логики; да не в этом беда, а главная беда заключалась в том, что он военного дела не знал и не понимал. Все его даже самые удачные действия носили на себе печать крайней необдуманности.

Вот пример.

В то время когда Клуке по милости Шамиля еще принужден был крепко сидеть в Аварии, и никто наверное не мог предсказать, чем кончится это невольное сиденье, нам привелось получить через лазутчика несколько донесений из Аварского отряда, между ними записку Клуке (читай Пассека), которая начиналась словами: «Зарево пылающих сел багровым светом озаряет дикие скалы Аварии, жены и дети злосчастных аварцев, извергом Шамилем обреченные на вечное рабство, с воплем отчаяния покидают родные пепелища, облитые кровью их мужей и отцов. Страна, обращенная в пустыню, оглашается воем шакалов, сбежавшихся на обильную, Шамилем им брошенную поживу полусгнивших трупов» и т. д. Записка кончалась — смешно вспомнить — проектом русскими мужиками заселить эту, в пустыню обращенную, безлесную, одним камнем обильную страну, в которой, как в ловушке, засели, не зная каким путем уйти, десять наших батальонов вместе с автором вышеприведенного литературного упражнения.

На означенный проект заселения Аварии отвечали от нас, что позже сообразить, а теперь прежде всего следует подумать о том, как бы нашим батальонам, по добру по здорову, убраться из тех благодатных мест.

II.

Почти целый месяц длился спор о том, следует ли окончательно покинуть Хунзах или снова занять потерянные в Аварии пункты и до зимы еще возобновить неприятелем уничтоженные укрепления, на что, видимо, не доставало ни рук, ни времени, ни способов обеспечить зимнее продовольствие войск. Владимир Осипович резко оспаривал Клуке. Клуке упирался, Пассек выходил из себя; возражения и опровержения с ракетною быстротою летали сверху вниз, снизу вверх, из первого во второй, из второго в первый этаж нашего дома (на верху жил Гурко, уступив мне комнату возле себя,"внизу Клуке и Пассек). Устраняясь от тяжелой ответственности, Гурко

Стр. 329

переписку свою с Клуке в оригинале представил Корпусному командиру, а Корпусной командир, в свою очередь, вернул и с простой пометкой: «Гурке и Клуке, на месте решать вопрос с их обоюдного согласия». Но этого-то соглашения и нельзя было достигнуть никакими средствами; Пассек оспаривал мнение Гурки всеми силами своей фразистой аргументации, в которой чаще всего встречались слова: очистить, отступить, врагу предоставить торжество победы несовместно с русским могуществом, помрачить честь русского оружия, наводившие на Владимира Осиповича невыразимую грусть, не заставляя его однако принять какое-нибудь окончательное решение. Образованный, талантливый и лично далеко не трусливый Гурко к несчастию страдал недостатком столько же вредившим делу как и ему самому: боялся он ответственности, робел перед мыслью подвергнуться даже незаслуженной немилости и поэтому нередко предавался бесплодному колебанию в случаях, требовавших непоколебимой решимости. И этот страх ответственности, эта нерешительность, как я близко знаю, проистекали не из личного эгоизма, а из более чистого источника. Будущность его детей, сына и дочери, всегда стояли у него на первом плане, и сколько раз в минуту, требовавшую твердой и быстрой решимости, в моем присутствии, из глубины души вырывалось у него восклицание: «Et mes enfents?», и не раз случалось мне слышать от него: «Oh! Le courage civil est une grande chose, n'en a pas qui veut!»[xvii] Во время Дагестанских смут, про которые ныне рассказываю, слишком много его осуждали совершенно невпопад и, как водится, в чем позволено было винить, не винили, а взводили на него разную небылицу, и глумились, когда бы следовало отзываться с похвалой. Таким образом, чаще всего судит военная молодежь, безумно увлекающаяся мишурным блеском с шумом и треском подвизающихся, зачастую поддельных храбрецов, и кончается тем, что людей подобных В. О. Гурке осыпают хулою, а людей Пассекова пошиба превозносят до небес. И нельзя же было Гурку ставить на один уровень с разными другими кавказскими генералами того времени, не говоря о Фрейтаге: Гурко был не только генерал, он был и человек, да сверх того порядочный человек в полном значении слова.

До окончательной подачи мнения на счет Аварского вопроса Гурко признал необходимым сперва лично познакомиться со спорным краем.

Стр. 330

К тому времени прибыли наши лошади с Кубани и приехали в Темир-Хан-Шуру гвардейские офицеры: Абаза, Феншау, Бонтан, адъютант Паскевича, Аничков и прусской службы капитан барон Гиллер. С весны еще в разных отрядах изучали Кавказскую войну прусские офицеры: Гиллер, впоследствии павший дивизионным генералом под Садовой; Герсдорф, во Франции убитый в 1870 году, и Вердер, под Бельфором разбивший армию Бурбаки.

Под прикрытием трех батальонов с половиной и двухсот казаков двинулись мы в первых числах октября через Зыряны в Аварию. Дорога от Темир-Хан-Шуры вела сначала в гору, потом по Бурундух-кальскому ущелью спускалась в долину Койсу, перешагнув реку, углублялась в Балаханское ущелье и, поднявшись на Арахтау, мимо Моксохо и Коха, пролегала до Хунзаха по совершенно ровному месту. Переправу через Койсу обороняли Зырянское, неприятелем нетронутое, укрепление. Дорогу от Темир-Хан-Шуры в Зыряны крепко замыкала Бурундухкальская башня, несмотря на малочисленный гарнизон — 40 человек при одном офицере. Занимая перевал над самым спуском в тесное семиверстное ущелье, огороженное крутыми, в редком месте доступными скалами, это укрепление защищало так называемые «лесенки» — каменные кладки на глубоких водомоинах, которые раскидав, дорога становилась положительно непроходимою для лошадей и для вьюков. От Бурундухкальского перевала пролегала еще нагорная дорога в Араканы и дальше до Гоцатля на соединение с дорогой, шедшей к этому пункту из Темир-Хан-Шуры мимо Дженгутая, Аймяков и Гергебиля. Кроме того от Аймяков можно было пройти до Бурундухкальской башни по весьма трудной пешей тропинке, по которой в крайнем случае однако можно было провести и лошадей. Для того чтобы понять наши последующие ошибки, крайне необходимо удержать в памяти указанное направление вышеприведенных дорог.

На четвертые сутки дошли мы до Хунзаха, имев только в Балаханском ущелье самую незначительную перестрелку, по случаю которой мне довелось пруссаку Гиллеру несколько прояснить глаза насчет Кавказской войны. Переправив войска через Койсу возле Зырянского укрепления на летучем пароме, мы очутились перед стеной отвесных скал, заграждавших нашу дорогу. Казалось, дальше пути не существовало. Гурко поручил мне с авангардным батальоном открыть, занято ли неприятелем Балаханское ущелье, причем Гиллер выпросил позволение отправиться со мной. Повернув налево, вверх по реке на расстоянии пушечного выстрела от переправы, нашим глазам пред-

Стр. 331

ставилась в надбрежных скалах узкая, издалека едва приметная трещина, через которую приходилось войти в постепенно расширявшееся ущелье. Остановив батальон на несколько мгновений, я распорядился выслать авангард из одного взвода и боковые прикрытия направо и налево, которым приходилось лезть в гору. Гиллер взглянул на меня вопросительно.

— Je prends mes precautions, en cas que 1'ennemi voudrait nous disputer le passage.

— Comment? Des precautions? Mais ici toute guerre doit fmir.

— Ici, elle va seulement commencer.[xviii]

Исполнив приказание, батальон вступил в ущелье. Четверть часа мы прошли без выстрела, нигде живой души, одни громадные скалы безмолвно глядели на нашу маленькую колонну, змеившуюся чуть приметною черною полосою вдоль подножия их; пустынная тишина нарушалась только мерным гулом солдатских шагов да изредка брякнувшим ружьем. Гиллер насмешливо на меня поглядывал. Вдруг на одном шпиле вспыхнул маленький дымок, потом другой, третий; ружья в боковых прикрытиях и в авангарде отозвались, скалы задымились, раскаты выстрелов разнеслись по воздуху; над нашими головами просвистала шальная пуля и глухо ударилась о камень. Гиллер выпрямился, внимательно стал следить за стрелками, вглядываясь, как они взбирались по головоломной крутизне, как разом, когда нужно было, сбегались в кучу, рассыпались, прилегали за камни, и вновь выскакивали, стараясь выбивать неприятеля из всех мест, с которых ему удобно было стрелять в колонну, двигавшуюся по дну ущелья.

— Vous avez eu raison, — сказал он, — a present je viens d'acquerrir la conviction qu'il у a bien des choses qu'on peut apprendre chez vous au Caucase.[xix]

Случай этой отнюдь не следует считать единственным примером, обратившим на себя внимание наших прусских гостей. Многим приемам малой войны научились они от Кавказцев, привели их в систему и завели у себя, приладив к своим порядкам; а мы, тем временем, пренебрегая своим собственным опытом, того и глядим как бы что перенять у других, не разбирая, годится ли оно для нашей

Стр. 332

почвы, и поэтому многое из перенимаемого нами так часто не приходится по мерке на широкое русское туловище и без пользы его жмет и гнетет, несмотря на его заветную способность притерпеться ко всему, что судьба ни пошлет.

Далеко не радостна была картина, представлявшаяся нам вдоль дороги. Развалины русских укреплений, развалины аварских аулов, истребленные посевы, уничтоженные сады, бесплодный камень и безлюдная пустыня окружали нас со всех сторон. В совершенно безлесной, скалистой Аварии посевам не было другого места кроме на уступах искусственно устроенных по крутым скалам гор и засыпанных растительною землею, которую аварцы издалека привозили на ослах или приносили на своих плечах. Небольшое число фруктовых дерев, повитых виноградными лозами, да в тени их посеянная кукуруза давали жителям скудное дневное пропитание; лошадей имели одни богачи, коровы считались редкостью, и главное богатство аварцев составляли довольно многочисленные стада полудиких коз. Буквально Шамиль исполнил свою угрозу — «истребить аварские аулы, вспахать место и солью его засеять» — и коли не солью, то действительно засеял золой и пеплом и полил аварскою кровью.

Посреди Аварской пустыни один неприступный Хунзах стоял живым еще сторожем ханства, стертого с лица земли, ханства недавно еще господствовавшего над целым Дагестаном и перед которым трепетали Грузия и Персия. Трое суток пробыли мы в Хунзахе, осмотрели его со всех сторон, и все видевшие его, не исключая Владимира Осиповича, наглядно могли убедиться, как легко было защищаться в нем от самого сильного неприятеля и как трудно было удержать его на зиму в нашей власти. Не от неприятельского оружия гарнизону непременно бы пришлось бежать из него от голода и холода: так Шамиль опустошил Аварию. Он не довольствовался разорением сел и уничтожением кукурузных посевов; все, даже фруктовые деревья, были порублены, и стенки, поддерживавшие по горам плодоносную землю, были раскиданы, после чего горные потоки окончательно довершили дело разрушения, начатое людскими руками.

Эту-то Аварию Пассек предлагал заселить русскими мужиками!

Из Хунзаха прошли мы к Гергебилю, соединившись в Гоцатле с Аргутинским, который давно уже просил отпустить его обратно в Казикумых. Советовали Владимиру Осиповичу не соглашаться на это требование и Аргутинского с его отрядом удержать в окрестностях Гергебиля, пока не обнаружатся дальнейшие намерения Шамиля. — Сомнению не подлежало, что Шамиль не ограничится своими первыми удачами и, вытеснив русские войска из Койсубу и Аварии,

Стр. 333

постарается вслед за тем очистить от них Прикаспийские ханства, Мехтулу и Шамхальство[xx]. Дорогу заслоняли: в Шамхальские владения Зыряны и Бурундухкальское укрепление, в Мехтулинское ханство — Гергебиль. Сообщение из Темир-Хан-Шуры к Зырянам, благодаря Бурундух-Кале, находилось в наших руках, а с Гергебилем преграждалось высоким Кутижинским хребтом, прорезанным глубокою и неимоверно-узкою расселиной, носившей название Аймякского ущелья, для обороны которой, с любого конца, достаточно было полусотни ружей. Очевидно первые неприятельские удары должны были обрушиться на один из этих двух пунктов, вероятнее на Гергебиль чем на Зыряны; посему и казалось необходимым кроме гарнизона в соседстве его иметь еще отряд, способный сохранить сообщение с Темир-Хан-Шурою, на которую опирались все наши силы в Северном Дагестане. Хитрый, изворотливый, малообразованный князь Аргутинский-Долгорукий (почему Долгорукий никогда не мог понять ни дознать) хорошо понимал, что нас ожидало, но это разве могло его тревожить?.. Гергебиль состоял в районе войск, действовавших в Северном Дагестане, а он, Аргутинский, командовал в Среднем Дагестане — и чем хуже у нас, тем лучше для него, значит, тяга нам не по силам, плошаем, а он мастер своего дела. Пользуясь авторитетом, который, как закавказскому уроженцу армянского происхождения, ему давали знание края и народного языка, он так убедительно умел доказать необходимость вернуться в Казикумых, откуда до него будто бы доходили самые тревожные слухи, что Владимир Осипович не устоял и его действительно отпустил. «Не могу же я, — говорил Гурко, — на свою шею взять ответственность, ежели, как Аргутинский доказывает, из-за долгого его отсутствия в Казикумыхе повторятся бедствия, постигшие Северный Дагестан?»

Это была наша первая ошибка, не миновавшая горестным образом отозваться на Гергебиле.

От весьма слабо укрепленного Гергебиля (постройки состояли из нижнего укрепления, имевшего вид с горжи замкнутого люнета, и из верхнего редута на одну роту, занимавшего командующую высоту; рвы были очень неглубоки, бруствер сложен из камня на глине) мы двинулись в Темир-Хан-Шуру, усилив гарнизон двумя ротами; этим укрепления не спасли, а только на триста человек увеличили число бесполезных жертв.

Вернувшись в Темир-Хан-Шуру, Владимир Осипович, вопреки тому, что ему довелось видать и узнать во время своей невеселой

Стр. 334

Аварской прогулки, уступил мнению Клуке. С общего согласия было решено (смутили его слова «честь русского оружия не допускает отдать врагу торжество победы») удержать Хунзах, усилив еще двумя батальонами бывшие в нем десять рот, батальоном занять Балаханы, и начальство над войсками в Аварии поручить Пассеку, следуя пословице: заварил кашу, сам и расхлебывай.

Этого Пассек только и домогался: хотелось ему покомандовать хоть насколько недель, сколько позволит Шамиль; завязать дало, написать громкую реляцию, получить награду, а там хоть трава не расти. Как он рассчитывал, так и сбылось; а какая беда солдату от того приключилась, стоит ли принимать в расчет — на то и солдат, чтобы ему кости ломали!

Когда Пассек уехал в Аварию, казалось, для нас настало время отдыха, но нам нисколько не удалось им воспользоваться. Шамиль не спал и нам дремать не давал. В начале октября, отбитый от Андреевой деревни, Кумыкского селения возле крепости Внезапной, в конце того же месяца он стал готовиться к новым предприятиям. Сведения, добываемые лазутчиками, были крайне разноречивы: одни показывали, что он намерен двинуться на Юг, другие доказывали, что все его приготовления стремятся к набегу на Кизляр или на одну из казачьих станиц по низовью Терека. Казалось, скорее позволено было опасаться за Дагестан, чем за Терскую линию: на Тереке Шамиль мог рассчитывать на один временный, очень неважный успех, а в Дагестане он преследовал глубокую политическую мысль подчинить своей власти все мусульманское население от берегов Каспийского моря до снегового хребта. Владимир Осипович однако заблагорассудил более вероятным признать первое предположение, что и заставило его 22 октября двинуться к крепости Внезапной. Отряд наш состоял из двух батальонов, четырех орудий и нескольких сотен линейских и донских казаков.

На берегу Сулака, около Султан-Янги-Юрта простояли мы дней пять в ожидании более положительных известий о неприятеле, а потом перешли за реку и, кажись, без определенной цели стали ходить взад и вперед между Внезапною, Амираджи-Юртом и Кази-Юртом. Погода, теплая в первые дни нашего похода, вдруг изменилась: сначала пошел проливной дождь, потом стало снежить и наступили сильные ночные морозы. Выступили мы на легках: во всем отряде один Гурко имел небольшую палатку. Солдаты и офицеры располагались бивуаком под открытым небом, в грязи или на мерзлой земле. При беспрестанных переменах места не доставало времени, да и не

Стр. 335

из чего было строить шалаши в голой степи, в которой нельзя было добыть полена дров, и принуждены были кизяком поддерживать лагерные костры. Все одинаково подвергались мокроте и холоду, но более других мне, грешному, приходилось страдать. Когда мои прочие товарищи, укрывшись шубами и бурками, ночью спокойно отдыхали, именно тогда наступало для меня время настоящей пытки. Бывало, будят каждые полчаса — приехал лазутчик, привезли летучку: стряхнув теплую шубу, встаешь, читаешь, выслушиваешь бесконечный рассказ прискакавшего горца, идешь генералу докладывать. Приподымет он голову, выслушает, отдаст приказание или просто скажет: распорядитесь как сами знаете, да и нырнет под шубу; а мне приходится отвечать, писать уведомления в десять различных пунктов и войскам передавать генеральское приказание. Ложимся мы с писарем на бурку, разостланную возле горящего костра, чернильницу ставим в горячую золу и, дрожа всем телом, над углями отогревая чернила, леденеющие на пере, выводим на бумаге ряды букв чудовищного вида. Бывало, только что кончишь работу, ляжешь и начнешь проникаться приятною теплотою, а тут снова зовут — опять донесение, опять лазутчик или нарочный, опять подымайся, выслушивай, докладывай и пиши. Признаться, невмоготу приходилось.

. Сколько помнится, 29 октября стояли мы близ Султан-Янги-Юрта, в одну морозную ночь разбудил меня зловещий топот быстро скакавшей команды; почуял я, что мне готовится работа, а вставать не хотелось: под буркою лежать было так тепло и уютно. Казаки из отряда Евдокимова, стоявшего на нашем сообщении с Темир-Хан-Шурою, привезли конверт от генерала Клуке.

— Извольте вставать, — на ухо крикнул мне писарь, — на конверте надписано: секретно и весьма нужное.

Нехотя я поднялся, распечатал, прочел и зашагал к генеральской палатке. Гурко привык узнавать мою походку.

— Что нового? — раздалось из-за жиденькой полотняной стенки.

— Донесение от Клуке и очень важное.

— Что такое? — говорите скорей!

— Шамиль спустился с гор и обложил Гергебиль; в сборе у него, полагают, находится до десяти тысяч, и кроме того он привез три полевых орудия, из которых обстреливает укрепление.

— Нехорошо!

— Сам так думаю.

— Тотчас же дайте знать Фрейтагу, в Ставрополь и в Тифлис, а нашему отряду прикажите быть готовым выступить с рассветом.

Стр. 336

Заря не занялась еще, как наши батальоны уже дружно шагали по мерзлой степи; а мы, не дожидаясь их, с сотнею линейцев на полных рысях неслись в Темир-Хан-Шуру.

III.

Обстоятельства сложились для нас весьма невыгодно; но не все е было потеряно. Силы, собранные в Северном Дагестане с разных сторон состояли в то время из девятнадцати батальонов пехоты, не более однако 8.930 штыков, 300 линейских, 300 донских, 200 уральских казаков, 14 горных и 10 орудий полевой артиллерии. Из сего числа четыре батальона занимали Хунзах; один батальон находился в Балаханах, один в Зырянах, один в Аймяках, при входе в Аймякскую теснину, один на Сулаке, в отряде Евдокимова; шесть батальонов оставались в Темир-Хан-Шуре, а остальные батальоны были разбиты по разным менее важным пунктам. Казаки находились частью в Сулакском отряде, частью в Темир-Хан-Шуре и небольшими командами содержали почтовое сообщение. Шамхал Тарковский и правительница Мехтулинская, красавица Селтанета, получившая известность и среди русских, благодаря «Амалат-беку» Марлинского, далеко не сочувствовавшие Шамилю, к нашим силам присоединили еще сот шесть туземной конницы. С этим количеством войск кое-как можно было извернуться, приказав Пассеку, часу не медля, покинуть Хунзах, занять позицию на Гоцатлинских высотах и ожидать там, пока Аргутинский с одной, а мы с другой стороны подойдем к Гергебилю. Позволено было надеяться, что неприятель, разом атакованный с трех сторон, не выдержит натиска наших соединенных отрядов. Мысль эта возникла на совете, в котором, кроме Клуке, участвовали еще полковник Бибиков вместе со мной, но была исполнена не во всех частях, отчего и не имела ожидаемого успеха. К Аргутинскому были посланы гонцы с предложением не мешкая двинуться к Гергебилю, нам было положено чрез Кутижинский хребет идти выручать осажденную крепость, только Пассеку Владимир Осипович не решился отдать безусловного приказания очистить Аварию, а предписал ему действовать по собственному усмотрению, как укажут обстоятельства.

Свободными оказались в Темир-Хан-Шуре не более трех батальонов, всего 1.500 штыков, пять горных орудий, сотня линейцев и туземное конное ополчение, с которыми 1-го ноября мы и двинулись к Гергебилю по дороге через Оглы.

Стр. 337

На четвертые сутки наш отряд с Сулака пришел в Оглы, сделав более сто верст по неимоверно трудным горным дорогам. Тут оказалось необходимым дать дневной отдых донельзя утомленным солдатам, а генерал Гурко тем временем меня отправил высмотреть с высоты Кутижинского гребня, в каком положении находится наша осажденная крепостца, прикомандировав ко мне на этот раз моего родственника, сына Корпусного командира, чем и оказал мне весьма плохую услугу. На свое счастье я надеялся, но отвечать за его целость ложилось на меня тяжелою обузою, от которой я и постарался избавиться, отправив его обратно в Оглы с первым донесением генералу Гурке. С сорока охотниками, взятыми от батальона, стоявшего в Аймяках, поднялись мы на гору, нашли место, с которого Гергебильская котловина и атакованная крепость открывались как на ладони и помощью зрительной трубы принялись делать наши наблюдения. Здесь, после отправки моего родственника, не отрывая глаза от трубы, просидел я с полудня до позднего вечера.

Далеко не успокоительно было то, что мне привелось разглядеть. Горцы густыми толпами окружали крепость, на вид казалось их не менее восьми тысяч, атаку они разом повели на главное укрепление и на верхний редут, по которому не умолкая били из трех орудий, поставленных в ауле, лежавшем выше обеих наших построек. Каменистая почва не позволяла зарываться в землю, почему атакующие обратились к другому менее трудному способу вести свои подступы. В расстоянии нескольких сот шагов от крепости были сложены дрова, заготовленные на зиму. Устроив себе первый ложемент за этими дровами, они оттуда стали подвигаться к крепостному брустверу, закрывая себя от ружейных выстрелов рядом костров образуемых поленьями, которые ловко бросали они вперед своего пути. Ползком добравшись до такого удобного прикрытая, они снова принимались перекидывать дрова, и плотный ряд высоких костров с каждым часом теснее охватывал злополучный Гергебиль. Из главного укрепления наши солдаты еще бодро отвечали на неприятельский огонь, но верхний редут уже слабо оборонялся; бруствер редута и крытый ход, соединявшие его с нижним укреплением, были разбиты; орудия стреляли изредка, ружья едва отзывались; видимо, не доставало людей, не доставало пороху. При первом решительном штурме редут должен был пасть, по моему расчету он едва ли мог продержаться до утра, а с высоты его открывалась вся внутренность главного укрепления. На моих глазах однако оба укреплении удачно отбили два штурма. Видел я, как вся долина покрывалась толпами, бежавшими

Стр. 338

к крепости, видел, как поочередно вспыхивали крепостные орудия, как дымом застилался бруствер, как огненною нитью охватывали его неприятельские выстрелы; слышал гиканье, дробную ружейную пальбу, глухие пушечные удары; видел, как отбитый неприятель стремглав бежал от крепости, оставляя за собой неподвижные темные кучки несколько странного вида. Затем наступала глубокая тишина: с обеих сторон отдыхали, но не долго длилось молчание; снова принимались греметь неприятельские орудия, снова загорался беглый ружейный огонь. Наконец, Гергебильская котловина покрылась темнотой, посреди которой виднелись одни лишь красными звездочками сверкавшие неприятельские огни, и я покинул гору, на которой мне ничего больше не оставалось делать. Лезгины, забывшие выставить караул на Гергебильской горе, заметили нас довольно поздно; не зная нашего числа, они не решились идти прямо на гору, а стали нас обходить небольшими партиями, в чем не могли однако успеть по причин дальности предстоявшего им обходного пути. От Аймяков, уступив моему, раньше уехавшему родственнику, весь наш конвой, состоявший из тридцати всадников, я проехал в Оглы под покровом темной, безлунной ночи с моими тремя линейцами и двумя мехтулинскими проводниками.

Из моей нагорной рекогносцировки я вынес твердое убеждение, что, несмотря на оба при мне удачно отбитых штурма, крепость без посторонней помощи не может устоять, а мы одни, без содействия Пассека и Аргутинского, не в силах ее спасти. Для этого наш отряд был слишком малочислен, а местность слишком неприступна и, кроме того, усеяна искусственными преградами: по обе стороны дороги, вернее сказать вьючной тропинки, спускавшейся с Кутижинского хребта в Гергебильскую котловину, на протяжении трех или четырех верст виднелся завал возле завала. Каждый из этих каменных завалов, занимая крутой гребень или шпилем выдававшуюся скалу, составлял как бы отдельное укрепление, обороняемое последующим завалом. Кроме батальона, оберегавшего северный выход из Аймякской теснины, которого нельзя было тронуть с места, в нашем отряде имелось 1.500 штыков и 5 горных орудий, а на туземную конную милицию нечего было рассчитывать: ее водили мы за собой разве только для того, чтобы она преждевременно не бежала к Шамилю. Двинувшись под гору с такими малыми силами, мы рисковали, штурмуя завал за завалом, на пути потерять половину людей, а другою половиною увеличить только число бесполезных жертв.

Вниз, пожалуй, нас бы пропустили, но оттуда наверное бы не

Стр. 339

выпустили. Иное дело, ежели бы Пассек или Аргутинский неожиданно появились в виду Гергебиля.

Близко полуночи я приехал в Оглы, голодный и продрогнув до костей: в глубоких Дагестанских долинах днем было еще жарко, ночью холодно, а на горах уже выпал снег, сильно морозило и не переставая дул резкий, зимний ветер.

Гурку я застал сильно взволнованным тем, что он уже знал о Гергебиле, а мое донесение его окончательно расстроило. Лежа на походной кровати, в маленькой, жарко натопленной комнатке, он долго меня расспрашивал, хмурил брови, вздыхал, мысленно колебался и наконец решил: пойду сам взглянуть на Гергебиль. Грешно было бы сказать, будто Владимир Осипович совершенно равнодушно относился к людской судьбе; сердце он имел не черствое и умом ясно вещи понимал, не доставало только непоколебимо-твердой воли, которая одна способна самого даже лучшего человека неизменно удерживать на пути добра и справедливости. И в этот вечер он не решился Пассеку послать приказание, покинув Хунзах, двинуться к Гергебилю, или через Зыряны отступить к Темир-Хан-Шуре для того, чтобы позже можно было соединенными силами встретить Шамиля на Дагестанской плоскости. Прямое начальство над нашим отрядом он тут же поручил генералу Клуке, предоставив себе самому одно право главного руководства. Отпуская меня, сказал он: «Выступаем в два часа; а пока спросите поужинать. По моему приказанию для вас приберегли всего, чем нас угостили за обедом, значит, вас не забываем».

С ужином я справился беспрепятственно, но отдохнуть мне не удалось: только что усевшись на каком-то сундуке и к стене голову прислонив, успел я задремать, как меня разбудили — пора выступать!

Крутая и извилистая тропинка, по которой я накануне из Аймяков поднялся на Гергебильскую гору, была слишком неудобна для ночного движения, почему мы и пошли обходною дорогою, пролегавшею по гребню, огибавшему Аймякскую долину с восточной стороны. Припомнить не могу другого, столько же грустного похода. Слух о беде, угрожавшей Гергебилю, распространился в войсках, без того глубоко затронутых последними Аварскими неудачами. Невесело шли солдаты навстречу делу, от которого, глядя на свои жиденькие ряды, они не ожидали большего проку ни для себя, ни для своих Гергебильских товарищей. Офицеры бодрились, но сквозь их напускную бодрость видимо проглядывало чувство плохой уверенности в солдат, в свою очередь переставших безусловно верить в

Стр. 340

собственную силу, в свое счастье и в умение тех, которым поручено было их вести на бой с сердитым Шамилем. Некоторые офицеры подъезжали ко мне и шепотом старались разведать о том, что творится с осажденною крепостью и пойдем ли мы ее спасать, и уезжали, не получив удовлетворительного ответа: ибо мне строго было запрещено об этом говорить. Да и без такого запрещения я бы не знал как отвечать, сам не понимая, ради чего, не имея возможности освободить крепость, мы с целым отрядом поднимаемся на гору, на которой не существовало ни дров, ни воды.

Версту не доходя до отвесного обрыва, спускавшегося в Аймякскую теснину, приказано было остановить колонну в ожидании рассвета. Ночь была темная, морозная, резкий ветер свистал над нашими головами, вздымая оледенелые снежинки", жгучими иглами впивавшиеся в лицо и в глаза; солдаты, теснясь один к другому, кучами улеглись на снегу. Лег и я, выбрав местечко, где побольше снегу навеяло, чтобы уберечь бока от острых камней, накрыл голову буркой и старался уснуть, но от лишней усталости и от холода не мог глаза сомкнуть. Дрожь пробирала меня до костей. Вдруг я почувствовал приятную теплоту, которая не весть отчего стала разливаться по жилам, и заснул глубоким сном. Голос Василия Ивановича Муравьева меня разбудил: светает, вставайте, генерал приказал без барабанного боя, без говора и без шума поднять и выстроить отряд. Откинул я от себя какую-то непривычную тяжесть, взглянул и понял, отчего мне стало так тепло, и удалось отлично отдохнуть[xxi]: мои казаки, Самарский, Попов, и Ивашин, сняв с себя бурки, накрыли меня ими, и все время, пока я спал, просидели у моих ног, на ветру, оттирая друг друга, чтобы не замерзнуть.

Позицию, которую наш отряд занял на горе, позволено было считать совершенно неприступною. Правый фланг упирался в отвесный обрыв; верх хребта образовал широкую площадь, слегка покатую к стороне Гергебиля, затем следовал непроходимый обрыв прорезанный одною глубокою лощиною, но которой дорога шла под гору, несколько ниже виднелся ровный уступ шириною не меньше трехсот шагов и на краю его первый неприятельский завал. Слева постепенно суживавшийся каменистый гребень обеспечивал нас от фланговой атаки, полуроты с одним орудием было достаточно с этой стороны остановить самого многочисленного противника. Расположив отряд скрыто от неприятельских глаз да и так, что нашим солдатам нельзя было видеть внизу происходившее, я провел Гурку к тому

Стр. 341

месту, с которого накануне наблюдал за крепостью. Он запретил кому бы то ни было подходить к краю горы и пригласил только последовать за ним генерала Клуке, командира артиллерии полковника Петра Петровича Ковалевского и полковника Михаила Николаевича Бибикова.

Утренняя заря чуть занялась, поэтому не легко было разглядеть что происходило в долине, в глубину которой солнечные лучи не успели еще проникнуть. Долго Гурко смотрел в зрительную трубу и потом мне ее передал.

— Ничего не могу разобрать — местами кучи, а там перебегают какие-то темные точки, дыму много и ничего больше не видно, вы вчера уже пригляделись, возьмите, посмотрите.

Направил я трубу на укрепление — поглядел минуту, другую — сердце замерло. «Верхний редут, — проговорил я всматриваясь, — захвачен неприятелем, который из него уменьшенным зарядом бросает гранаты в самую середину нижнего укрепления; дровяные костры, которыми лезгины себя прикрывают от выстрелов, со вчерашнего дня заметно умножились и ближе подошли к контрэскарпу, дело разрушения подвигается не по дням, а по часам, крепость обороняется слабее вчерашнего».

Еще раз взглянув в трубу, Владимир Осипович передал ее прочим, провожавшим нас офицерам. «Не решаясь, — сказал он, — принять на себя одного тяжелую ответственность произнести окончательный приговор над крепостью и ее гарнизоном, призываю вас, господа, на военный совет. Предлагаю вопрос: в состоянии ли мы с нашими силами двинуться под гору, крепости на выручку, и какого результата, по мнению каждого из вас, позволено ожидать от такого покушения. Состав нашего отряда вам известен, крепость, неприятельские силы и местность перед глазами. Прошу, господа, отвечать с полною откровенностью, по чести и по совести, не упуская из виду, что от ваших ответов зависит не только участь погибающего Гергебильского гарнизона, но и судьба остальных русских войск, находящихся в Северном Дагестане. А для того, чтобы после не вышло какого-либо недоразумения, прошу отвечать не на словах, а письменно. Вы младший по чину, — обратился он ко мне; — с вас следует начать; полагаю, вы имеете у себя бумагу и карандаш, сперва напишите, а потом прочтете».

Вынув из-за пазухи всегда готовый листа бумаги, я исполнил приказание Гурки. Я имел довольно времени за ночь обдумать наше положение, и мне не трудно стало написать без остановки:

«Положительно безрассудным считаю с нашими силами под гору идти спасать крепость; половины людей не доведем, крепости не

Стр. 342

спасем, сами пропадем и тем отдадим на жертву неприятелю все прочие войска и крепости в Северном Дагестане. Пассек, предоставленный самому себе, неминуемо погибнет в Хунзахе с голода, коли не от неприятельского оружия. Шамилю же поели того легко будет осадить и самую Темир-Хан-Шуру.

Тут следовало добавление:

«Но раз что мы пришли на Гергебильскую гору, считаю не только полезным, но и возможным сделать диверсию в пользу осажденной крепости, обратив на себя часть неприятельских сил. Этим может быть задержано ее падение до прихода Аргутинского. Для этой цели нам следует спуститься до первого уступа, поставить батарею и открыть огонь по ближайшим неприятельским завалам. Коли неприятель сделает ошибку пойти на нас густыми толпами, то постараемся, медленно отступая, увлечь его за собой на вершину горы, с высоты ударим в штыки и, пожалуй, при некотором счастии успеем нашею неожиданной смелостью навести на него такой панический страх, что он побежит без оглядки и бросит осаду крепости. Гергебильский же гарнизон, полагаю, в таком случае также не останется простым зрителем. Капитан барон Торнов[xxii]».

Стр. 343

«В нашем положении считаю решительно невозможным завязать дело с неприятелем и потом медленно отступить, как предлагает капитан Торнов; солдаты от последних неудач до того упали духом, что с ними отступление с боя легко может обратиться в бегство, и в таком случай на горе грозит постигнуть нас та же участь, которой мы подвергнемся, очертя голову бросившись в Гергебильскую котловину. Поэтому предлагаю до прибытия Аргутинского не затрагивать неприятеля. Полковник Бибиков».

«Русская солдатская честь налагает на нас священную обязанность во что бы ни стало спасти Гергебильский гарнизон или погибнуть с ним заодно. Предлагаю немедленно идти под гору выручать Гергебиль», — расчеркнулся артиллерии полковник Ковалевский.

«Согласен с мнением капитана Торнова», — отметил Клуке фон Клугенау.

«Согласен с мнением капитана Торнова и генерала Клуке», — написал и подписал генерал-лейтенант Гурко.

Акт мне было поручено хранить у себя.

Большинство осталось на стороне моего мнения. Казалось, следовало его тут же исполнить, а на деле вышло не то. Клуке, принявший начальство над войсками, приказал им идти под гору, но порядок, в котором они двинулись, с первого начала мне не показался.

— Делают не так, как следует, — заметил я Владимиру Осиповичу: орудия, которым надо идти в голове, размещены по батальонам, разом спускают весь отряд, когда в прикрытие батареи достаточно двух рот. Полтора батальона можно скрыть в лощине, а остальной батальон удержать на горе, не говоря о кавалерии, которой до поры до времени неприятелю нечего и показывать. Ваше превосходительство одобрили мое предложение, так позвольте же мне принять участие в его исполнении: указать место батареи и получить начальство над ее прикрытием.

— Вы правы, — отвечал Гурко, — но отрядом командует Клуке, поэтому поезжайте к нему, повторите ваши слова, причем можете еще прибавить, что и в этом случай я с вами согласен.

Стояли мы но одну, Клуке по другую сторону крутоберегой лощины, по которой спускался отряд; прямо нельзя было к нему проехать, поэтому я ее обскакал и десять минут спустя повторил ему замеченное мною упущение вместе с просьбой мне поручить начальство над передовою частью колонны, шедшей под гору.

— Да, вы правы, — в свою очередь заметил мне Клуке, — делают не то, что потребно, поэтому я и послал войскам приказание идти назад.

Стр. 344

— Что это значит, ваше превосходительство. Прикажите идти вперед, как было решено на совете и как приказал командующий войсками.

— Десяти приказаний разом нельзя отдавать!

Этот ответ меня кольнул, как ножом. Опрометью поскакал я к Гурке, которому, как и всем другим свидетелям этого дела, хорошо было видно обратное движение отряда, не показавшись даже неприятелю. Жалобу мою на распоряжение Клуке, которым уничтожалось его же, Гурки, окончательное решение, он терпеливо выслушал и только повел плечами.

— Командует Клуке, не хочу ему мешать, видно иначе нельзя! Судьба несчастного Гергебильского гарнизона была решена, спасти его могло одно чудо — и это чудо не сбылось.

Без палаток, на снегу и на голом камне расположились войска, вернувшиеся из лощины, не видав неприятеля. Двое суток простояли мы на безводной и безлесной горе, ежедневно посылая многочисленные команды в Аймякскую долину за водой и за дровами. Неприятель не тревожил нас ни одним выстрелом, мы не мешали ему громить крепости, а он не мешал нам с горы любоваться его успехами: для него мы будто не существовали. Голод, холод и жажду переносили мы терпеливо, но были не в силах безропотно смотреть, как на наших глазах добивали бедных Гергебильцев, в пользу которых нам не было позволено выпустить ни единого снаряда. Пасмурно глядели солдаты, лениво исполняли они обычную лагерную службу или лежали кучами на холодной земле, погрызывали мерзлые сухари и толковали промеж себя.

— Не тоже стоять скрестив руки, смотреть как свою православную братию нехристь режет, хоть бы поплатиться своим животом, а пытнуть: все бы легче стало на душе. Ну, побьют, так побьют; значит Богу так угодно, а греха не приняли бы на себя, что покинули своих, — не раз долетало к нам из солдатских кучек. Да и не одних солдат грызла тяжелая тоска. Гурко ходил, понуря голову, беспрестанно подходил к зрительной трубе, постоянно лежавшей на большом камне, и отходил от нее, насупив брови больше прежнего. Ходил и я поглядеть, не заговорило ли сердце у Аргутинского, не подымается ли по Ходжалмахинской дороге пыль от его многолюдной кавалерии, не образумился ли Пассек, по своему личному благоусмотрению, и не чернеют ли его батальоны на Гоцатлинской горе — и все напрасно! Пылило по дороге, и на горе показывались темные кучи, только не нам на радость: то были лезгины, прибывавшие к Шамилю или уходившие из его скопища.

Стр. 345

Вокруг Гергебиля тем временем без умолку трещали ружья и гремели орудия, раза два в течение дня огонь усиливался, подымался страшный крик, и потом наступала кратковременная тишина — значит, штурмовали крепость и штурм был отбит. Но одного взгляда в глубину котловины было достаточно для того, чтобы увериться, что дни быстрыми шагами приближались к грустной развязке.

На третьи сутки, часа два до заката солнца, Гурко позвал меня в свою палатку и показал мне письмо от Аргутинского, только что привезенное татарином, с трудом успевшим спастись от неприятельской погони. Уведомлял Аргутинский, что вернувшись в Казикумых, немедленно распустил войска на зимовые квартиры — и поэтому не в состоянии их собрать и придти к Гергебилю раньше восьми дней. Посланный приехал к нам в двое суток, значит приходилось еще шесть дней ожидать прихода Аргутинского, и участь Гергебиля могла решиться с часу на час. «Теперь нам остается только, предоставив Гергебильский гарнизон своей участи, кратчайшим путем идти к Темир-Хан-Шуре, — сказал мне Владимир Осипович, — жертвуя Гергебилем, спасаем весь край и тысячи солдат. Сегодня же уходим, когда совершенно смеркнется».

Был он прав: нам после извещения Аргутинского только и оставалось уходить, прежде чем Шамиль, покончив с крепостью, нас окружит на безводной горе или запрет в глубокой Аймякской долине. По одному вопросу, когда и куда нам следует отступить, оказалось некоторое разноречие. Убедительно просил я: во-первых, не отступать ночью, во-вторых, не мешкая, отдать приказание Пассеку, очистив Хунзах и забрав по дороге войска из промежуточных укреплений, через Зыряны идти к Бурундух-Кале, в-третьих, нам самим вместо Темир-Хан-Шуры также двинуться в Бурундух-Кале навстречу Пассеку (иначе Шамиль, как позже и случилось), став между нами и Пассеком, не пропустит его через Бурундухкальское ущелье. Вместе с Аварским отрядом мы располагали десятью батальонами, с которыми на плоскости уже можно было потягаться с Шамилевскими толпами. От нашего бивуака на Гергебильской горе пролегала к Бурундух-Кале вьючная, действительно очень головоломная тропинка, но я положительно знал, что по ней ездят конные лезгины, следственно можно пройти и нам с вьючным обозом и одной горной артиллерией. Имея в своем распоряжении надежного проводника, я ручался головой, что только днем, а не ночью благополучно проведу отряд по той дороге. Предложения моего Гурко не принял, объявив, что дело окончательно решено между ним и Клуке, и он не признает возможным изменить свое решение.

Стр. 346

Пошел я перед нашим уходом еще раз взглянуть на Гергебиль. Сумерки мешали точно разглядеть, что происходило около крепости; верно было только то, что близок ее последний час: еще один приступ и должен был наступить конец. Неприятель подошел к самому брустверу, из крепости едва отвечали на ускоренный неприятельский огонь — в крепости недоставало пороху, слишком мало людей оставалось в живых. Судьба Гергебиля решилась прежде еще, чем наш отряд покинул гору. Совсем уже смерклось, войска стали выходить на дорогу, как в Гергебильской котловине вдруг зажерлило и заклокотало ровно в растопленном горниле, ружейные выстрелы, пушечные удары, визг и гам слились в один продолжительный гул, потом все затихло, и огонь более не возобновлялся, как бывало после отбитого штурма. Гергебиль пал, и под его развалинами погибло более семисот русских солдат вместе со своим храбрым командиром, майором Шагановым. Из всего гарнизона остались в живых штабс-капитан Платен и поручик Щедро, которого в лазарете спас русский беглый солдат его роты, назвав его лезгинам солдатом, своим земляком.

IV.

Ночь была темная, хоть глаз выколи, в десяти шагах нельзя было разглядеть человека, когда мы по узкой, змеею извивавшейся тропинке стали спускаться к Аймякам. К счастью еще склон горы, по которому мы шли, представлял совершенно гладкую, хотя и каменистую поверхность, без выдающихся скал и без крутых обрывов.

Много лет спустя, уже за границей, попалось мне на глаза описание Дагестанских происшествий того времени, составленное ген. шт. офицером Окольничим, в котором Гергебильский гарнизон показан: сначала состоявшим из двух рот Тифлисского полка — 316 чел., потом из двух с половиною рот — 100 чел. Мне же известно, что во время нашего обратного движения из Аварии в Темир-Хан-Шуру генерал Гурко оставил в Гергебиле две роты, позже отправил туда два полевые орудия, и Клуки 29 ноября послал еще две роты. Не могу сказать, дошли ли они или принуждены были остановиться в Аймяках, на горе у нас говорилось о семисотенном гарнизоне. И о потерях мне трудно говорить совершенно положительно; в распоряжениях существовало мало единства в те времена. Глядя, в каком расположении духа находилось начальство, войска передвигались то через мою канцелярию, то через полковника Бибикова, то через Клуке, кроме того на Кавказе вкрался тогда обычай зачастую приписывать и отписывать потери от одного дела к другому — для уравнения убыли людей и в видах хозяйственной прибыли. Окольничий также показал, будто Гергебиль неприятелем был взят 8-го ноября, в 10 часов утра, а потом, что Пассек в Хунзахе узнал о взятии его 7-го числа. Тут существует явное противоречие. По моему Гергебиль погиб 5-го вечером. Примечание рассказчика.

Стр. 347

Не с блестящими надеждами поднимались мы ночью на Гергебильскую гору, и ночью же, горем убитые, с нее спускались. Сердито перебранивались солдаты, толкая друг друга, на тропинке, не позволявшей рядом идти трем человекам; скрытый страх гнал их под гору подальше от Шамиля, порешившего Гергебиль, о чем они успели проведать, не смотря на все наши предосторожности скрыть от них случившееся. Туземная кавалерия, наши вьюки и верховые лошади засветло еще были отправлены по дороге в Оглы; при пехоте оставались одни патронные ящики и на вьюки уложенные горные орудия; вьюкам приказано было, поднявшись на гору, отделявшую Оглы от Аймяков, под прикрытием одной роты, ждать нашего прихода; верховым лошадям остановиться в Аймяках при Тифлисском батальоне. В голове колонны шел Клуке с одним адъютантом и с двумя проводниками из окрестных жителей, шагов сорок от него ощупью пробирался Гурко по горе, а за ним шли офицеры, принадлежавшие к штабу его. Благополучно сделали мы две трети нашего пути, как совершенно неожиданно из глубины ночного мрака трубою последнего пришествия прозвучал голос Клуке.

— Измена! Измена!

Проводники, пользуясь темнотою, покинули его собственным чутьем отыскивать дорогу.

— Измена, — повторил Гурко густым басом.

Не знаю, многим ли привелось испытать, а я тут на деле узнал, какое действие может произвести на солдата слово измена, ускользнувшее из уст начальника в темную ночь, неприятель за плечами, а под ногами незнакомая кручь. Немного существует людей, над которыми страх не имеет власти, т. е. которые в минуту самого сильного испуга не теряют памяти и рассудка; большинство увлекается паническим страхом, и нам, вследствие двух генеральских возгласов, следовало того же ожидать. Не успел Гурко опомниться, как я, в свою очередь, ему крикнул: «A present sauvons nous, mon general[xxiii]Аничков подхватил его с одной, я с другой стороны, и мы втроем, сидя, съехали под гору. А тем временем выше нас, с гамом, стуком и грохотом, с горы покатился живой обвал, люди вперемежку с лошадьми, орудиями, зарядными и патронными ящиками. Ткнулись мы ногами в ручей, генерала перекинули на другой берег, сами перескочили, и тут только нам позволено было считать себя в безопасности, а следом за нами безостановочно летели в ручей орудия, лошади, ящики и на салазках съезжали солдаты.

Стр. 348

Разбрелся весь отряд по долине, повсюду раздавались клики ротных командиров, фельдфебелей и унтер-офицеров, которые собирали людей, потерявших свои части. Гурко со штабом своим остановился в винограднике близ селения, куда привели верховых лошадей, где разложили огни и принялись устраивать ночлег. Обещал он мне остаться на месте до утра. Не прошло получаса, как с гор стали изредка стрелять по нашим огням, жители окрестных татарских деревень рассчитывали подготовить себе от Шамиля благосклонный прием.

Несколько в стороне, у тускло горевшего костра пригорюнившись сидел мой юный, судьбою маленько избалованный родственник; чай, шубу, табак с вьюками увезли на гору, сидеть было ему холодно, прилечь жестко, нечем согреться. Вздумалось мне помочь горю его. Пехотный батальон давно стоял в Аймяках, Кавказцы люди умелые, наверное найдем у них все то, чего у нас недостает, я повел иззябшего в лезгинский дом, занятый пехотными офицерами, и действительно не ошибся: нашел даже лучше, чем ожидал. В просторной комнате, устланной циновками и коврами, батальонный командир и человек десять офицеров сидели за чаем, в камине пылал веселый огонь, а перед огнем бурчали котелки, на шомполах куски шашлыка вертелись над жаром и, о диво!, пахло даже душистым ромом. С холодного надворья нам показалось так тепло и уютно, хоть век тут оставайся. Радушно встретили нас добрые товарищи, накормили, напоили и уложили спать. Кругом стоял целый батальон. Гурко обещал ночь провести в Аймяках: чего ж было опасаться? Шестеро суток я не знал кровли над собой, не раздевался и не снимал сапог; можно вообразить, с каким удовольствием я снял сырое платье, промокшую грязную обувь, накрылся, чем одолжили запасливые офицеры, и заснул легким, приятным сном. Но видно судьбою было определено мне не знать покоя, часу не прошло как меня стали будить: казак прибежал от командующего войсками, приказали пожаловать, не мешкая ни минуты! Оделся я, накинул шубку и пошел, мысленно проклиная свою горькую долю.

Генерала я застал возле огня в разговоре с молодым пехотным офицером, казаки держали в поводу верховых лошадей, хоть сейчас садись, кучками и порознь, прижавшись к каменным стенкам, покрытие дырявыми шинелями, лежали усталые солдаты, в темноте мелькали стальным блеском ряды в козлы составленных ружей.

Издалека еще Владимир Осипович встретил меня упреком:

— Mais que faites-vous done, avez-vous deux tetes a perdre? S'eloigner de nous, se deshabiller, se ceucher, en у mettant encore de la partie votre cousin: mais s'est une imprudence impardonable!

Стр. 349

— Sous quel rapport, mon general? Nous nous sommes mis a dormir au milieu d'un bataillon, pas aise d'arriver jusqu'a nous; j'espere qu'en cas d'alerte nous aurions eu tout le temps de mettre nos bottes!

— Treve des plaisanteries, — с сердцем возразил Гурко. — Voais.ne vous doutez done pas que 1'ennemi nous a toume, et a 1'heure qu'il est occupe deja notre ligne de retraite?

— Impossible, mon general

— Comment impossible! Parlez, prince: faites done entendre raison a cet incredule.[xxiv]

Молодой офицер был князь Васильчиков, недавно присланный на Кавказ искупать какие-то сердечные прегрешения.

Васильчиков было заговорил по-русски, я остановил его. — Parler fran9ais, je vous prie, on ecoute de tout cote, et il n'est pas sans danger de laisser arriver aux oreilles des soldats qu'on suppose etre trahi ou tourne. Quelle raison avez-vous de croire que 1'ennemi se trouve deja en arriere de nous?

— Place dans le fond de la vallee, au pied de la montagne qui nous separe d'Ogly, en observation avec une vingtaine d'hommes, moi et mes soldats nous avons entendu rouler des pierres de la hauteur; apres cela on nous a tire plusieurs coups de feu, et meme un de mes hommes a eu de malheur d'etre tue.

— Tout cela ne prouve encore rien. Ce sont nos chevaux de bat, qui font rouler des pierres du haul de la montagne, et les coups de feu sont tires par les habitants des environs. De la troupe de Chamyl pas un homme n'a eu le temps de gagner la route d'Ogly apres avoir appris notre depart pas avant dix heures. A present il n'y a qu'une heure; je connais le terrain, et je sais quel circuit ils ont a faire pour nous tourner. Nous avons encore bien de temps devant nous pour nous retirer sans risquer d'etre pris a dos; ainsi rassurez vous.[xxv]

Стр. 350

Гурко слушал нас, кое-где вмешивая французское словцо. Вдруг он переменил язык, моя уверенность его раздражила. «Господин капитан, — сказал он по-русски, тоном начальника: — возьмите от ближайшего батальона двенадцать человек охотников и откройте мне дорогу, по которой нам следует подняться на гору». Это было служебное приказание, от которого, признаться, меня обдало как кипятком, но которому следовало повиноваться без отговорки. На Кавказе, где нежданною опасностью угрожал каждый куст, каждый камень, где неприятель вырастал из земли, где увидев мохнатую шапку, никак нельзя было угадать на чьей голове она сидит, на мирной или немирной, да еще в глухую ночь, подобного рода рекогносцировки были не в обычае; но Гурко тогда еще судил и распоряжался по правилам тактики, принятой для Европейской войны, а мне не принадлежало право его учить.

— Слушаю, — отвечал я, и глазами стал искать, откуда бы взять охотников, а тут как раз случился гвардейский уланский поручик Бонтан, которому временно было поручено командовать ротой Кабардинского полка. Кабардинцы славились на Кавказе своею смелостью, я попросил Бонтана вызвать из своей роты назначенное число людей.

Бонтан выстроил роту, два раза повторил вызов, но ни один человек не откликнулся — жутко показалось. Солдаты лучше меня с генералом знали, чего стоит подобного рода ночная прогулка за бороду ловить царя-невидимку и что тут-то за каждым камнем и сидит поганый татарин, который только и норовит, как бы русского человека подстрелить.

— Нет охотников, так с правого фланга отсчитайте двенадцать человек с унтер-офицером. — сказал я Бонтану, и скомандовал, когда люди вышли: — Два человека вперед-марш!

Ружья на перевес, закрыв их шинелями, чтобы стволы не блестели,

Стр. 351

избегая даже громко ступать, двинулась мои команда. Солдаты, понимая, что нас погнали ни на кой прок, шли неохотно, патрульные то и дело останавливались. Стало мне досадно, и я с моим казаком Самарским пошел впереди команды. На мне была белая, в темноте легко заметная нагольная шубка; пришла мне мысль ее скинуть, но потом я раздумал: дурное впечатление произведет на солдат. Сначала все шло хорошо, версты две мы прокрались, не заметив ничего подозрительного — всюду мертвая тишина, перед собой ни зги не видать. Вдруг нас осветило будто молнией, грянули выстрелы, и пули просвистали над нашими головами. Это неожиданное приветствие, признаться сказать, заставило меня сделать сильный прыжок не вперед, а назад, но вспомнив, что отряд разбрелся по всей долине и может статься, наш же секрет, не видя в кого, стреляет на шорох, я остановился и крикнул, что было мочи:

— Не стреляй, свой!

В ответ, почти в упор из-за скалы снова грянуло несколько выстрелов.

— Отвечай! — скомандовал я, и солдаты залпом разрядили ружья в непроницаемую темь.

Не зная, сколько человек перед нами и где они прячутся, я приостановил команду и соображал, подаваться ли нам вперед или следует поручение мое считать исполненным. Вдруг за нами послышался конской топот. Скакал Василий Иванович Муравьев с полусотнею линейских казаков, имея приказание нас вернуть.

Этим без всякой беды кончилась моя ночная прогулка. Вернувшись я снова повторил, что по моему мнению стреляют жители из окрестных деревень, а не шамилевские лезгины, которые будучи в силах, не стали бы тратить пороха понапрасну, а просто бы окружили и перерезали мою маленькую команду. Несмотря на мое объяснение, Владимир Осипович все-таки приказал двинуться еще до рассвета.

До половины подъема на гору мы дошли без сопротивления, но когда наступило утро, неприятель стал прибывать со всех сторон, завязалась горячая перестрелка, и ариергардной цепи не раз приходилось довольно туго.

Находился я в крайнем ариергарде, который, поднявшись на гору, приостановился, дабы главной колонне дать время построиться в порядок, когда Бибиков мне привез приказание написать Пассеку от имени командующего войсками, чтобы он тотчас же, безотговорочно очистил Хунзах и, забрав по дороге остальные части своего отряда, через Зыряны форсированным маршем прибыл в Темир-Хан-Шуру. Для пущей верности приказание, трипликатом написанное,

Стр. 352

должно было отоспаться через трех татар-лазутчиков, которых Бибиков тут же отдал в мое распоряжение. Минуты не позволено было промедлить отсылкою этого позднего, но по расчету времени и обстоятельств еще весьма удобоисполнимого приказания. Гонцы-татары из среды нашего отряда, могли прямо проехать в Аварию только с того места, на котором еще держался наш ариергард, дальше та же дорога должна была перейти в неприятельские руки. Легли мы с писарем на бурку и стали писать в две руки. Тем временем неприятель гикнул, пули посыпались. Это бы не беда, а скверно было, что цепь не устояла, и мы мгновенно очутились впереди наших застрельщиков. Волоком спасая бурку, перья в зубах, в руках чернильница и полудоконченные записки, мы отбежали назад и снова принялись писать. Через десять минут повторилась та же история. Напрасно уговаривали мы стрелков постоять за себя и за нас, неприятель был в силах и наседал уже очень крепко, принуждены были рассыпать резерв, и тогда только мне и моему писарю возможно было без помехи дописать наши послания. Помню короткое содержание записки: «Гергебиль вчера вечером взят неприятелем, а мы отступаем на Темир-Хан-Шуру. По приказанию командующего войсками прошу ваше высокоблагородие, с получения сего безотговорочно, уничтожив все военные запасы, очистить Хунзах и, забрав войска по дороге через Зыряны, форсированным маршем идти в Темир-Хан-Шуру. Приказал В. О. еще прибавить, что за неисполнение этого приказания в его буквальном смысле, вы рискуете подвергнуться самой строжайшей ответственности. С похода, близ с. Оглы. 6 ноября 1843 года». Затем следовала моя подпись. Лазутчики, засунув по экземпляру этого приказания в дуло своих ружей, стремглав ускакали по дороге в Араканы, откуда им нетрудно было проехать в Аварию.

На горе мы вышли на просторную равнину, окруженную остроконечными скалами. Неприятель, успевший собраться в довольно значительном числе, пользуясь для него удобною местностью, атаковал нас со всех сторон, в ариергарде и боковых прикрытиях перестрелка не умолкала. Вдруг находившаяся при нас мехтулинская конница понеслась в атаку, вслед за нею помчались шамхальцы; шагов на триста отскакав от нашей пехоты, вся ватага сделала быстрый поворот и разрядили ружья, не в неприятеля, а прямо в нас. Обратно прискакал один ханский брат, провожаемый выстрелами своих верных нукеров. Что же? Разве можно было другого ожидать после нашего первого попятного шага? Благочестивые мусульмане только исполнили долг веры и совести: от нечистых гяуров, обреченных Аллахом, казалось им, на поголовное истребление, они передались

Стр. 353

на сторону своей правоверной братии, направляемой Святым Имамом к земной победе и к райскому блаженству. Хорошо еще, что дело разыгралось днем, а не ночью, то-то бы они кутерьмы наделали!

Быстро исполненная измена татарской конницы не только не смутила, но еще озлобила солдат; пустив в нее беглый огонь, они ударили в штыки и так ловко проучили неприятеля, что он тут же отказался дальше нас преследовать.

Вечером того же дня прибыли мы на урочище Гаркас, где была расположена штаб-квартира Дагестанского 14-го линейного батальона. Войскам требовалось отдохнуть и кроме того забрать и увезти имущество и семейства женатых солдат. Тут мне было поручено, пользуясь дневкой, составить подробное донесение обо всем происходившим в последнее время. В палатке у генерала, за его походным столом, принялся я составлять длинную реляцию, напрягая мозги, как бы вышло менее неблаговидно. Ни в какие времена я себя ни сознавал ловким писакой, а вечно меня писать заставляли, да к тому еще какие умопомрачительные вещи! Пока я придумывал, что надо написать и о чем лучше промолчать, Владимир Осипович лежал на своей походной кровати, из-под пера брал у меня исписанные листы, читал, поправлял, прибавлял, отменял. В ближайшей солдатской избушке тем временем мой писарь переписывал набело. Перед вечером моя работа была окончена, оставалось только переписать акт Гергебильского военного совета, когда генерал вышел из палатки, и полчаса спустя вошел Михаил Николаевич Бибиков. Поглядев некоторое время на мою возню с бумагами, он мне предложил выйти — от скучной, утомительной работы отдохнуть на свежем воздухе.

Прошлись мы перед палаткой, а потом присели на бугорок глядеть на горы, по которым переливались багровые лучи заходящего осеннего солнца. Сперва Бибиков заговорил о нашем действительно невеселом положении, и что оно грозит продлиться еще Бог весть сколько времени, потом перешел к семейным воспоминаниям — он также был женат — и вдруг спросил: «Скажите по праву, желали бы вы в скором времени повидаться с вашею супругою? Году не прошло, что вы женились, а все врозь. Кажись, такое дело можно уладить. Генерал, как мне известно, настроен с последним донесением отправить в Тифлис лицо, которое бы в состоянии было на словах объяснить Корпусному командиру все то, чего нельзя было высказать на бумаге. Первая мысль Владимира Осиповича была послать вашего двоюродного брата, но я сам его отговорил: молод он, неопытен, Шамиль на носу, край волнуется; случись с ним в дороге несчастие, не разделаешься с папинькой и с маминькой, а вам

Стр. 354

подобное дело не в диковину. Что же, хотите?»

С первых слов я понял, к чему Бибиков приговаривается, но не показывая виду, будто понимаю, простодушно спросил:

— Как же это можно уладить?

— А вот как: сделайте угодное генералу и нам всем, участникам Гергебильского военного совета, вычеркните вторую условную половину вашего мнения, и я первый возьмусь упросить генерала доставить вам случай повидаться с супругой. В то же время вы избавитесь от скучной и продолжительной осады в Темир-Хан-Шуре, которой мы не избегнем. Шамиль двинулся следом за нами, и вы сами знаете, что нам нет другого исхода как запереться в крепости и ждать помощи, которую вы же убедите Kopnycrforo командира нам прислать с линии.

— Отчего Владимир Осипович, с которым я глаз на глаз просидел целый день, мне сам не сделал этого предложения?

— Понимаете, ему неловко: пожалуй, откажете, прежде надо знать, согласны ли вы.

— Так скажите же Владимиру Осиповичу, что нечего было ему сомневаться в моем согласии, скажите ему, что я дело ставлю выше своей личной амбиции, служу как умею, говорю как думаю, но никого без нужды не хочу подводить под неприятности. Чего не сделали, теперь поправить нельзя. Без всякого условия покоряюсь желанию генерала, а от его воли зависит послать в Тифлис кого угодно. Предложит мне, еще подумаю: дело имеет свою опасную сторону.

Позвал я писаря, вычеркнув вторую половину моего мнения, приказал немедленно переписать бумагу, разнести к господам для подписи и, когда дело было сделано, при Бибикове разорвал в клочки оригинальный, карандашом написанный акт.

С Владимиром Осиповичем об этом деле у нас и разговора не было.

Один плод мне принесла моя уступчивость. Много времени спустя до меня дошло, будто Государь Николай Павлович, читая акт Гергебильского военного совета, воскликнул: «Один между ними был молодец, мой Ковалевский, а прочие сплоховали!»

Петр Петрович Ковалевский действительно был отличный человек, славный товарищ, храбрый и честный офицер, но в этом случае, смею сказать, маленько согрешил противу здравого смысла.

На другой день, оставив позади себя нами сожженные Гаркасские казармы, минуя Казанищи, мы вступили в Темир-Хан-Шуру, и я тотчас же принялся за приготовление дубликатов мною написанного донесения в три разные стороны, в Тифлис, в Петербург и в Ставрополь. При благонадежном сообщении можно было бы обойтись и

Стр. 355

без этого, но в ту минуту такая предосторожность была положительно необходима. После обеда за чашкою кофе в своем кабинете Гурко сделал мне предложение проехать в Тифлис с бумагами. Дело становилось небезопасным: с часу на час ожидали в Казанищах под самою Темир-Хан-Шурою прихода передовых лезгинских толпищ из-под Гергебиля, шамхальцы того только и ожидали, чтобы открыто восстать противу русской власти, а давно уже пакостили нам тайком, но я не задумался принять поручение, надеясь на свое счастье, не раз позволявшее мне миновать опасности гораздо хуже.

Бибиков, вечное ему спасибо, нашел для меня смелого и надежного проводника: в конвой назначили мне шесть человек донских казаков, но на таких изнуренных лошадях — они того же дня верст двадцать скоком уходили от неприятеля — что я троих принужден был оставить в крепости. Приказано мне было ехать ночью для того, чтобы скрытно от восставших жителей проскользнуть по самой опасной части дороги от Темир-Хан-Шуры до Евдокимовского отряда на Сулаке. Около полуночи я пришел было откланяться командующему войсками, причем от него получил приказание перед отъездом еще раз сходить к Клуке, узнать его решительное мнение насчет положения дела, возникшего в Дагестане вследствие потери Гергебиля и вторжения Шамилевских скопищ в Шамхальство. Это поручение сделало меня свидетелем довольно забавной сцены.

Клуке спал. Догорающий сальный огарок бедно освещал его комнату. Разбудив генерала, я поспешил предложить ему целый ряд вопросов, на которые он принялся отвечать ни так, ни сяк, понимай как угодно. Когда же я его попросил для словесного доклада Корпусному командиру мне ясно и положительно высказать свое мнение, тогда он пришел в неописанную ярость, выскочил из-под одеяла в одной рубашке, босой, с белым остроконечным колпаком на голове и стал бегать по комнате, прикрикивая: «этих! этих! Schurken alle miteinander; man muss sie alle hangen![xxvi] Этих! Этих!»

Клуке довольно плохо говорил по-русски и имел привычку к каждой фразе прибавлять — этих, этих!

О чем я ни спрашивал, другого не было мне ответа как — этих! этих! Man muss sie alle hangen — и беготня по комнате только усиливалась.

Наконец, видя, что толку не добьюсь, я ему заметил:

«Herr General, kennen Sie aber den Spruch: die Nurrenberger hangen

Стр. 356

nur den, den sie haben; wir haben sie nicht, sie sind aber nahe dran uns zu haben, und so sie uns bei dieser Gelegenheit alle baumein lassen. Was dann

Этот «резонемент» его сразил. Он остановился, подумал и смущенным голосом отвечал: «Sie kunnten wirklich Recht haben; aber — этих! этих! verdienen sie doch alle gehangt zu werden; aller verdamnite Schurken und nichts mehr[xxvii]

Дальше нечего было спрашивать, и мне только оставалось уйти от храброго генерала, у которого сердце было крепкое, а голова, к сожалению, не столько же крепко организована.

Вернувшись домой (стоял я тогда в так называемом форштадте) меня взяло раздумье, действительно ли безопаснее ехать ночью? В темноте, за десять шагов ничего не видя, можно сглупа побежать от трех человек или заехать в средину огромной толпы: даром как барана зарежут, днем по крайней мере издалека видно, велика ли опасность и как и куда от нее можно уйти. Проводник мой был того же мнения, и мы поэтому, задав лошадям двойную порцию овса, легли отдохнуть до утра. До зари еще я пошел к Гурке объявить, что не выехал ночью, а еду сию минуту. Его принуждены были разбудить, и едва он глаза раскрыл, как на меня градом посыпались упреки.

— Vous etes un homme perdu, je vous voie la tete tranchee; vous m'avez desobei, vous n'avez pas profile de la nuit pour vous derober a ('attention de 1'ennemi, qui occupe deja Kazanischtsche! (Казанищи лежали в четырех верстах на Юг, а моя дорога из крепости вела на Север) Si un malheur vous arrive, toute la responsabilite retombe sur vous, je m'en lave les mains. Au moins tachez de sauver les depeshes, dont 1'importance vous etes bien connue.

— Soyez tranquille au sujet des depeches, et j'espere qu'a moi meme rien n'arrivera. Que Dieu vous garde, mon general![xxviii] — отвечал я и пошел к лошадям.

Стр. 357

Мои три линейских казака не чувствовали себя от радости со мною проехать на линию к своим семьям, они знали, что я их немедленно распущу по домам. И я на них более всего рассчитывал на случай встречи с неприятелем: живы они останутся, буду жив и я. Донцы были также ребята не плохие, да лошади их уже очень поморены, а по донской же поговорке: казак воюет не копьем, а конем.

До Султан-Янги-Юрта, около которого, с отрядом стоял Евдокимов (впоследствии покоритель-истребитель черкесских племен правого фланга Кавказской линии, за что пожалован был графом) считалось шестьдесят верст, каковые следовало проехать без остановки. Казанищи, в которых уже хозяйничали Шамилевские лезгины, оставались у меня за спиной, но не дальше версты расстояния нам приходилось проехать мимо Кяфир-Кумыка, Шахмальского селения, лежавшего на высоте, с которой наша дорога, была видна на далекое протяжение. Можно было полагать, что Кяфир-Кумыкцы не упустят случая погнаться за нами, и в таком разе наше спасение главным образом зависело от быстроты и силы наших коней. У моих линейцев лошади были хороши и сыты, а подо мной шагал мой неутомимый Серый, султанского завода, про которого я знал, что уж не выдаст, коли придется уходить.

У крепостных ворот мы на мгновение остановились: каждому линейцу отдал по экземпляру донесения, один экземпляр спрятал к себе за пазуху и обратился к казакам:

— Ребята, у некоторых из нас кони поморены, но это ничего не значит, мы должны тянуть, пока они в силах ступать. Дорога не наша жизнь, дороги бумаги, которые везем, поэтому никого поджидать не стану. Пристала у кого лошадь, оставайся на дороге, ложись за камень и спасайся как знаешь. Встретим неприятеля в небольшом числе, бьем на пролом, покажется не по нашим силам, идем на утек в разные стороны. У кого конверт за пазухой, скачи пока лошадь не упадет, потом пеший уходи в лес, в гору, по ночам пробирайся до линии или до ближайшей крепости и начальству сдай бумаги. Теперь с Богом, неторопливым шагом!

Перекрестились казаки и плетью ударили по лошадям.

Когда мы поравнялись с Кяфир-Кумыком, возле аула появился сперва один, потом другой, потом третий всадник, грянул сигнальный выстрел, нас заметили и, видимо, готовились устроить погоню. Шли мы, не прибавляя шагу. Самое верное средство быть настигнутым заключается в преждевременном утомлении лошадей ненужною скоростью. В таком разе всегда надо приноравливаться к ходу погони: шагом так шагом, погнались рысью, сам уходи на рысях, а

Стр. 358

поскакали за тобой, так скачи, не жалея коня.

Неожиданно наблюдавшие за нами конные татары опрометью кинулись в аул, а вдали послышалась живая перестрелка, гнаться за нами не думали.

Что за причина, подумал я, могла их заставить, отказаться от такого удобного случая убить несколько русских и, пожалуй, Шамилю живым представить русского офицера, очевидно посланного на линию с каким-нибудь очень важным поручением! Позже, когда я снова сошелся с просидевшими в Темир-Хан-Шуринской блокаде, мне объяснилась эта загадка.

Гуси, говорят, Рим спасли, да и мне они оказали жизнеспасительную услугу. В одном Кяфир-Кумыке, не считая других, близких деревень могло собраться до пятидесяти человек весьма доброконных татар, с которыми нам, восьмерым, едва ли можно было совладать, вероятно они бы нас перебили; но тут нам на помощь явилось обстоятельство, всецело возникшее из-за гусей.

Генерал Клуке, во время еще своего не потрясенного господства над Шамхальцами, отдал Кяфир-Кумыкским жителям на воспитание и на прокормление весьма большое стадо гусей. В виду предстоявшей осады, требовавшей заготовления всякого рода продовольственных припасов, он вспомнил о своих гусях и послал за ними целый батальон. Пока я выезжал через одних крепостных ворот, из других выступил батальон по направлению к Кяфир-Кумыку. Всадники, наблюдавшие за нами, да и все прочие Кяфир-Кумыкцы, вообразив, что русские атакуют аул, бросились, одни драться, другие спасать семейства и имущество, а обо мне в суматохе совершенно забыли. Батальон потерял около сорока человек, завладел, однако, гусиным стадом и в целости доставил его в крепость. Тем временем я успел уйти так далеко, что нечего было гнаться за нами. Зато Клуке и все, имевшие удовольствие пользоваться его гостеприимством, в продолжении пятинедельной Темир-Хан-Шуринской блокады, только и питались мясом моих спасителей.

Мой смелый и расторопный Попов на ружейный выстрел ехал впереди, поглядывая во все стороны. Не доезжая бывшего Евгениевского укрепления, дорога пролегала густым лесом. Перед лесом Попов круто остановился, выкинул маяк и прискакал к нам во весь опор — в лесу кишит народ, рыжие лезгинские шапки!

Мы остановились. Что делать? Чтобы узнать, много ли, надо выманить из лесу. Линейцы спешились, выхватили ружья из чехлов, и мы медленно стали подвигаться вперед. В лесной опушке показались конные лезгины, столпились, потолковали и потом поехали к нам навстречу. Насчитали мы одиннадцать человек, немногим больше

Стр. 359

нашего, на спешенных, значит, едва ли бросятся: знают, что казацкая винтовка бьет в упор не хуже черкесской. Медленно съезжались мы, не спуская глаз с противника. На расстоянии дальнего ружейного выстрела один человек отделился от противной партии, подскакал, не хватаясь за ружье, и прокричал ломаным русским языком: «Едет Джамал, кунак, просит, чтобы офицер приехал на средину для разговора».

Джамал, Чиркеевский старшина, умница и большой плут, был мой давнишний знакомый, не раз в Темир-Хан-Шуре мне приходилось вести с ним разные переговоры. Согласился я выехать вперед. Казаки мена удерживали: «Не езжайте, старый плут, верить нельзя, как раз убьет!» Но все таки я выехал. Джамал отделился от своих спутников, подъехал, и мы заговорили.

— Как рад, что повстречались, — сказал Джамал, — куда идешь? Как мало у тебя казаков, будь осторожен: по дороге много ходит недобрых людей.

— Спасибо за добрый совет. Еду я к Евдокимову; а ты куда?

— В Темир-Хан-Шуру, к твоему доброму генералу.

— Как ты скоро узнал, что он опять сидит в Темир-Хан-Шуре. Полагаю, также знаешь что случилось с Гергебилем, и кто теперь в Казанищах уселся на место Шамхала.

— Знаю. Затем и еду, чтобы твоему генералу доказать, что Джамал любит русских, и Чиркей Шамилю не слуга.

— Прекрасно, могу только похвалить!

Джамал принял меня в свои объятия. «Прощай, да хранит тебя Аллах!» А в его маленьких, плутовских глазах светилось как у блудливой кошки: так крепко, так нежно тебя люблю, что не будь твоих проклятых казаков с винтовками наготове, кажись, не выпустил бы из своих объятий.

— Теперь, — сказал я Джамалу, — проезжай мимо, приказав твоим спутникам не шалить, ибо мы к шуткам не расположены, а коли тебе не удастся проникнуть в Темир-Хан-Шуру (ворота, я знаю, крепко заперты, и много там солдат с большими пушками) так не забудь в Казанищах Шамилю от меня поклониться.

— Всегда шутишь, — ответил Джамал, замысловато улыбнувшись. Не на нашей улице был праздник: я знал, что Джамал едет прямо к Шамилю, а не к моему генералу.

Осторожно, с беспрерывною оглядкой, разъехались мы в противуположные стороны. Сильна была вера в нашу обоюдную дружбу, а все-таки вернее было уберечься от свинцового поцелуя в спину, пущенного на расставанье.

Стр. 360

Между лесом и Мятлинскою переправой на Сулаке мы наехали на совершенно свежую сакму: пять или шесть сот коней прошли поперек нашей дороги из гор на плоскость до нас не дальние полусуток. Как мы позже узнали, Шугиб-Мулла этим путем со значительною партиею чеченцев ночью прошел к Низовому укреплению. Какое счастье, что я, ослушавшись Гурко, выехал днем, а не ночью: прямо угодили бы мы в середину чеченцев, и тогда бы действительно сбылось его предсказание видеть меня без головы. Сам он так крепко был уверен в моей погибели, что не получая обо мне никакого известия, запискою, посланною через лазутчика, сообщил прямо в Петербург, будто я зарезан теми же чеченцами, которых миновал я, благодаря моему ослушанию.

Тем не кончились однако мои путевые приключения. Отдохнув часа два и хорошенько накормив лошадей в отряде у Евдокимова, я в тот же вечер поехал в Кази-Юрт под прикрытием уже двадцати пяти гребенских казаков. Ночь была темная, холодная, туманная. Дорога верст на десять пролегала глухим лесом. Два Султан-Янги-Юртовских татарина служили нам проводниками. Заехали мы в лес, в котором по причине темноты и густого тумана нельзя было видеть ушей своего коня. Казаки охватили меня со всех сторон, предо мной, чтобы мне дороги не потерять, ехал казак на белой лошади и в белом башлыке, проводники открывали дорогу в голове команды, два расторопных казака сидели у них на хвосту, винтовки наголо, чтобы в случай чего всадить им пулю между плеч. В это смутное время никому из жителей нельзя было доверить живой русской души. В глубине леса мы стали замечать, что наши татары что-то неохотно едут впереди и, пользуясь темнотой, стараются незаметным образом пропускать казаков вперед себя. Это обстоятельство возбудило в нас подозрение, не знают ли они, что в лесу скрывается неприятель и поэтому поводу прячутся от первых выстрелов. Не показывая виду, что нас начинает брать сомнение, мы их только снова выдвигали вперед, когда они забивались в средину команды, и уговаривали добросовестно вести по настоящей дороге, за что получат хорошую денежную награду. С каждым шагом однако дорога становилась теснее, огромные деревья ее загораживали, ямы, кочки, пни, направо, налево, лошади спотыкались, казаки падали, наконец мы заехали в такую трущобу, что коням ходу не стало.

— Что там зазевались! Передовые иди, не останавливаться! — крикнул казачий офицер.

— Проводники, сказывают, дорогу потеряли, туман, темно, ничего нельзя видеть, — отвечали спереди.

Стр. 361

— Пустяки, нарочито завели, — шепнул офицер, — прикажете?

— Только обезоружить, да снять с лошадей, ничего больше. Офицер сказал два слова уряднику. Мгновенно оба татарина очутились на земле, без ружей, руки стянутые за спину. Подвели их ко мне, нашелся казак-переводчик.

— Вы Янги-Юртовские уроженцы, поверить не могу, чтобы от тумана потеряли дорогу: чай зажмуря глаза привыкли ходить по своему родному лесу, ведите добром, награду получите, а не то плохо вам будет.

— Не знаем, где мы, вести не можем, один шайтан знает, куда мы забрели в такую темь. Другого ответа от них нельзя было добиться.

— Не знаете как вперед вести, так ведите обратно в Султан-Янги-Юрт.

— И этого не можем, всякую дорогу в лесу потеряли. Терпения не стало.

— Взведи курки, приложись, жди команды! — и по два дула уперлось в грудь каждому татарину.

— Теперь без отговорки ведите обратно, или прикажу убить как собак и тела здесь же бросить волкам на съедение!

— Убей! Аллах в твои руки отдал наши головы, а вести не знаем, — унывно затянули они. — Лай-илай-ил-Аллах, Шегеден-Магомеден...

«На что убивать, — подумалось мне, — от этого легче нам не станет, кровь их на дорогу не выведет». — Хорошо, — сказал я, — после разведаемся, — и приказал, посадив на коней, покрепче привязать к седлу.

Составили мы совет с офицером и урядником что предпринять. После похождения с проводниками заночевать в лесу казалось далеко не безопасным. Полагать должно, партия скрывается, но велика ли? Кроме того сыро, холодно, сами померзнем да лошадей уморим; а как выбраться из совершенно незнакомой трущобы, ума не приложишь.

Пока мы советовались, поистине не зная чем дело порешить, подъехал Попов. — Федор Федорович, — сказал он,— моя лошадь, когда мы стояли в Янги-Юрте, по вашей милости, ела там овес. Она умный зверь, помнит место где ей хорошо было, дорогу найдет, прикажи команде ехать за мной. Не находя другого способа, мы решились поручить себя чутью умного коня.

Попов выехал на более чистое место, закружил свою лошадь, бросил поводья, ударил плетью, и крикнул — за мной, только не отставай!

Напрямик, через кусты и буераки, пошла Попова лошадь, мы все труском за нею, так быстро шагала она, огибая пни и деревья, причем

Стр. 362

никак не теряла сначала принятого направления. Часа два промаявшись в лесу, мы выехали на открытое место и увидали перед собой вдали светившиеся огни Евдокимовсвого отряда. Вывезла нас Попова лошадь, за что в отряде и была награждена двойною дачею овса. Проводников я приказал тут же развязать и отпустить на волю Божью. Евдокимову сдать, значило поставить их под виселицу, а я никогда не был сторонником бесполезных казней, и одним врагом меньше, одним больше не могло ни усилить, ни подорвать русской власти.

У Евдокимова переночевав, на другое утро с тем же конвоем, благополучно я доехал до Кази-Юрта, где мне сообщили, что в окрестностях действительно рыщут многочисленные неприятельские партии, и в туже ночь с Камбулатовсиого поста были похищены пятьдесят донских казачьих лошадей. Супруга подполковника Евдокимова, жившая в Кази-Юрте по соседству с мужем, испуганная брожением, охватившим весь край, обратилась ко мне с просьбой доставить ей возможность с моим конвоем доехать до Кизляра, где, казалось, существовало менее опасности. В прикрытие же мне были даны по распоряжению Кази-Юртовского коменданта одна пехотная рота и тридцать казаков, при двух орудиях. Холод заметно усилился, день нашего выступления отличался особенным ненастьем: мокрый туман лежал на степи, то поливало нас дождем, то засыпало снегом. Евдокимова с молодою служанкою, из пленных чеченок, ехала в маленькой бричке, лошадьми правил денщик, во время пути мне случалось садиться к ним на облучок, но большею частью я ехал верхом. Поздно вечером подошли мы к Магометову посту, сделав более тридцати верст. Кроме навеса для лошадей и битком натисканной казачьей казармы турлучной постройки, в открытом поле торчала одинокая мазанка для проезжающих. Евдокимова заняла ту мазанку, предоставив мне ночевать в бричке, содержавшей довольно значительный запас подушек и ковров. Солдаты расположились в степи вокруг скудных огоньков. Дождь и снег, которым я подвергался в течении всего перехода, промочили меня до рубашки, негде было обсушиться; пришлось мокрому улечься в бричке, обложив себя подушками и накрывшись коврами госпожи Евдокимовой. На первых порах я заснул тяжелым сном, но скоро проснулся, разбудили меня невыносимые страдания. Ночью хватил сильный мороз, рубашка примерзла к телу, остальное платье ледяною броней сковывало окоченевшие члены. Хочу приподняться — силы нет, хочу крикнуть — голосу не достает, руки, ноги не шевелятся, язык одеревенел. Сделал

Стр. 363

я отчаянное усилие, какой-то хриплый звук вырвался из гортани, солдаты, без сна лежавшие возле соседнего огня, вообразили, что меня режет прокравшийся чеченец, схватили ружья и опрометью кинулись к бричке. Смекнув, какая оказия мне приключилась, они поспешили меня вытащить, из брички и принялись оттирать в несколько рук, срывая мерзлое платье. Прибежал Попов, взглянул и, долго не думая, поднял такой стук в двери мазанки, каким мертвого можно было на ноги поставить.

— Нельзя, мы раздеты, — откликнулись из-за дверей. Но это нисколько не остановило Попова, он продолжал стучать и кричал во весь голос: Не в том дело, сударыни, одеты вы или неодеты, а дело в том, что Федор Федорович замерз и не пустите так, пожалуй, не довезем его до Кизляра в живом виде.

— Дайте только время шубы накинуть.

Через мгновение двери растворились, меня ввели. Попов понакидал дров на тлевшиеся еще угли, вспыхнуло огромное пламя. Евдокимова со своею служанкой, одни шубы на плечах, откинув в сторону всякое неуместное жеманство, принялись готовить чай. Мой распорядительный казак однако не дал им долго трудиться.

— Еще имеем к вам покорнейшую просьбу, — обратился он к госпоже Евдокимовой: изволили впустить, хоть и раздемшись, так чтобы ваша добродетель без проку не оказалась, не благоугодно ли будет предоставить Федора Федоровича нашему с Ивашиным усмотрению, а вашей милости с девонькою лечь лицом к стене, головки одеяльцем накрыть и не глядеть, что мы станем делать.

Когда Евдокимова согласилась на это предложение, тогда казаки раздели меня до нельзя, окрутили одеялом, накрыли шубой, мокрое белье развесили около огня и объявили, что таперича опять можно глядеть в мою сторону, пока не примутся меня одевать.

К утру я успел согреться, выступила даже легкая испарина, и дело обошлось для меня без горячки и без воспаления. По поводу этого приключения мы двинулись в поход несколько позже обыкновенного, и Евдокимова не позволила мне ехать верхом, а усадила в бричку между собою и служанкой. На дороге встретили мы армянина, бежавшего с женою и с детьми из Тарков, от которого узнали, что неприятель большими силами атаковал Низовое укрепление, служившее складочным пунктом провианта, морем привозимого из России для Дагестанских войск, что гарнизон храбро отбивается, но будет ли в силах устоять, сказать нельзя, потому что число осаждающих беспрестанно умножается и даже носится слух, будто Шамиль

Стр. 364

намерен им прислать орудия, действовавшие противу Гергебиля. Приехав в Кизляр, я не мешкая написал об этом генералу Фрейтагу, командиру Левого фланга Кавказской линии, сообщив ему при том, в каком положении оставил я Гурку в Темир-Хан-Шуре, чего, по забывчивости, не сделали, отправляя меня в дорогу. Донесение мое я отправил к Фрейтагу по летучке в кр. Грозную, а сам стремглав поскакал в Тифлис по почтовой дороге, пролегавшей через казачьи станицы вверх по левому берегу Терека.

Скакал я в почтовой телеге по глубоким мерзлым колеям грунтовой дороги, никогда не изведавшей ни лопаты, ни кирки, и доскакался до совершенной невозможности продолжать путешествие в телеге, именуемой костоломным снадобьем. В Екатерноградской станице Горского казачьего полка, полковой командир князь Георгий Эристов предложил мне свой тарантас для дальнейшего следования. Пока справляли тарантас и пока готовили ужин, которым предполагалось меня накормить, я прилег на широкий турецкий диван и заснул тяжелым непробудным сном. Не помню, как у меня взяли подорожную, деньги и уложили в тарантас. Очнулся я перед самым Владикавказом, проехав более десяти часов без чувства и без сознания. На Военно-грузинской дороге мой тарантас, прыгая по камням ровно живой, стал кряхтеть и стонать, сначала слетел задний сундук, потом отвалились козла, казак и ямщик принуждены были держаться на торчке, расшатался кузов, его стянули веревкой, а я все продолжал скакать и к вечеру другого дня подскакал к Тифлису. Предчувствовал я, какая неласковая встреча мне готовится. Я тут на лицо, жив и невредим, а сына нет. Где он? Что с ним? К счастью еще в моем кармане лежало от него письмо, служившее живым ответом на эти предвиденные вопросы.

На тифлисской заставе, несогласно с обычаем курьерской езды, я приказал подвязать колокольчик и втихомолку, без звона подъехал к дому Корпусного командира. Все окна были освещены по случаю приемного вечера. В первой, безлюдной зале я застал молодого ординарца, князя Эристова, которому и наказал, никому постороннему не говоря, тихонько доложить о моем приезде г-ну Корпусному командиру.

Вышел Корпусной командир — он же мне родной дядя — нелюбезно на меня посмотрел и пошел в свой рабочий кабинет, а я за ним. Приветствовал он меня не весьма поощрительными словами. — Зачем приехал и что привез, говори! Я положил на стол объемистый конверт — в донесении все сказано.

Стр. 365

— Известно тебе содержание?

— Полагаю, сам писал. — Так говори!

— Гергебиль погиб со всем гарнизоном, Шамиль двинулся в Шамхальство, генерал Гурко блокирован в Темир-Хан-Шуре, Пассек отрезан и где находится в настоящую минуту, мне неизвестно, весь Северный Дагестан восстал, Низовое укрепление атаковано, с трудом пробрался из Темир-Хан-Шуры на линию, а после меня, думаю, заяц не проскочит.

Корпусной командир опустил голову, минуты две просидел в глубоком молчании, а потом недовольным голосом спросил:

— Зачем Гурко прислал именно тебя, а не другого.

— Потому что дела мне коротко известны, и я имею возможность положительно отвечать на все вопросы, которые бы вы вздумали мне предложить.

— Нет, должна существовать другая причина, твое место при Гурке, ты ему нужен, завтра же ступай назад!

— С десятью батальонами можно, а один не проеду, да и Гурке мало проку будет от меня одного.

— Хочу! ступай назад, — сердито крикнул он, — а батальонов мне негде взять: в Тифлисе на караулы не достает.

— Прикажете, поеду, но разве для того только, чтобы без всякой пользы засесть в Кизляре или в Кази-Юрте. Кроме того, пускай в вашем же присутствии любой доктор решит, в силах ли я предпринять новое путешествие: едва держусь на ногах.

Дядя морщился. Горе его трогало меня — не он напутал, а ему выпало на долю распутывать чужую бессмыслицу, отвечать за чужие грехи. Но чем же я был виноват?

— Хорошо, оставайся! — Тут дядя только спросил: — А Борис?

— В Темир-Хан-Шуре, жив и здоров, вот письмо от него.

Взял он письмо и, не распечатав, положил к прочим бумагам. В голове у него бродило: Дагестан, Гурко, Пассек, Низовое, где взять способы им помочь?

— Теперь, — сказал он, — пройди к жене в комнату, минуя гостиную, наполненную людьми, а я пойду к гостям и пришлю ее. Сегодня никто не должен знать о твоем приезде, завтра же на базаре станут рассказывать дагестанские происшествия. Армянские лавочники, бывает, раньше меня узнают, что творится в крае.

В дальней комнате, при тусклом свете ночной лампады, свиделся я с женой после тяжелой четырехмесячной разлуки, а тем временем

Стр. 366

разряженные красавицы и любезники разноязычного тифлисского общества продолжали меняться многозначущими взглядами, щебетать и шаркать в ярко освещенных залах. Потом двоюродные сестры (было их четыре), урываясь от гостей, стали прибегать со мною поздороваться и узнать о брате.

— На другой же день Корпусной командир, А. И. Нейдгарт, уехал на линию, в Екатериноградскую станицу, чтобы сблизиться с местом происшествий, и туда вызвал на совещание из Ставрополя обер-квартирмейстера войск на Кавказской линии Д. А. Милютина и из кр. Грозной генерала Фрейтага. Несколько дней спустя, я поехал следом за ним и в Екатеринограде, собираясь дальше ехать, пошел к нему явиться и откланяться. Занимал он казачий дом, состоявший всего из двух комнат, в первой из них столкнулся я с Фрейтагом, уходившим от Корпусного командира. Обрадованные встречей, мы обнялись.

— Еду в Темир-Хан-Шуру выручать Гурку, когда наберу достаточно войска, — сказал мне Фрейтаг, — хотите со мной?

— Спасибо за любезное предложение, другой раз готов им воспользоваться, а теперь досыта нагулялся — и без всякого проку для дела и для самого себя.

— Понимаю и не стану вас винить. А у вас там что творилось?

— Как всегда: благих намерений полон карман, а как понадобится выложить, да себя показать, так руки дрожат и добра не видать. А здесь?

— Та же песня, да на другой лад. На место прямого дела хитрые подкопы. Тошно становится.

Не видели мы, что во все время нашего разговора Корпусной командир стоял в полурастворенных дверях своей спальни и слушал. Заметив его присутствие, Фрейтаг вышел скорыми шагами, а я вошел к Александру Ивановичу.

— Кажется между вами и Фрейтагом существует крепкая дружба, — сказал он, — друг другу передаете ваши душевные впечатления?

— Да, — отвечал я, — еще с Польской войны знакомы и дружны. Очень его люблю и уважаю: прямой, благородный человек, отличный генерал.

— А мне он не сильно понравился.

— Почему, ежели дозволено спросить?

— Много слишком обещает, очень самоуверен.

— Чего не может, того и не станет обещать, а что обещает, то и сдержит.

Стр. 367

— Сподоби Господь вашими устами мед пить!

Из этих немногих слов Корпусного командира я успел только заметить, что добрые люди постарались Фрейтага уронить в его глазах. Не всем добрый и честный Роберт Карлович приходился по сердцу. Офицеры готовы за него в огонь и в воду; солдаты любят как родного отца, ни перед кем спины не гнет, беспрестанные удачи, ведь досадно, и под конец даже обидно. •

А Фрейтаг и на этот раз отлично исполнил все, что обещал. До того, уже освободив Низовое укрепление, вследствие моего уведомления он собрал последние войска, которыми обстоятельства позволяли располагать на левом фланге Кавказской линии, четыре батальона и сот шесть казаков, двинулся с ними к Темир-Хан-Шуре, освободил Гурку, и вместе с ним пошел выручать Пассека, окруженного неприятелем в Зырянах, где он принужден был есть конину и еле-еле отбивался в виду очевидной опасности погибнуть со всем своим отрядом. Попал Пассек в западню по собственной вине. Приказание очистить Хунзах и форсированным маршем идти в Темир-Хан-Шуру, 6-го ноября отправленное мною с Оглинской горы, получил он на другое утро и вместо того, чтобы выступить в ту же ночь, как приказывал Гурко, без всякой основательной причины промедлил девять дней, т.е. выступил 16-го, а 17-го Хаджи-Мурат овладел Бурундухкальскою башней и не пропустил его. Отчаянная попытка Пассека прорваться через эту теснину повела только к тому, что его отряд, испытав полное поражение, был отброшен к Зырянам, в долину Койсу. Владимир Осипович, сказывали мне потом, узнав о положении, в которое Пассек себя поставил, буквально не исполнив посланного ему приказания, выходил из себя, в порывах неукротимого гнева заочно грозил его отдать под суд, разжаловать, расстрелять, а когда, благодаря Фрейтагу, 17-го декабря сошелся с ним в Бурундух-Кале, не устоял противу слез и рыданий, с которыми Пассек бросился его обнимать, как своего спасителя, и все ему простил. А затем Пассек не миновал своей цели: был произведен в полковники — должно думать — за ослушание, за храбрую Зырянскую оборону получил Георгия и генеральский чин, когда представил красноречиво составленную реляцию о своих в Аварии совершенных подвигах. Два года спустя, кончил он свое существование от чеченской пули в глуши Ичкерийского леса во время так называемой сухарной экспедиции.

Р. К. Фрейтаг, которому на Кавказе выпало на долю всегда кого-нибудь выручать (полковника Брусилова, осажденного в Гурии инсургентами, Гурко, блокированного в Темир-Хан-Шуре, Воронцова,

Стр. 368

безвыходно застрявшего в Ичкерийском лесу), прожил дольше. Измученный трудовою жизнью, помер он от чахотки в 1852 году.

А меня, свидетеля Гергебильской драмы, пока еще земля продолжает терпеть.

Вена, 20 октября (1 ноября) 1880 г.

Т[орнов].

Опубликовано: «Русский архив», 1881, кн. 11(2), с. 425-470.

Стр. 369

Из воспоминаний бывшего кавказца

Разбирая, за неимением другого дела, старые залежавшиеся бумаги, нашел я между прочим несколько листов испещренных пометками о давнопрошедшем времени. В моих глазах мелькнуло: Кавказ, Чечня, экспедиция Фрейтага 1844г., Гехинский лес, не забыть Егора Попова и Павла Самарского, и целый ряд воспоминаний возник в моей памяти, воспоминаний грустных, потому что прошедшего времени не вернешь и, не менее того, воспоминаний отрадных по чувству гордости, с которым принужден вспоминать о моих боевых былых товарищах, без разбору стояли они выше или далеко ниже меня во время оно, когда мы сообща делили горе, радости и труды. Егор Попов, Павел Самарский, имена незвучные, люди неважные, простые линейские казаки, а помнить их должен и даже много виноват пред ними, что так долго держали в забытьи их славные, молодецкие поступки. Хорошие примеры должны оставаться на виду. Доказали они, на какие дела безусловного и безрасчетного самопожертвования способен простой русский человек, когда заговорит в нем сердце под настроением чувства благодарности, которое так нетрудно в нем возбудить. Нечего сказать, раз — другой, знатно они меня уважили, и за что было им меня особенно благодарить? Разве только за ласковое слово да за пригоршню дарового овса, в минуту нужды уделенную их усталому коню. В коротких словах познакомлю читателя с теми случаями, по которым навсегда остаюсь в долгу у моих казаков-драбантов, неотлучно сопровождавших меня в течение двух годов моего последнего пребывания на Кавказе.

В 1844 году готовилась общая экспедиция на левом фланге Кавказской Линии, для чего войска на Кавказе были усилены двумя дивизиями 5 пехотного корпуса под начальством генерала Лидерса. Военные действия открыли Фрейтаг, двинувшись в сердце большой

Стр. 370

Чечни, где к нему должен был присоединиться еще другой отряд, туда же направленный из Владикавказа под командою генерала Нестерова. Из главной квартиры, занимавшей Щедринскую станицу на Тереке, к моему величайшему удовольствию меня командировали к Фрейтагу, у которого по праву старшинства на время похода я должен занимать должность отрядного обер-квартирмейстера. Первый раз в жизни мне приходилось идти в дело под начальством этого отличного человека, с которым был знаком со времени Польской войны 1831 года, с той же поры приучившись его любить и уважать, не зная за ним ни одного неблагородного побуждения, ни одной предосудительной черты; поэтому понятно, с какою непритворную радостью я принял мое временное назначение, жалея только о том, что ему не суждено было продлиться на время всей предполагаемой экспедиции, от которой тогда еще ожидали блестящего успеха. Поехал я к нему не один. Вместе со мной, из числа прибывших из Петербурга офицеров, отправились к Фрейтагу флигель-адъютант, граф Шарль Ламберт, граф Эдуард Баранов, князь Александр Голицын, Мордер, и гвардейский артиллерист Василий Давыдов.

В одно ясное весеннее утро — погода благоприятствовала нам во время всего десятидневного похода — выступили мы из крепости Грозной в Чечню через Майюртупское ущелье и, подвигаясь к Гехинскому аулу, принялись по пути жечь селения и уничтожать посевы для наказания чеченцев за повиновение их Шамилю. Неприятель тревожил нас слегка, изредка перестреливаясь с нашей цепью, но нигде не показывался в значительных силах. Эта уклончивость на первых порах деятельно сопротивляться нашему наступательному движению не могла обмануть Фрейтага; ему хорошо было известно, где местность дозволяла неприятелю дать нам сильный отпор, где он нас поджидал, и где нам самим следовало глядеть в оба глаза, чтобы не набраться стыда. Между нами и Нестеровым, шедшем к нам на соединение, лежал Гехинский лес, да протекал Валерик, два места, через которые русские войска ни разу не проходили без самой кровопролитной драки. Валерик — речка смерти — по шерсти ей была и кличка — воспета Лермонтовым, а про Гехинский лес расскажу я сухой прозой, чем он был тогда не в поэтическом, а в чисто практичном военном значении: семиверстная, глухая трущоба, чрез которую бесчисленными поворотами извивалась узкая арбяная дорога. На половине пути открывалась прогалина не шире ста сажень, упиравшаяся в крутой овраг шириной около сорока шагов; в трех верстах за оврагом Валерик протекал по обширной луговине, окруженной

Стр. 371

густым бором. Место ровно было создано в пользу чеченцев, никогда не упускавших случая сильно нам вредить, когда лесная чаща их скрывала от наших глаз и уберегала от нашей пули, а мы сами принуждены были двигаться по открытой дороге. Узнав от лазутчиков, что в Гехинском лесу собралось множество чеченцев, кто говорил три, а кто говорил даже пять тысяч, Фрейтаг остановился пред лесом и послал Нестерову приказание: переправившись через Валерик, тремя пушечными выстрелами дать знать о своем приближении и не вдаваться в чащу прежде, чем от нас не ответят таким же сигналом. Рассчитывал Фрейтаг одновременно атаковать лес с двух противоположных сторон, поставить неприятеля в два огня и таким образом на его голову обратить поражение, которое он думал нам подготовить.

На третьи сутки, после обеда часу во втором, послышались нам дальние пушечные выстрелы. Нестеров переправляется через Валерик, подумалось нам, станет лагерем, отдохнет, а завтра поутру, извещенные условленным сигналом, пойдем навстречу его отряду. Не прошло, однако, более двух часов, как на время прекратившийся огонь, без предварительного сигнала загорелся сильнее и гораздо ближе. Владикавказский отряд, не останавливаясь, шел к нам на соединение, видимо тут произошла ошибка, объяснившаяся впоследствии тем, что посланное Фрейтагом приказание миновало Нестерова, несмотря на то, что было отправлено дубликатом с двумя лазутчиками, поехавшими разными путями. Местность, как я уже сказал, была непреодолимо трудная, неприятеля собралось вдоволь на оба отряда, почуял Роберт Карлович беду и, не имея привычки в таком разе долго думать и советоваться, мигом поднял казаков и с тремя сотнями и двумя конными орудиями поскакал к опушке Гехинского леса, отдав мне приказание: наскоро построить вагенбург для двух батальонов и потом вслед за ним вести остальные войска. Покончив с вагенбургом, не успел я отвести колонну на полверсты, как приказано было ее вернуть. Нестерову не нужна наша помощь, объявил присланный адъютант, чеченцы пропустили его почти без драки, поэтому остается только приготовить лагерное место для новоприбывших войск. Нам самим издалека было видно, как находившиеся у него малороссийские казаки, спокойно выходя из лесу, строились вдоль опушки. Сделав налево кругом, пехота пошла обратно к месту прежней стоянки, но ей успокоится было не суждено; десять минут спустя прискакал, как помнится, граф Баранов с новым приказанием, двум головным батальонам беглым шагом со мной прибыть к Фрейтагу, ожидавшему нас к опушке, а генералу Белявскому, командовавшему

Стр. 372

всею пехотой, с остальными батальонами и с артиллериею идти следом, не слишком спеша однако, чтобы прежде дела не утомить солдат. Вышло на поверку, что самого Нестерова с кавалериею чеченцы действительно пропустили безобидно, но загородили путь его обозу, когда он пошел в средину леса, ударили в шашки на прикрытие, опрокинули Навагинский батальон и потом отбросили к Валерику арьергард, которым командовал полковник Вревский. Не дожидаясь хвоста, Роберт Карлович, с двумя спешно мною приведенными батальонами и двумя конными орудиями, пошел выручать Нестеровский арьергард, строго запретив, хотя бы одним выстрелом, отвечать на неприятельский огонь. Штыком очищая себе дорогу, солдаты без остановки добежали до прогалины, но тут были остановлены непреодолимым градом пуль, наткнувшись сверх того на такое зрелище, от которого мороз пробежал по жилкам даже у самых закаленных кавказцев. Один из бывших с нами батальонов, принадлежавший к войскам 5 корпуса, при этом с непривычки оробел, попятился назад, но вовремя еще был остановлен. Не полагаю, чтобы кто-либо из бывших тут на лицо мог забыть это грустное мгновенье: навстречу к нам ехали совершенно нагие, с головы до ног кровью залитые человеческие фигуры. По всему телу ровно топором изрубленные, Навагинцы, услыхав русское ура, встрепенулись, повыскочили из-за кустов и в предсмертных судорогах, не помня себя, метались в середину рядов, душу раздирающим голосом умоляя о помощи, которой мы в первую минуту не в состоянии были им подать. Войска с медиками и с лазаретными повозками еще не подошли, а перед нами по другую сторону оврага в густой чаще сверкало дуло возле дула, и дорога, доколе видел глаз, была напружена сплошною массою лохматых шапок. Куринский батальон подбежал к оврагу и стал как вкопанный. Молодцы были Куринцы, да невмоготу пришлось: почти в упор и уже слишком горячо палил чеченец, а проучить его штыком мешал глубокий овраг.

Напрасно Фрейтаг кричал: «Куринцы, не плошай! Дружно в овраг, да в штыки», — и выскакивали смельчаки из рядов товарищам дорогу показать, да не живые, а мертвые ныряли в глубину оврага. Видя, что без подготовки неприятеля не осилить, Фрейтаг на краю оврага поставил два орудия и приказал картечью очистить дорогу. Место было тесное, Фрейтага с находившимися при нем офицерами и конвойными казаками, всего человек двадцать, пехота прижала к самым орудиям. Роберт Карлович стоял впереди всех, а мне по обязанности следовало находиться вблизи. Чеченцы, не замешкав узнать его по

Стр. 373

коню и по числу окружавших его офицеров, бросили стрелять по войскам и весь свой огонь обратили на нас. Мгновенно нас осыпало свинцом; свиста пуль уже не было слышно, ровно вихрь загудел над нашими головами. В эту критическую минуту мои казаки поразили меня нежданною-негаданною выходкой. Егор Попов и Павел Самарский, первый Горского, второй Ставропольского полка, не сговариваясь, оба разом выскочили вперед и заслонили меня собой от неприятельских пуль.

— Назад! Не ваше место! — отозвался я, разогнал их лошадей и придвинулся к Фрейтагу.

— Коли убьют нашего брата, невелика беда, а убьют вас, иное дело — жалеете вы нас, хотим и вас пожалеть, — ответил Попов, под уздцы осадил мою лошадь, и снова оба казака стали между мной и неприятелем, который с расстояния пятидесяти шагов нас расстреливал в свое полное удовольствие. Судьба, однако, сберегла моих добрых казаков: не проронили они ни капли кропи, только продырявленные шапки да черкески их свидетельствовали потом, что чеченцы свинца не жалели и вперед соваться отнюдь не походило на веселую шутку. И не высокопоставленную особу, не полновластного начальника, ради корысти или громкой похвалы, а невидного армейского офицера, угодившего полюбиться им, забыв себя, своих жен и детей, повинуясь мгновенному внушению молодецких сердец, пытались они уберечь от все равно угрожавшей смерти. Кажись, нет столь блистательного подвига, который, судя не по видимому результату, а по душевному побуждению, было бы позволено поставить выше этого, мало видного и поэтому мало кем замеченного поступка. Фрейтаг, от которого, не взирая на его главную заботу, не ускользали и самые незначительные обстоятельства, при словах Попова обернулся, посмотрел на меня, на казаков и в памяти своей пометил их имена, чтобы позже припомнить им дело, по мыслям его выходившее из ряда вседневных отличий. По этому поводу он не дал им прямой награды, когда мы вернулись в лагерь, сказал им только — молодцы, верные, честные казаки! Стану вас помнить! И потом, несколько времени спустя, представил их к Георгию, по случаю другого дела с неприятелем.

В этот день удалось нам стать свидетелями еще другого поразительного примера бесстрашной русской удали, о котором, рассказывая гехинское дело, грешно было бы умолчать. Выстрел за выстрелом наши казачьи орудия картечью бороздили узкую дорогу; от чугунных вспрысков неприятель осадил в сторону, дорога опустела, но по бокам,

Стр. 374

в лесной чаще не переставали вспыхивать дымки, доказывавшие, что неприятель крепко держался в лесу. В это время из-за последнего поворота неожиданно показались два всадника, очертя голову скакавшие прямо на орудия — по пикам их следовало принять за малороссийских или донских казаков, остального в облаках пыли и дыма, обдававшего их в лесу, нельзя было разглядеть. Фрейтаг, стоявший на коне возле самих орудий, едва успел остановить канонира, уже успевшего взмахнуть пальником, чтобы снова брызнуть картечью, как на дуло налетел малороссийского казачьего полка ротмистр Томашевский с одним казаком, отряхнулся, перекрестился и донес, что прислан убедительно просить как можно скоро идти на помощь арьергарду, попавшему в страшные тиски.

— Молодец из молодцов! Такой штуки я бы не сделал! — невольно вырвалось у меня из глубины души, и не постыдился я своего восклицания — всякой храбрости есть мера, и кто ее превзошел, тому не скупись и на похвалу! Я слишком коротко был знаком с опасностью, чтобы не понять и в полной мере не оценить, что значило версты две проскакать через лес, густо занятый чеченцами, да еще навстречу собственной картечи. Не помню, до того случалось ли мне быть свидетелем подобной решимости. И кому в обширной России знакомо имя Томашевского, кто знает про его славный подвиг, кто вспомнил бы о нем, ежели бы мне теперь не представился случай рассказать, на какое отважное дело покусился храбрый малороссиянин.

Выслушав Томашевского, Фрейтаг в то же мгновение спустился в овраг, скомандовав: «Орудия на передки! Куринцы за мной!» Но Куринцы не дали ему себя опередить, роем нас охватили и побежали вперед. «Не пустим тебя, Роберт Карлович, — кричали ему обгонявшие нас солдаты, — наше дело идти перед тобой и тебя оберегать, нечего нам указывать дорогу, сами найдем, не впервой нам зубами грызться с чеченцами».

Пока мы дрались на прогалине, Белявский успел подойти с прочими батальонами; неприятель не устоял против общего натиска, раздвинулся и пропустил нас к Валерику. На поляне, с трех сторон опоясанной густым бором, Нестеровский арьергард, прижавшись в уголок, едва успевал отбиваться от нападавшего на него многочисленного неприятеля, совершенно опьяневшего от лесной удачи. Чеченцы, не умолкая, стреляли из опушки и с высоты деревьев, унизанных ими вплоть до вершины; со стороны реки, поддерживая беспрерывный огонь, они ползком, добирались до застрельщиков и местами уже вскакивали, рубили их шашками. Наше появление

Стр. 375

разом дало делу другой оборот: картечь из шести орудий и густая цепь мигом очистили луговину, лесом, однако продолжали владеть чеченцы и оттуда засыпали нас пулями. Пропуская мимо себя войска, выходившие из лесу, Фрейтаг тотчас заметил, что у Куринцев недостает одной роты, никто не знал, куда они девались: была в левом прикрытии, должно быть неприятель ее отрезал. Мне было поручено отыскать пропавшую роту. С полубатальоном Куринцев я вернулся в лес, пошел на не умолкавший в нем огонь и действительно наткнулся на роту, которой мы не досчитались. Видя себя отрезанною, она штыками овладела неприятельским сомкнутым завалом и из-за громадных колод, накиданных чеченцами, от них же отбивалась. Посчастливилось нам ее не только высвободить, но и без чувствительной потери привести обратно к своему батальону. Отогнав неприятеля на должную дистанцию, Фрейтаг пропустил сперва в Гехинский лес Вревского арьергард, обоз и артиллерию, с ними отослал всех провожавших его офицеров, в том числе и меня, с поручением наблюдать, чтобы в главной колонне не разрывалась связь между частями и с арьергардом; а сам, удержав при себе одного своего адъютанта, остался позади с двумя батальонами и четырьмя конными орудиями прикрывать наше отступление. Несколько раз проезжая от хвоста к голове колонны и обратно, в этот день я имел случай видеть Фрейтага в пылу самой ожесточенной драки и вполне убедился, насколько была справедлива репутация, которою он пользовался на Кавказе. В кавказскую войну отступление было настоящим пробным камнем распорядительности, хладнокровия и находчивости начальствующего. Все горцы вообще, а чеченцы в особенности, слабо сопротивляясь при наступлении, бешено провожали наши отступающие войска, не давая им шагу сделать без драки. В Гехинском лесу чеченцы роились, злобно расплачивались они за свои разоренные аулы и поля, в боковых прикрытиях по всему протяжению леса усиленная пальба не умолкала ни на одно мгновение, но хуже всего доставалось арьергарду. Узкая дорога не позволяла употреблять в дело больше двух орудий; вследствие крутых беспрерывных поворотов, выстрелам их представлялись самые короткие дистанции, шагов на двести, редко больше того, по сторонам, в непроходимой чаще, с неприятелем могли ведаться одни стрелки, Фрейтаг неприятеля нес на плечах, ни на мгновение не покидая арьергардных орудий, которые все время шли на отвозах и картечью кропили чеченцев, то и — дело метавшихся ими овладеть. Хладнокровно, не спеша, покуривая чубучок, Роберт Карлович распоряжался действием, ободрял солдат,

Стр. 376

иногда подшучивал над неудачными попытками неприятеля проломить их ряды. Казаки-артиллеристы тем временем, шапки заткнув за пояс, чтобы сучьями с головы не сорвало, заряжали с остротою молнии, разумно выжидали, вовремя отдавали выстрел, когда нужно было повторяли или поспешно на лямках отвозили орудие. Благодаря Фрейтагу мы без прорухи прошли обратно к нашему вагенбургу, хотя много потеряли людей и даже принуждены были в лесу побросать тела убитых, чего наши солдатики очень недолюбливали, но нечего было делать, пришлось покориться горькой необходимости, когда Роберт Карлович сердито крикнул солдатам, приступавшим к нему с просьбой уносить тела: «Бросай, не хочу живых отдавать за мертвых!» Действительно каждое промедление, каждое скучивание людей, действовавших врассыпную, вело к новым потерям. Да и неприятелю порядочно досталось в Гехинском лесу. В продолжение всего следующего дня он не потревожил нас ни одним выстрелом, подбирая своих, раненых и убитых, и мы воспользовались этим обстоятельством для отсылки с небольшим конвоем в крепость Грозную наших собственных раненых и больных.

Возле Гехинского простояв четверо суток, мы пошли обратно на Линию через Гойтинский лес, где вторично имели очень жаркое дело. Не стану его, однако, рассказывать, потому что речь веду ныне не о казацких экспедициях, а о том, как нашим добрым линейцам случалось понимать и править свою казацкую службу. Снова обращаюсь к моим казакам. В Гехинском лесу не первую добрую службу они мне сослужили, про какую в воинском артикуле нет и помину. Год перед тем, когда мы с генералом Гуркой ходили выручать Гергебиль, да не выручили, ведает Господь Бог, не по нашей вине, мои казаки явили мне такое доказательство своей сердечной привязанности, от которой не только тепло стало на душе, но сладостно согрелось и мое грешное тело.

В темную ноябрьскую ночь двинулись мы с отрядом, считавшим не более полутора тысячи штыков и пяти горных орудий, от Оглов на Гергебильскую гору, с версту не доходя до спуска в Гергебильскую котловину, в которой находилась крепость, атакованная Шамилем, по приказанию Владимира Осиповича была оставлена колонна ждать рассвета. Ночь была бурная, морозная, ветер свистал над нашими головами взметая снежную пыль, жгучими иглами впивавшуюся в лицо и в глаза. Солдаты кучами улеглись на снегу, лег и я, выбрав местечко, где было побольше снегу, чтоб острые камни в бока не кололи, закрыл голову буркой и пытался уснуть, но от холода

Стр. 377

и от усталости глаза не мог сомкнуть. Дрожь пробирала меня до костей. Вдруг я почувствовал приятную теплоту, которая невесть отчего стала разливаться по жилам, и впал в глубокий сон. Голос генеральского адъютанта, Василия Ивановича Муравьева-Апостола, меня разбудил. «Светает, вставайте, — шептал он мне на ухо, — Владимир Осипович приказал без боя барабанного и как можно тише поднять и построить отряд». Откинул я от себя какую-то небывалую тяжесть, взглянул и понял, отчего мне стало тепло и отчего удалось так отлично проспать.

Три казака мои, Попов, Самарский да стоявший в то время при мне Ивашин, Гребенского полка, тремя своими бурками меня накрыли и все время, что я спал, просидели у моих ног на резком ночном ветру, отирая друг друга, чтоб не окоченеть. Темна была ночь, никому их неограниченная заботливость обо мне не могла броситься в глаза, не домогались они отличия, а с полною простотою морили себя, жалея меня, потому что мне случалось их жалеть. Муравьев не упустил похвалить казаков: «Нечего сказать, славные вы ребята, отлично бережете Федора Федорыча», к чему я от себя прибавил душевное спасибо, советуя впредь, однако, сберегая меня и себя несколько поберечь, потому что служба их нужна еще и на другое, более важное дело.

Еще остается мне рассказать один случай, давший Попову неоспоримое право на мою вечную благодарность. Рискнул быть раздавленным или, по меньшей мере, поломать руки и ноги, он спас мою жизнь от смертельной опасности. Дело случилось следующим образом. В мое последнее пребывание на Кавказе я несколько раз возил жену с Линии в Тифлис на свидание с родными; Попов провожал нас во все эти поездки. В 1844 году, возвращаясь из Тифлиса в Ставрополь, откуда я должен был ехать в Москву, решившись навсегда покинуть Кавказ, мы поздно приехали в Душет и, переменив лошадей, поспешили отъездом, чтобы засветло еще проехать по предстоявшей нам опасной дороге. Душет лежит на высокой горе, дорога к Анануру верст на семь спускалась под гору уступами, пролегала карнизом: направо гора стеной, налево глубокий обрыв. Помещались мы в двух экипажах: в карете жена со мной, Попов на козлах; в позади ехавшем тарантасе горничная с новобрачным супругом, наемным москвичом-лакеем, с приездом в инородную Грузию всецело предавшимся опоительному соблазну красного кахетинского. Во время перепряжки лошадей на душетской почтовой станции он слишком глубоко заглянул в стакан, от этого утратил способность удерживать свое тело в должном равновесии, но зато воспламенился ревностью к испол-

Стр. 378

нению своих лакейских обязанностей, каковая в нормальном состоянии за ним не водилась. На первом же спуске представилась необходимость подтормозить шестериком заложенную карету. Попов слез с козел, подложил тормоз, и, приказав тронуться, сам пошел возле колеса. Лакей Иванов, не слушая увещания своей дражайшей половины, вылез из тарантаса, доплелся до кареты и, шатаясь, ухватился за колесо в помощь тормозу. Попов, опасаясь, чтобы ему не случилось, споткнувшись, попасть под карету, стал его отгонять, но Иван ничего знать не хотел, бранился и самого Попова отталкивал от колеса. Не предвидя добра от этого спора, я выпрыгнул из кареты с целью прогнать пьяного Ивана, с которым один Попов не мог совладать. В это самое мгновение тормоз лопнул, колесо дало поворот, уцепившегося за него Ивана швырнуло вперед и лошади понесли. Казалось не миновать было Ивану быть под каретой, а жене с экипажем, разбитым вдребезги, лежать в бездонной пропасти. Но Гехинский молодец и тут себя показал. Ухватив можно сказать на лету и отбросив в сторону ошалелого Ивана, с быстротою стрелы Попов обогнал карету, бросился между лошадей, повис на дышле и своею тяжестью остановил напор экипажа. Сажень двести проволокли его лошади в этом опасном висячем положении, постепенно умеряя свой бег, и жена находилась уже вне всякой опасности, когда я сам, задыхаясь, успел нагнать карету.

Как, после таких услуг, мне моих казаков не благодарить и не помнить!

С. — Петербург. 3 февраля 1874 года.

Бывший кавказец

Опубликовано:

«Складчина. Литературный сборник, составленный из трудов русских литераторов в пользу голодающих Самарской губернии», СПб., 1874, с. 43 — 55.

Стр. 379



Ф. Ф. Торнау. «Воспоминаниями кавказского офицера». — М.: АИРО-ХХ, 2000.

[ii] Подробную характеристику «Воспоминаниям...» Ф. Ф. Торнау и его многочисленным материалам по истории, этнографии и географии Западного Кавказа можно найти в работе известного ученого Абхазии, историка и исследователя Кавказа, Григория Алексеевича Дзидзарии (См.: Г. А. Дзидзария. Ф. Ф. Торнау и.его кавказские материалы. М., 1978.). Он же впервые опубликовал список печатных работ Ф. Ф. Торнау, дал ссылки на архивные материалы и документы.

[iii] Свою дипломатическую деятельность, относящуюся к 1856-1861 гг. Федор Федорович довольно подробно осветил в воспоминаниях, опубликованных уже после его смерти в 1897 году в «Историческом вестнике» (1897, №№ 1, 2), благодаря рукописи, предоставленной редакции дочерью Ф. Ф. Торнау, г-жой Борк.

[iv] Господа, идите сюда! Котлеты а ля Субиз, филей, выдержанный в мадере... Омлет с нежной зеленью, (фр.)

[v] Узнайте, чего от меня хочет этот человек! (фр.)

[vi] — Убиты?.. — Вовсе нет... — Значит вы ранены, он ударил вас кинжалом? — Ничуть. — Почему же вы тогда упали? — Я споткнулся о мои покрывала. — А откуда